Текст книги "И-е рус,олим"
Автор книги: Елизавета Михайличенко
Соавторы: Юрий Несис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
– А значит мы не акулы. Потому что нам проще знать про него главное -что не звучит. Проще придумать этот колокол, чем запомнить существующий. Мы не акулы. Мы рассеянные уроды.
– Да, мы скорее что-нибудь про него придумаем. Или вокруг него. Вроде: проходя мимо этого японского колокола, Петр всегда приберегал в любимой фляжке из нержавеющей стали последний глоток любимого виски из нержавеющего ячменя... далее – подробное описание фляжки, вместо подробного описания колокола, потому что она под рукой...
– И не только для того, чтобы чокнувшись с колоколом изо всех сил, еще раз услышать его вдумчивый утробный голос, который отзовется в его душе и напомнит о вечном. Это конечно тоже, но прежде всего он видел в нем собрата, товарища по несчастью. Ведь и колокол тоже не способен никого оглушить всей мощью, потому что своим родным японским языком он воспользоваться не может, а иврита все еще толком не выучил! М-да...
– Нельзя нам дергать редиску из жизни напрямую, противопоказано. Вспомни Галину.
Галиной звали жену их персонажа. Вернее, прототипа персонажа. Это был единственный человек, который однажды органично запрыгнул из жизни в их текст и не перестал походить на самого себя. К прототипу (C) относились с искренней симпатией. А вот персонаж вдруг ушел в штопор и начал вести себя совершенно безобразно. Настолько безобразно, что (C) даже растерялись от такого персонажьего хамства. И проявили несвойственную творцам щепетильность – перед публикацией зачитали прототипу за бутылкой, какого он породил героя. Тот сначала напрягся, но отрывок был длинный, почти до донышка, к его концу хороший человек отмяк и, к большому облегчению (C), не потребовал никакой редактуры.
Книжка вышла, не то, чтобы бойко распродавалась, но часть тиража расползлась какими-то тайными тропами и порой передавала приветы. В том числе и через Галину, которой соседки и знакомые радостно сообщали о книге и жадно расспрашивали о состоянии мужниной печени и точном возрасте его несовершеннолетних любовниц.
– Значит, придется дергать редиску из собственного унавоженного внутреннего мира,– вздохнула Анат.
– А всех писателей можно разделить, как волосы, на пробор. Справа -фотоохотники, слева – творцы фотороботов.
– Причем первые ходят по разным кафе, а вторые – гнездятся в насиженных.
Они уже миновали убогую забегаловку на улице Бецалель, славившуюся своим фалафелем. Расположена она была образцово неудобно – машину не запарковать, внутри всего два вечнозанятых стула, а пыльный, людный и узкий тротуар отбивал желание есть на ходу. Так что они так ни разу и не попробовали, как жарят здесь этого горохового родственника.
– Может, наконец, фалафель? – обозначил Макс опцию, но шаг не замедлил.– Куда, кстати, пойдем?
– Счастье – это оптимальное лавирование между повторением того, что хотелось бы повторить и новыми впечатлениями,– сформулировала Анат и поморщилась.
– Так какое счастье будем искать? Счастье узнавания или счастье познания?
– Счастье броуновского движения.
Давид
Когда закат откатил тяжелый выцветший валун зноя от входа в Грот, я с трудом заставил себя выйти в подслеповатые сумерки. Подслеповатым стало и мое понимание себя, вернее даже происходящего и себя, поэтому равновесие, неожиданно установившееся между внешним и внутренним погрузило меня в состояние бездумной созерцательности, в котором я и выплыл из леса, потому что нечего мне уже было делать там, среди деревьев, потому что я не хотел раствориться во времени, а искал, наоборот, кристаллизации, городских утех и человеческих проявлений. Душа моя онемела, как иевусейка. Или я отсидел ее в этом Гроте. Я ждал, когда же появятся покалывания – признаки восстановленного душевного кровообращения, но их все не было. Ничто не кололо душу и не выводило ее из судороги, как у пловца в море.
Так я оказался в центре нового Города. Но никак не мог снова вернуться к его ритму. На улицы и улочки центра выплывал молодняк, заполняя собой все проходные дворики, закутки, подворотни, столики кафе и бордюры, крутясь и цепляя друг-друга, словно яркие фантики бывших конфет. Вот и я выполз на вечерний свет Иерусалима. И ощущение, что я выполз именно из Грота, только усиливалось.
