Текст книги "Диспансер: Страсти и покаяния главного врача"
Автор книги: Эмиль Айзенштарк
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
не зря…
не зря…
не зря…
Тут вроде щелкнуло им – все по местам! – и разом окоченели они, словно покойники, и туман пошел ледяной, специфический – начали! И сразу с ужасом дошло из потусто-ронья какого-то, из ватного и кошмарного, что обо мне ведь речь, меня казнить. Старик замшелый, зав. отделом, страхолюда на трибуне, письмо опасное читает. О личности моей (не о работе!), по нутру моему прохаживается, духовные мои ценности перебирает… В те годы письма такие были в ходу и вес большой имели, и топором тяжелым били безо всякой пощады. И кто рядом стоял – те в сторону отбегали, отворачивались, чтоб не задело их, не обрызгало. И ни фактов же, ни документов, а лишь пафос один и лирика – ни доказать, ни опровергнуть. Защиты мне!! А кто прикроет, кто от себя лично, на свою ответственность? Не страшно кому? Ведь по запаху и по навару дел круто замешано, не оберешься, ох, не оберешься… И вообще…
И тут слово предоставляется заведующему здравотделом М. Т. Корабельникову. Он подымается, и его массивная, облитая черным бостоном фигура уже господствует над залом. Праведным блеском сверкают стекла очков, а за ними глаза мудреца, жест выразительный – скупой. Он собран и свободен одновременно. Сейчас вот заговорит, и все поверят, что бы ни сказал. Я напрягаюсь. И…
– Тра-та-та-та-та, – говорит он первую фразу, которая становится прологом моей гибели. Мне кованый сапог на грудину. Боль, хруст. Я подымаю глаза, ловлю его зрачки, не отпускаю.
– Вот ты и сделал выбор…
Он запнулся, остановился, и вышел не конец фразы с окончательным смыслом, а как бы вводная часть чего-то, не точка, а запятая пока…
– Давай, давай! – закричали мои глаза.
– Но, – сказал он после запятой, – но,– опять запнулся, подбирая связку. – Но, трах-тах-тара-рах, – попер он вдруг совсем в другую сторону и в мою защиту.
– Трах-бах, ба-бах!
И все теперь уже за меня: и жест, и очки, и черный бостон, и логика, и страшный опыт его – колючки лагерные, овчарки и печи газовые. Ах, Федор Михайлович Достоевский, ведь ваша берет! И голубые ветры из Кисловодска шипучим озоном уже ворвались в эту комнату и очнулись оцепенелые. И прекрасной царевной восстала живая и юная профсоюзница Макарова и сказала:
– Да бросьте вы это, ведь мы любим его, мы все его любим! – и засмеялась.
И всегда мне враждебная железная леди Татьяна Степановна Колобродец на старикашку мшелого вдруг буром пошла: откуда письмо, дескать, кто писал, кто составлял, и авторов проверить не мешало бы. «Проверить! Проверить!» закричали со всех сторон. И старикашка, уже в обороне, заверещал: «Провокация исключена! Исключена! Исключена!» – и рученькой дряблой воздух отпихивал.
И где-то председатель опомнился, а может, он хотел на старое повернуть, сценарий выполнить. Однако же князь Мышкин сошел невидимый как бы и рядом с ним примостился, и руки свои на папки его и на показатели возложил. А Михтих подбежал ко мне и трясущуюся руку мою помог в рукав заправить, обнял меня и прижался щекой и глазами. И улыбнулся Алеша Карамазов. Ваша взяла, Федор Михайлович. Ваша – правда!
А собрание закончилось ничем: я уцелел. Мы уезжали оттуда восторженные, как это свойственно людям, которые поют вместе, а потом аплодируют сами себе. И отношения у нас, конечно, изменились, стали сердечными, хотя разногласия и остались, но теперь это уже не главное, а только приправа, которая лишь оживляет вкус.
Помню, он пришел ко мне домой, в гости, и сразу же оборотился на книги:
– Так. Сейчас ваш внутренний мир определим… Что у вас тут на полках? Достоевский и Блок, разумеется… Бунин, Куприн… Ремарк и Хемингуэй, естественно, Пастернак, Ахматова, Вознесенский. Так. Ясная картина. А где же Маяковский? Не держим? Не принимаем?