Обволакиваясь желтым желе электричества, дома, люди, машины существовали и сами по себе, каждый в своей студенистой дрожи, но и все вместе – в переливании вечерних огней, перемещении в особо обустроенном пространстве этого Города.
Я стал ныряльщиком за давно утонувшими в человеческих душах божественными искрами, жаждущий совпадений и встреч, молящий о них и ищущий непрестанно. И сегодня, не как вчера, не как уже много дней до сегодня, я ощущаю себя в движении тела относительно других тел, весь наполненный ожиданием, верящий в озарение встречи, уверенный, что не спутаю его с обычным восторгом бытового потрясения. Я должен узнать, спохватиться в единственно точный момент, который дан нам для отличия человека от прочих тварей – момент выбора – да, узнать этот миг, спохватиться на вершине его и понять, зачем мне был дан сегодняшний день и что я должен завтрашнему...
В витрине кафе, как манекены, сидели (C). Но не в смысле неподвижно, наоборот, движения их были свободны той истинной свободой, которая возможна лишь на необитаемом острове или в большом городе, где мало знакомых, что по сути одно и то же. Наверное, из-за этой вольности движений деформировался привычный имидж, и даже юбка Анат казалась короче, чем обычно. Витрина, как стекло в картине, обобщала происходящее, словно бы покрывала особым лаком, и мой взгляд уже соскользнул со знакомых людей, а мысль моя попросила кофейного уюта. Во мне уже зазвучали диалоги, и я, тоскуя по совпадениям, по доброте неслучайных проявлений, я подумал, что это и есть то самое, и мысленно уже рванулся к ним, за стекло.
Тут Анат, отставив кофейную чашку, сказала Максу всего несколько слов, после которых он долго смеялся, потом схватил со стойки ручку и что-то зачеркнул в блокноте, Анат зажмурилась, захохотала, сказала, взяла чашку, отставила, снова что-то сказала, оба смеялись, говорили, и лица их казались мне совсем незнакомыми, не видел я их такими раньше, хотя и наблюдал немало и внимательно. И я замер в тени, в покое наблюдателя, утешаясь разве что тем, что все-таки вовремя сдержался и не заставил нас всех в очередной раз репетировать наши убогие правильные диалоги, похожие на упражнения студентов, изучающих русский язык.
Хорошие манеры, ужимки поведенческих норм, какая же это все-таки этическая попса. Для людей, которые несут в себе то, что можно расплескать, должны быть иные правила приличия, а вернее им необходима свобода от этих этикетных схем. И если ты встретишь знакомого, и не можешь в этот момент сообщить ему ничего нетривиального, не оскорбляй его примитивной ложью примитивных фраз, а просто кивни, но не подходи и тем более не заговаривай. Потому что заговор в мистическом смысле, или заговор в социальном, неважно даже против кого-то или как контакт – хоть и хранятся в этом слове, но не действуют, а действует упрощенная схема для театра слабых умом. Кивни и молчи. Или отвернись и спустись в Грот.
(C)
Мысли рассыпались, как четки, дробно застучали по каменному выщербленному полу. Кофейня "Модус", напротив министерства туризма, была старая, с традициями, толстыми стенами, завсегдатаями и прочими атрибутами удавшейся жизни.
По парижской привычке, (C) сели лицом к улице, хотя откуда взяться привычке за два коротких наскока – так, одни понты. Стойка у окна была, скорее, широким подоконником. Они забрались на высокие тяжелые табуреты. Через пару минут Анат спохватилась, что ее мини может вести себя непристойно и суетливо заглянула под подоконник – убедиться, что окно не до пола. Ожидания не оправдались, ноги были неприкрыты и оставалось надеяться только на "эффект витрины" – все-таки заоконный зритель и случайный ближний – не одно и то же.
Стойку облагораживала пирамидка из трех шахматных досок разного размера.
– Для папы-медведя, мамы-медведицы и маленького медвежонка,– решила Анат.
– В общем, для русского медведя любого калибра.
– Надо сделать писательское кафе. С набором блокнотов разных размеров. И наблюдать кто какой блокнот тяпнет...
Макс хмыкнул:
– С блокнотами не интересно. Будет корреляция по жанрам. Ручки надо. Шариковые, перьевые, разных размеров, толщины... огрызки карандашей... Вот что писателя выдает. Не где, а чем.