– Обижаешь, начальник, на второй полке, вон слева же – однотомник…
– Ага, – обрадовался он, – значит, вы это все сочетаете, слава Богу.
– А вы?
– Что я?
– А вы ноктюрн сыграть сумели б на флейте водосточных труб?
– Право, не знаю, не пробовал, хотя минуточку, – он заглянул в какую-то свою бездну, подумал, – пожалуй, прочитаю вам одно стихотворение, это из молодости, в конце войны писал, едва из лагеря вышел.
Читал спокойно, без аффектации, хотя там выли трубы, не водосточные безвинные стилизованные, а настоящий тяжелый отломок трубы с неровным краем – доходяге по черепу, чтобы не жрал он зазря дорогую пайку лагерную. А рядом ожидание и надежда, и первый шаг на свободе – прелюдией ноктюрна…
– Еще, – попросил я.
– Хватит, давайте лучше Владим Владимыча, – и начал негромко:
По длинному фронту
купе и кают
Чиновник учтивый движется.
Сдают паспорта,
И я сдаю
Свою пурпурную книжицу.
К одним паспортам —
улыбка у рта,
К другим —
отношение плевое…
Потом разошелся и вскачь по лесенке маяковской рифмы. Я за ним подхватил, и мы вместе дуэтом:
Стихи стоят свинцово тяжело,
Готовые и к смерти и к бессмертной
славе.
Поэмы замерли,
к жерлу прижав
жерло
Нацеленных зияющих названий.
Оружия любимейшего
род,
Готовое рвануться
в гике,
Застыла кавалерия острот,
Поднявши рифм отточенные пики.
По работе он мне помогал, меня прикрывал, но ему оставалось уже недолго – вскоре он покинул здравотдел, ибо его сроки исполнились. Изведав тщету величавых своих помыслов и получив обострение стенокардии, он возвратился в свой родной санаторий, где и пребывает по сей день, и очень доволен, хоть и на рядовой должности, ибо за развал здравоохранения уже не отвечает. А у нас? Что же с нами? Кто же будет следующий сведущий заведующий?
Но тихо. Нету никого. И жизнь продолжается как бы сама по себе. Внешние бумаги через секретаря рассасываются – уходят в ячейки; оттуда их шоферы развозят по больницам, и здесь они оседают: клеются, подшиваются, теряются – кто куда. А в диспансере, меж тем, новый персонаж – Волчецкая, активист горздравотдела, доброволец в этом смысле, волонтер… Машина за ней приезжает как персональная, она с работы отлучается и в здравотделе обозначает самые важные их дела, но стучать ей, собственно, еще и некуда, кресло пока не занято.
Перепутье у них – нам перемирие и благодать. И с улыбкой мы консультируем, оперируем, достаем деньги, оплачиваем счета, ремонтируем крыши свои, водопровод и стены – когда показано и по возможности. Еще благоустройство – это клумбы, цветы, кустарники. И наука при случае: новые методы, и аппаратура медицинская напрямую через магазин, и деньги снова находим. И разное еще и всякое, что нужно. И на планерки можно не ходить – тоже ведь радость нечаянная. Но, ах, ничто не вечно. И вот уже на пути к нашей конторе весь в грядущих свершениях, в ожиданиях и в надеждах новый заведующий грядет. И шепот окрест: уж этот поправит, наладит…
И подмигивают знающие, а тебе о чем речь – опять неизвестно. Потом кое-что проясняется. Новый-то начальник – иногородний, даже не из другого города, а из деревни другой, что за двести верст от нас расположена. Но не в этом суть, а главное, что не отсюда он, и местную жизнь совсем не знает, люди ему не ведомы и связей у него здесь нет. Значит, объективно будет решать-поступать, безо всяких влияний и веяний. А ведь это хорошо! Это ведь правильно! И снова они подмигивают.
Ладно, посмотрим.
А пока новый наш начальник уже из кресла заветного строго на нас глядит и метет, конечно, по-новому.
– Ох, и запущено здесь, – говорит, – ох, и запущено все… но ничего, наладим, возьмемся, вот… выправим.
Костюмчик на нем с иголочки ярко синего цвета, и галстук пышный цветной. Если дальше писать в старой доброй манере, то нос у него хрящеватый прямой, уши аккуратные маленькие, лицо чистое, покатый лоб окаймляет густая ухоженная шевелюра, а плечи крутые, фигура стройная, хоть и с жирком, росту высокого. Короче, здоровый мужик с хорошим, видать, аппетитом. А ведь и это важно, чтобы здоровье было природное без ущербов этих, без комплексов. Так что же он скажет нам для начала?
– Вот что я вам скажу, – он говорит, – прежде всего документацию надо в порядок привести, ваши личные дела не оформлены. Разберите анкеты и опишите себя подробно и четко по графам, чтобы я мог с вами познакомиться. А пока я сам представлюсь. Моя фамилия Гусенко, образование у меня, как вы сами понимаете, высшее, я врач-глазник, а сейчас вот организатор здравоохранения. Я женат. Имею двоих детей. Жена Марфа Тимофеевна. У нее образование среднее, но… – он поднял указательный палец, подчеркивая важность момента, – но,– продолжал он торжественно, – должность она занимает такую, которая соответствует как раз высшему образованию…
И еще долго он чего-то говорил про высшее образование и относительно образованных – уважительно. В общем, я в этой анкете написал заглавия своих печатных работ, проставил изобретения, а в графе «знание иностранных языков» указал «английский», «немецкий». Получилось очень хорошо. Анкеты он читал добросовестно, и вот уже развернулся ко мне с интересом и даже с какой-то симпатией. А в работе, явно подражая кому-то, пытался набрать жестокости.
– Медсоветы у нас идут скучно, вяло, а надо бы остро, как, знаете, коллегии в облздравотделе, чтоб аж трещало!
Но никто его не поддерживал, и самому ему, видать, неохота… «Кровь постылая обуза мужицкому сыну». И все шло, в общем, по-старому. Хотя, конечно, той недавней благодати уже не было: посреди работы нужно было срочно отсекать что-то или откладывать, чтобы поспеть на планерку, на медсовет, на аппаратное совещание. Разом обострилась проблема пищевых отбросов и лекарственных трав, заиграла техника безопасности, проклюнулась санэпидстанция, ожили серебросодержащие отходы, ободрился санпросвет, ухнули запросы, и сводки пулеметом в ответ, а за ними исполнительская дисциплина, еще макулатура, и пошло и поехало, всякое разное – разнообразное, работает здравотдел! И на фоне этого привычного многообразия странный случай, однако, произошел, который наши отношения с новым заведующим окончательно сцементировал и укрепил.
Дело в том, что ежегодно в середине лета, кажется в июле, мы отмечаем свой профессиональный праздник – День медицинского работника. Праздник имеет вид торжественных заседаний с раздачей похвальных грамот и подарков. В промежутках – речи. На этот раз мы собрались в большом зале Дома культуры. Людей было много, но слышимость была отличная, ибо ораторы пользовались микрофоном, и мощные динамики разносили их слова во все концы. В президиуме – почетные и, в том числе, почтеннейшие гости из области, а ведет собрание наш новый начальник. Ораторы, как это и было тогда принято, славословили. И вот когда один, как раз почтейнейший, высоко и торжественно пошел и бравурным периодом уже к аплодисменту клонил, вдруг щелкнул динамик и молодецки рявкнул:
– Пригнись! Ложись!
Остолбенел почтеннейший, но дух перевел, собрался, кинул взор на листочки свои и далее по тексту все же пошел, чуть спотыкаясь, сутулясь как-то. А чуть силы прибавилось, чуть выпрямился он, так снова динамик на него напал:
– Назад, – кричит, – ты что, слепой? Ложись, говорю!
В зале смех конвульсиями при закрытых ртах – диафрагмы трясутся, дергаются изнутри. А динамики бушуют:
– На-ле-во! Кру-гом! Антенны убрать! Рацию – вперед!
Я рывком к заведующему. Он бледен.
– Объявляйте перерыв… по техническим причинам, – говорю ему, – я сейчас…
А сам бегом – через дорогу – в училище связи.
КП: солдат, автомат, плоский штык – не пройдешь.
– Соедини меня с генералом по телефону!
А тот мычит (ну да, часовой же – лицо неприкосновенное!).
– Эй ты, сержант, – кричу в глубину каптерки, давай сюда, бегом, хватит тебе чай пить!
Голос у меня начальственный, фигура внушительная. А, может, я полковник переодетый. Сержант вытягивается. С генералом я договариваюсь по телефону. Он убирает своих молодцов из эфира. И, как говорил Остап Бендер, заседание продолжается.