– Да, вот чем? Кровью, желчью, спермой... Это очень важно, ага.
– А для бывших медичек...
– Да-а?
– Специальные блокноты из медицинских бланков. Анализы там, рецепты, свидетельства о смерти...
– Тогда ручку в виде косточки.
– Обглоданной. Ее будут сбрасывать со стола. Специально для нас.
– Мы ведь на праздник пришли? Или на похороны? Или какая разница?
– Каждый праздник это похороны. Отмечаешь, что произошло и хоронишь свои мечты о том, как это должно было быть.
– Браво! – Анат вытащила глянцевый кирпич, выложила перед собой на стойку, погладила, как больное животное и кивнула:
– Помер. Обмывать будем?
– Вот, всего час прошел. И уже не жалко задохлика.
– Откуда это – задохлик?
– У меня сосед по общаге был. Ему мама тырила для конспектов учетные книги с птицефабрики. Там была графа "количество задохликов". Я думаю, что задохлик – это птенец, который вышел в свет, увидел, что никому и на фиг не нужен и задохнулся.
– От жалости к самому себе.
– Да. Пора кафе сменить, ты как?
– А тему – сморгнуть.
В кафе по-соседству все было грязнее, веселее, на восемь столиков -восемь посетителей, двое оказались знакомыми, один из тех, с кем при редких, но регулярных встречах в людных местах перебрасываешься фразой "Все собирался тебе позвонить", но никогда не звонишь и не будешь. Второй же был из породы пробуждающих мучительные раздумья "откуда я его знаю". В тех редких случаях, когда удается вспомнить, испытываешь от этого укол неподдельного восторга.
Русская барменша налила русскую порцию. Крашеная рыжая тяжелая баба, с тяжелыми серьгами, на которых был изображен Маленький принц. Лед она принесла после повторной просьбы, в грязноватой ладони, нетерпеливо швырнула его в виски, улыбнулась располагающе и по-матерински предложила:
– Давайте я вам салатик настрогаю?
К салатику выдали еще и бонус – кусочек домашнего торта. Вероятно, до утра он не доживал по-любому.
На стенах теснились какие-то сомнительные картины, из тех, которые вывешивают в знак взаимной приязни с рисовавшим. Прямо над головами (C) висели прозрачные часы, не скрывающие тайн своего механизма. Они так громко, с пристукиванием тикали, словно шинковали время.
– И все равно – хорошо,– сказала Анат, спрятав ноги под столик,-зря мы так время чаще не проводим.
– Поэтому и хорошо. Только поэтому. Недавно, знаешь, поймал себя, что трачу время и на дела, и на общение, как деньги в кафе. Возникло какое-то "слишком дорого, не стоит".
– А если кто-то или что-то хорошо себя ведет, то получает чаевые. Процентов десять-двадцать дополнительного времени. Так?
– А что делать? Оно же с возрастом начинает бежать не по-детски. И плющить.
– Вот кстати, почему у кошек в Яффо такие сплющенные головы? И в Акко. В Бат-Яме тоже. Значит, на побережье.
– Не знаю. Я не котовед.
– Зато ты теперь котовод. Значит, должен вникать. Аллерген, кстати, совсем охамел, надо с этим что-то делать... Давай не будем его растить. Давай его утопим?
– Его утопишь. Это уже не кот, а котилозавр. Разве что в виски.
– Точно! Он должен покончить жизнь самоубийством. В тазике с виски.
Макс назидательно поднял палец:
– С дорогим виски.
– Да! – захихикала Анат.– Он залезет в этот таз, чтобы пить, пока не захлебнется. И так погибнет, как невольник чести. Это истинная поэтическая смерть. Знаковая!
Макс хмыкнул и покачал головой:
– Эта рыжая тварь выжрет весь виски и отправится буянить по сайтам. Он гораздо жизнеспособнее, чем ты думаешь.
– Это меня и пугает.
– Меня, знаешь, тоже,– неохотно признался Макс.– Ну давай, раз так. За Аллергена, как веселый энергетический сгусток. Ох, хлебнем мы еще с ним.
И они чокнулись оставшимся виски, а потом вытащили блокнотик и стали писать стихотворение про кота... вернее, от лица кота... а точнее – от кошачьей морды, причем совершенно бесспорным было то, что строчки эти были им абсолютно несвойственны и чужды.
Я пью не только молоко,
я кот, а не монах.
Когда подружка далеко,
и в четырех стенах,
со шкафа уроню бутыль,
меж острого стекла
я буду пить вино и пыль,
чтоб грусть была светла.
Курю я не один табак,
а раз, и два, и три.
Хозяин мой, такой чудак,
не держит взаперти
ни сигареты, ни гашиш,
ни прочие дела...
А после я поймаю мышь -
чтоб грусть была светла.
Я нюхаю не только след
подружки на песке,
а то, что нюхать вам не след,
что так стучит в виске,
что превращает кошку в льва,
но дух сожжет дотла...
Я в рифму выстрою слова,
чтоб грусть была светла.
Колюсь не только о репьи,
колюсь шипами роз,
тех, что хозяева мои
припрятали всерьез.
И звезд бездарный хоровод
рассеялся, погас.
И Млечный путь лакает кот,
открыв на кухне газ.
(C) не сразу узнали Гришу. То ли из-за того, что впервые увидели его в нормальной одежде – джинсы, майка, а вернее впервые не увидели на нем ничего из костюмерной прошлого. То ли в лице его что-то сместилось, возможно даже заняло более правильное место. То ли подстригся иначе. Кроме того, с ним была незнакомая дама, не из той колоды, которая тасовалась вокруг него летом.
(C) уже смазали свои коммуникационные механизмы требуемым количеством спиртного, поэтому так искренне разулыбались навстречу, что Гриша, направлявшийся к свободному столику, изменил маршрут, подсел к ним и познакомил со спутницей.
Спутницу звали Алина. Она была не своя. Это отметили про себя (C), не сговариваясь, но синхронно. Обменялись подтверждающими взглядами. У Алины была не такая мимика. Нет, не американская, примитивно-сериальная, по которой израильские дети изучают, как надо правильно морщить лицо. Но и не восточная, стыдливо-интимная, словно бы предназначенная только для себя и того, кто напротив. Какая-то непроявленная. Смеяться Алина начинала на долю секунды позже, но не от тупости или отсутствия чувства юмора, хотя и это может быть тоже, но она как бы сначала хотела точно удостовериться, что не будет смеяться одна.
Анат тут же придумала, что Алину привезли в подростковом возрасте, и она взрослела в каком-то городке развития, всю силу своих девичьих мечтаний направляя на желание мимикрировать, что, наверное, не слишком получалось. А Макс подумал, что вот – выросло новое поколение девиц, которых он не воспринимает гормонально, потому что ужимки и кокетство у них уже совсем другие, рассчитанные на других. То есть, хорошо говоря по-русски, Алина все равно говорила на другом русском языке.
– Ты так изменился! – сообщила Анат Грише.– Давно тебя не видели и помнили другим.
– Были причины,– улыбнулся Гриша, скорее довольно.– Вы же в курсе...– он посмотрел на свою правую ладонь,– если вы в курсе...
– Да, слышали,– кивнул Макс. Он как раз пытался вспомнить всегда ли у Гриши были такие хорошие манеры, или вилка в левой руке – признак того, что правая не функционирует.
– Художник должен или рисовать, или не выпендриваться.
– В смысле? Чем ты занимаешься?
– Чем только не. Когда у тебя появляется время, то появляются интересные знакомые,– Гриша полукивнул на Алину, скорее даже для нее, чем для (C).
(C) тут же обменялись любопытствующими взглядами. Макс решил, что Алина практикующий искусствовед, потому что ни на физиотерапевта, ни на галерейщицу она не тянула, а Анат вообще ничего не подумала, а лишь отметила явное наличие у Гриши шкурного интереса. И то, что дама отказалась от спиртного, свидетельствовало, скорее, о деловых, а не интимных отношениях.
У Гриши появилась привычка поглядывать на часы. А может, и сами часы появились – трудно вспомнить были ли у человека часы, если сам он не обращал на них никакого внимания. Кажется, прежде он вообще ориентировался по солнцу, или делал вид.
– А как ваш лондонский приятель? – спросил Гриша, словно внезапно вспомнив о чем-то.– Все еще увлекается археологией или теперь коллекционирует матрешек?
– Да,– оживился Макс,– у него как раз и жена, и дочка беременные.
– У Криса? – восхитилась Анат.– А я не знала... Ты мне не говорил.
– Было бы о чем.
Но вся компания смотрела на Макса довольно заинтересованно. Что показалось ему даже странным. Но заставило продолжить:
– А о чем тут говорить? Это даже не беременная горничная.