После этого наши отношения с заведующим стали, конечно, сердечными, а внешне как бы даже непринужденными. Я объяснил ему значение незнакомого слова «верификация», а он защитил меня от Обмылка. Обмылок – это прозвище профсоюзного лидера, который сменил юную Макарову. Меня этот Обмылок не любит, пытается напасть, но заведующий твердою рукой отстраняет его. И мне с этого боку опять удобно. Хотя самому заведующему, увы, нелегко. Отношения у него не складываются и дела не идут. Документацию, правда, ему удалось улучшить, но легче от этого никому не стало. К тому же и бытовые неурядицы. Ему обещали не казенную квартиру, а домик на земле, чтоб усадьба и хозяйство, корова и парное молоко, огородик-садик и цыплята свои, воздух степной и месяц в окошке.
А ничего не дали.
А он без этого, наверное, не может, и тоскует, и в конце недели берет автомобиль из общего гаража и домой, в деревню свою, на землю, в поля, к Марфе Тимофеевне. А водить машину – вот беда! – не умеет, и подшипники в моторе поплавил (воды не долил или масла?), а другую, совсем новую машину, в столб вогнал, смял ее, сам-то, слава богу, живой! И пришлось новому начальнику уходить. Так он с этим прилагательным «новый» даже и не расстался, бедняга, не успел – всего-то и прослужил четыре месяца. А там, в родимых его пенатах, место ведь уже занято, и пришлось ему в рядовые идти. Ну, да хозяйство и Марфа Тимофеевна все равно остались. Молоко, небось, парное. А что же еще? «Опанасе, наша доля развеяна в поле…»
И снова тут перерыв, служебный вакуум, и чуть мерцают лишь окна в горздраве, едва машинки стучат…
Но каша варится – не прилюдно, а за кулисами; где-то проверяют кого-то, с кем-то разговаривают, знакомятся – на слух, на ощупь, на зуб – опять заведующего ищут, чтоб не прошибить, не обмишуриться, чтобы на этот раз уж доподлинно…
– Своего человека возьмем, – говорят, – местного, чтобы каждого знал в лицо и поднаготную. Значит, к людям будет прислушиваться, решать-поступать объективно. А ведь это хорошо, ведь правильно!
И снова они подмигивают.
Знающим свет даден, и мы в надежде: хоть бы не хуже. А время идет. Неизбежные шепотки и разговоры густеют, улыбки все саркастичнее, лица загадочнее, и струны уже перетянуты в ожиданиях и в опасках. Тогда-то вот, наконец, и как бы вдруг из-за кулис заранее оговоренный, заслушанный и согласованный грядет новый заведующий – Лозовой Григорий Иванович. Любите его и жалуйте.
Явление начальника народу носит характер торжественно-сдержанный. Обычно избранник приходит в контору не один, а в сопровождении кого-либо сверху. И тот, верховой, представляет его, выражает уверенность, желает больших свершений и уходит. Далее заведующий произносит краткую инаугурационную речь и сразу же переходит к делам, как бы подчеркивая, что все эти формальности – гиль, чепуха, дым несущественный, а вот дело-то и есть самое главное. Мы же приглядываемся… Впрочем, Григорий Иванович – нам человек знакомый, свой брат, главный врач, поликлинику возглавлял. Встречались с ним не раз в этих коридорах, анекдотами перебрасывались, мыслями. Так это ж – пока на равных, а нынче как запоет, с капитанского мостика? Что за голос у него? Горло какое и вообще личность, характер?
Григорий Иванович – средних лет. Массивный или тучный? Пожалуй, посередине этих понятий, но уже с легкой одышкой, хоть и бодрый, живой, охотно жестикулирует. Хороший рентгенолог, вернее, был хорошим, когда работал в легочном санатории. И в городе его уже знали и старались найти, чтобы доверить свою грудную клетку. Ему бы и дальше этим путем, но какая-то хромосома у него была сломана. И тянуло его на администрацию – лечебной работе в ущерб. Так вот и бросил он свой рентген, поменял квалификацию на… Опять – на светские цепи? На шум упоительный бала? История, как и с Михтихом, повторяется. И, как всегда, на новом витке. Только сей виток – пониже.
Ну, ладно.
Между тем подлинных рентгенологов-диагностов в городе только трое (наш новый заведующий в том числе). Остальные ни художественной, ни исторической ценности пока не представляют. Теперь двое осталось. Впрочем, военный рентгенолог один демобилизовался недавно, из госпиталя, на гражданку ушел. Он специалист хороший, так что снова их три.
А Лозовой в поликлинику перебрался тогда главврачом. Тут его хромосома и разыгралась: завел журналы и журнальчики, книги амбарные, тетрадки учетные, талончики, вкладыши, ярлычки, еще кабинет собственный – первая пока высота административная. На этой волне его в здравотдел и занесло. А туг уже не кабинет, а кабинетище, секретарши под боком, пишмашины стучат, главврачи собираются – тебя слушают, автомобиль персональный, шофер. И шикарная служебная озабоченность: телефонная трубка в руке, вторая плечом к другому уху прижата, свободной рукой документы подписываются, напротив человек для собеседования вызванный, и еще другие, вторым планом, маячат. Секретарше одними глазами только и можно сигнал подать, и поймет она взгляд начальственный, ибо в коридорах этих воспитана. И все это кажется увлекательным, престижным, особенно поначалу. Свершений хочется.
Они в это время самые опасные. Пока не обтешутся. Ломать им чего-то хочется, хребты им желательно. Это проходит, а нам первую бы только волну пережить.
– Внимание! Внимание! Граждане пассажиры, по первому пути проходит состав грузового поезда. Будьте внимательны и осторожны. Повторяю…
А я, собственно, и без того битый, ученый, мне повторять не надо. Четверть века на эти планерки хожу, и все в тени, – подзакулисами тихо сижу. Уже появилось новое поколение заседающих людей, вот они меня уверенно обсели, реализуются. А я хоть и патриарх среди них – смешно сказать – языка их не знаю. То есть отдельные слова еще различимы: «Нас с вами не поймут…» «Вызовут на ковер…» «Озадачить товарищей (поставить им задачу)». Но связную речь на этом языке не произнесу – «не владею вопросом». А когда распалятся они и пойдут полутонами и обрывками с аллитерациями своими, как символисты в начале века, так тут мне не только повторить, но и понять ничего нельзя. Впрочем, они этого не знают: я у них – в законе.
Поначалу, еще во времена Елены Сергеевны, я приносил сюда книжки, обычно медицинские. Но тексты сложные академические трудно постичь средь шумного бала – разговоры мешают, как ни абстрагируйся. Другое дело – картинки рассматривать, они хорошо воспринимаются на любом, пожалуй, вокзале. Поэтому для данной ситуации наиболее подходящи красочные хирургические атласы. Со временем, однако, строгости увеличились, и в открытую смотреть книгу на планерке стало уже немыслимо. Куда деваться? Ну, руки можно положить на колени. А глаза? Ежели их опустить – видны покалеченные варикозом и временем ноги главврачиц. И среди них прелестным диссонансом упругие контуры заведующей физкультурным диспансером. А если поднять глаза, то в проеме окна – православный крест на куполе старой церкви, и галки на кресте – верхняя точка. Между крайними пунктами на этом графике бытия целый мир. В него можно нырнуть, погрузиться и снова уйти от них.
Собственно, так мы уходим в хирургию, освежаемся там, это нам отдохновение, хоть публика и уверена, что именно здесь мы теряем силы, изнемогаем. Они наш рабочий пот за издержки почитают, а ведь это – чифирь, небо в алмазах у калифа на час, в общем, тоже уход.
Ну, да ладно.
А на торжищах и на седалищах я – заднескамеечник. Последний прихожу, первый убегаю, язык за зубами. Ни страстей, ни жестов, ни комментариев. Ни знамени, ни вымпела, ни реплики даже. Получается я – тихоня, меня еще Михтих опекал. А может, я разиня и размазня… Так не силовым ли приемом меня?
Так… Минуточку… И глаза у нового шефа свинцом начальственным уже заливает, он губы пятаком складывает, и через пятак – в меня:
– Леткина тебе взять придется, ты не вечный, возраст у тебя… Что случится – нам замена нужна.
– Так я не умираю пока.
– Да я не про «пока» говорю, я за будущее.
– Леткин моложе меня на два года только, еще не известно, кто первый помрет.
– А ты не рассуждай, я вот пишу ему направление к тебе, а вы там сами разбирайтесь, кто кого…
И ухмыльнулся он себе в пятак, который уже и сформировался как следует.
«Ага, значит, свинство, так значит», – у меня это в голове острым сигналом. И бездействие хуже, чем действие, и не тихоня я вовсе, не разиня интеллигентская. Я – апаш приблатненный, опасный. Контрапунктом-кастетом его сейчас! Я резко вдруг руку выбрасываю, к самому его носу; он откинулся, я за ним.
– Подлеца-подонка не пущу, я его на пороге еще вот так сделаю!
И Леткину живую его гортань выламываю прямо из воздуха, но видно же! И хрящи его сучьи трещат. И отлился свинец из глаз у начальника, и пятак его развалился, одни только губы остались человеческие, чуть даже подрагивают:
– Почему вы так со мной разговариваете?
– А я не с вами, я с Леткиным, вернее, я вам про Леткина.
На том и порешили. Да еще звонок сверху на подмогу мне. И с этих пор у меня совсем новая маска-позиция: опасный я, и финка где-то за голенищем. Но, с другой стороны, что надо здравотделу – включаюсь немедленно, вопросов не задаю. Это – балансир, равновесие как-никак соблюдается. И начальнику на меня переть вроде незачем да и некогда, его самого в будущие моря уже вынесло, он там хлебает, захлебывает. А я – песчинка.
Впрочем, для закрученного, замороченного – песчинка, а которому делать нечего – тому и бельмо, пожалуй. Обмылку я – бельмо. Обмылок на работу обычно не ходит, пребывает на общественных нагрузках, а где – неизвестно. Сам гладкий, лизанный, самолюбивый. Меня не переносит глубоко, нутром. Я его – то же самое. И где-то у меня гримаса или ухмылка на него прорезается, пропахивает через контроль, это вегетатика кору пробивает – нервы же истрепанные, не держат. А он, чуткий Обмылок, пеленгует…
И засек он меня и вызверел. И пошла у нас конфронтация. Он на меня – протокол. Я на него – эпиграмму. Он про меня – текучесть кадров, соревнование не туда, наставники не те и наглядности нету. А я в ответ:
Его в стихе узнает всяк,
Лицо похоже на затылок,
Он от рождения дурак,
По прозвищу же он – Обмылок.
Он свой протокол в здравотделе публично огласил с прицелом, чтоб гнать меня, и с позором еще. А я его там же к стенке притер. Не фигурально, а действительно он пиджаком по стене проелозил – слишком я близко к нему подошел, а он пятился. Пальцем я даже его не тронул, только лицо свое к его лицу поднес, и тут шлюз какой-то из преисподней сам вдруг открылся, и – мысленно, мысленно, мысленно! – я ударил его снизу левой, и правым крюком в голову, и еще бандитским ударом между ног, ботинком ему!
И, ах, чуткий Обмылок все это понял и принял, и челюсть отвалилась у него, вскричал он, но заседающие не вняли ему, у них – свое. А формально ведь ничего не произошло в этом их пространстве, где пишмашины стучат.
Тогда взыграл Обмылок, зашелся и сгубить замыслил меня на специальном пленуме по стилю и методам. А уж тут ни края ведь, ни конца – мели и мети, куда воля твоя. Пришлось в обкоме союза защиту искать. Помог Сидоренко. Уняли мы его, отвязался он, успокоился.
Я свою правду и маску поддержал, но знаю, что не силу, а слабость выказал, ибо в зародыше этого клубка – моя ухмылка, что проскочила нечаянно, моя вегетативная неряшливость. Строже, суше надо бы мне, и даже для себя самого нельзя на потрепанные свои нервы ссылаться (хориная заплачка!) – дабы новые стрессы на ровном месте не сотворить, и в порядке порочного круга вновь бы нервы не вытрепать. Бессмыслица, Абракадабра и Ветряные мельницы… Ладно, умнее стану – седее буду.
И – заседание продолжается.
Обмылок со мной уже примирился, мы словами перебрасываемся, целыми даже фразами. Я свое к нему отвращение глубоко запрятал – на запор, нынче не выскочит, не сотворит беду.
А сроки Лозового, меж тем, истекают. Это видно по тому, как одышка у него усилилась, глаза навыкат пошли, и стон в горле уже прослушался. Говорят, заявление подал, два месяца вроде отработать осталось. И он сам это нам подтвердил на планерке.
А воспреемником кто?
И снова слухи по кругу. Но другая уже тональность, поменялись акценты. Говорят, такой-то наотрез отказался, другой заявил, что он лучше город покинет, а в это кресло не сядет, еще кто-то грыжу якобы у себя нашел, быстренько прооперировал ее и нынче отсиживается (вернее, отлеживается) за кулисами где-то. И разное в таком роде. Не хотят они, поумнели неужто? Теперь их гонят силком туда и хорошее тоже обещают, заманивают. Но ведь ни калачом, ни кнутом… И вдруг слухом пронзительным, определенным: «Обмылок идет! Согласие дал!»
Напряжение… Сомнение… Стойка… А на следующий день слух новый, неслыханный и подтвержденный в конце: «Сегодня, вот только что, арестовали его по статье, карающей за мужеложество». О, господи, царица небесная!
И Лозовой остался, его теперь заменить некем, он сроки свои пересиживает. А что делать? «И черт с ним, – сказал мой шофер по прозвищу Нарцисс, – Мы к этому притерлись, хоть он и дундук, а следующий кто будет?»
И сказавши слова сии, замычал Нарцисс многозначительно, и все мы с этим его мычанием как-то согласились. И жизнь далее течет своей проторенной колеей, и новые страхи уже гнойничками вспухают – один выдавишь, два появляются, неправильный же обмен веществ. Комиссия КРУ – финансисты городские – на район вышли, уже шерстят, за ними московская КРУ (столичная штучка!), еще областную ждем. А в «Медицинской газете» страшная статья «Горький финал» – о главном враче-подвижнике из города Полоцка, который на месте болот лечебные корпуса воздвиг, рощи высадил и взрастил. Он свинарники построил, чтобы мясо больным, и каждую трубу, уголок или краску на себе выносил – двадцать девять лет без отдыха, срока и сна. Себе ничего – все людям. А его судили за нарушения финансовой дисциплины, как за хищения! ВОР? Но все любили его. И все развалилось после ареста. Все прахом пошло. И преемник его печален, дрожит, своего часа ожидает. Ибо тоже он крышу чинил, а как сделал – никто не спросил пока…
Газета недоумевает, а КРУ работает, и гнойнички знакомые по коже опять. И новые сыр-боры, что ни день, оттого, что мы открыты всем ветрам, кто бы ни дунул.
Вот на кафедре гистологии – далеко, далеко за ведомственной межою в пространстве ином – склока вспыхнула. Да нам-то какое дело? Но с кафедры низвергнутый гистолог решил отомстить профессору Турину через кровь его сына. И напросился он ревизию творить в нашем городе. И разбойные акты топором и обухом юному Олежеку по голове – Злобно, беспощадно, с наслажденьецем. Он зраком огненным дела окинул и грехи разложил зримо, выпукло, с увеличением в десять тысяч раз, вроде под микроскопом, как учили. И песчинка стала бревном или чудовищем. И перехлест часов у совместителей… И время не отсиживается… И политико-массовая работа в морге не проводится…
«Из-за чего сыр-бор? – вскричал на мед совете главный врач нашей психбольницы и руки свои к потолку воздел. – За три ставки они сделали работу на пять ставок. А как оно оформлено – да черт с ним!»
Заведующий возражал яростно. Страсти накалились.
Я рассказал об этом одному крушнику; я оперировал его, он меня боготворит, – свой родной человек, я к нему в гости в область приезжаю, и он вдруг заявляет: «Ишь ты, умник какой, работу они сделали, а законодательство?». Но тут же опомнился и сделал все для меня как надо. Расстались мы с улыбкою.
А я вспомнил описанную в газетах семью Берберовых. У них там лев ручной на кухне проживал, друг закадычный. Они его с пеленок еще молоком вспоили. Они любили друг друга. А лев всеж-таки кого-то сожрал в этой семье. Природа ведь, ничего не поделаешь. Два пишем, один в уме…
А история с гистологией пока рядом только грохочет, нас вроде не касается. Но вот и уродство общее в конце обозначилось: централизовать службу! (нам серпом по месту болезному). Это мы уже проходили. Такое же нам с наркозами учинили – службу эту централизовали, и с тех пор она развалилась окончательно, реанимации не подлежит, и Панкратов, анестезиолог, остался единственный, кто из больницы в больницу крадучись проникает, наркозы тайком дает.
А ведь я службу гистологическую годами налаживал, аранжировку делал, там свои пружиночки тайные, тонкие, как в дамских часиках, еще духовные связи прозрачные, невидимое там, неведомое вам. Да и везде, наверное, так, где хоть что-то еще прокручивается, не застыло мертвым. Ах, жизни и зелени целенаправленное ложе Прокрустово – казенная смерть. И старик-Гурин, защищая сына, сказал мне по телефону: «Вы меня знаете, я гадости людям не привык делать, но если они нам сделают централизацию, то пусть не обижаются, мы им тоже централизацию сделаем…». Конкретно он имел в виду другой район города, где конкурирующая гистология, подхватив областные акты, наш район централизовать вознамерилась. Значит, мне в эту кашу нырять. Мне без микроскопа нельзя: грудь отрезать или оставить? Руку ли отсечь? На эти вопросики дыбом станут ваши волосики. А мне ответы нужные четкие, не жижа, не словоблудие. Мы что-нибудь найдем в законодательстве, чтобы ногу здоровую не отрезать. А ежели не найдем – свою голову подставим: на войне, как на войне.
Но человек разумный – Homo Sapiens спрашивает меня с усмешкой и сожалением: «А тебе что – чужая нога собственной головы дороже?». Этому разумному человеку я не отвечу определенно, я мечусь, я на перепутье, между своею головой и чужими ногами. И чаша весов клонится-колотится: туда-сюда, туда-сюда… На войне, как на войне: когда бежать, когда наступать, а когда и запрятаться. И главное, все видеть – весь ринг, а не только морду противника. Недавно одного главного инженера из тюрьмы выпустили – «Литературная газета» заступилась да заодно и описала его одиссею. Так сей инженер злосчастный в азарте, чтобы производство не рухнуло, в обстановке экстремальной за собственные свои пятьсот инженерских рублей какой-то там стан купил, установил его и не дал работе замереть. Потом ему эти деньги вернули премиальными, кажется, или еще как-то, но ведь неправильно (неправедно!), и – срок ему! Да кабы знать вперед – он бы этот стан ни за что не купил бы, уж бог с ним, с производством, или даже черт с ним! Тогда, конечно, с работы выгонят, но ведь и это легче. А все же неприятно, больно, обидно, и мысль шальная у него: а вдруг проскочу да невредимо? И дьявол им подсказывает, и они говорят: «Семь бед – один ответ».
И лихо подмигивают: «Раньше сядешь – раньше выйдешь».
И гордо еще умехаются: «Или грудь в крестах, или голова в кустах».
Или-или, или-или… А чаша весов: туда-сюда, туда-сюда… На войне, как на войне. Когда же мир будет?!
Будет! Будет, детки, дайте только срок, будет вам, как говорится, и белка, будет и свисток.
Это бывает. Моя знакомая Лидка-овощница, например, ее судьба как иллюстрация. Лидка – завбазой. Молодая она или же старая, красивая или безобразная, понять нельзя – другое впереди: она заезженная в смерть, комок нервов и судороги на лице. База подземная, ледяная. Лидка в шубе какой-то мохнатой и мокрой, а на стене плесень и воздух тяжелый. Грузчицы – две женщины отечные, матом лениво разговаривают. Еще бумаги и книги амбарные, и телефон в истерике бьется. И угрозы инфарктные шептунами зловещими, и скандалы базарные на голос пронзительный, и товар ее проклятый скоро портится, и ни тары ведь, и ни транспорта. А Лидка с ног валится и не падает. Она по блатам немыслимым, по связям овощным многоступенчатым промтовары дефицитные ищет. Живые деньги платит собственные за цигейки, за шапки ондатровые, за простыни хлопчатобумажные. И все это она в тайную кучу уложит и на чем Бог пошлет повезет потом в деревни окрестные, и там нужным людям продаст по цене той же самой, государственной, копейка в копеечку. А в чем навар? Навар – это овощи. Они ей хорошие овощи уже загодя приготовили. Да они их потому и растили, и собирали чуточку с интересом – погнить им не дали, и на том ведь спасибо! Еще погрузить помогут, и пошел товар по железной дороге к самой станции назначения. А Лидка впереди на перекладных – успеть, ах, успеть бы! Под вагоны машины бортовые подать сей момент, дорога не шутит – угонят в тупик, ищи-свищи, пропадет товар.