– А что,– спросил Гриша,– у него и горничная есть?
Тут Макс замолчал. Из какого-то странного неосознанного противоречия.
– У него даже дворецкий есть,– сообщила Анат.– Это единственный наш знакомый, у которого есть дворецкий. Чистопородный потомственный дворецкий с родословной. Да, пожалуй, это вообще лучшее в Крисе.
Гриша переглянулся с Алиной. Анат с Максом.
– А мне помнится, что он больше своей коллекцией гордился. На той выставке он все мне про археологию, про коллекцию... просил кинжал продать, турецкий, помните?
(C) не помнили. Но на всякий случай кивнули. Макс чуть ухмыльнулся и показал Анат на лацкан несуществующего пиджака, там где у "гербалайфщиков" большие значки. Анат сладко улыбнулась и сказала:
– Крис, он вообще гордится своей способностью говорить людям то, что они хотят слышать. Он считает себя ловким психологом. А сам психологов не посещает. Они с женой все время так забавно об этом дискутируют, только на людях, конечно. Это типа такой тонкий английский юмор. Мы уже привыкли.
– А вы, значит, часто с ним встречаетесь? – Гриша с отвращением рассматривал картины на стенах.– Меняли бы они их, что ли...
– Нерегулярно. Когда судьба сталкивает. Мы же вообще тихушники.
– А чем вы занимаетесь? – вступила Алина.
– А мы кота водим.
– У вас питомник? Как здорово! – воскликнула Алина.– А какой породы?
Гриша подозрительно всматривался в (C). Наконец, решил вывести Алину из-под обстрела:
– Они писатели, Аля. Причем, даже интереснее, чем просто – они соавторы.
Алина рассмеялась:
– А-а, так вы про котов пишете, да?
(C) мрачно кивнули.
– Я про обезьяну читал,– сказал Гриша.– Про говорящую.
– Про обезьяну и я бы хотела,– полупопросила Алина.– Это постмодернизм?
– Не знаю,– вздохнул Макс,– я не специалист.
Гриша задумчиво посмотрел на Алину:
– Я тебе дам почитать. Только позже, когда мне вернут... Еще по одной?
(C) отказались. Они в детстве читали О'Генри и понимали, что трудно отказаться приобрести тот или иной гербалайф у человека, с которым пьешь. И вообще, разговор шел вроде и в никуда, но почему-то казалось, что Гриша точно знает где корраль. (C) же из соображений здоровой противности не собирались послушно туда скакать. А собирались они уворачиваться, лягаться, косить глазом, наблюдая, как Гриша владеет искусством загона, в общем, хотя бы развлечься, если уж так все грустно складывается.
– А ты совсем не рисуешь? – вздохнула Анат.
Гриша сжал обе кисти, как будто брал быка за рога. Правый кулак явно недосвернулся:
– Вот... Как раз об этом я бы и хотел с вами поговорить. Вернее, из-за этого. У меня... у нас с Алиной, да, Аля? Есть предложение для вашего Криса. Он просто не сможет отказаться. Во всяком случае, если это предложение поступит от вас. Он вас знает давно, так? Еще по Совку? Он вам доверяет?
– Не было случая проверить,– прохладно сказал Макс.
– Это хорошо,– кивнула Алина.– Значит, вы его ни разу не подвели. За много лет знакомства, так? И похоже, что не пытались использовать. У нас должно получиться!
– Короче,– перебил Гриша.– Тут ребята нарыли такие вещи... Трудно даже поверить. Уникальные. В прямом смысле нарыли, в буквальном, лопатами. Начиная с эпохи Судей. И много нарыли. Теперь надо это как-то грамотно пристроить. Чтоб не по бросовым ценам и без лишнего риска.
– Та-а-ак,– сказал Макс.– Ты как-то слишком конспективно излагаешь. Какие ребята? Где нарыли? Что именно? И сколько за это сулит наше прецедентное судебное право?
– Конкретные подробности, сам понимаешь, обсуждаются уже с партнерами, а не со случайно встреченными приятелями...– начал было Гриша, но его перебила Анат:
– С сообщниками. В предлагаемом тобой бизнесе это так называется.
– Пусть даже так! – Гриша разозлился и, наконец-то, стал узнаваем.-Все предельно просто. Есть два варианта. Первый – некоторые археологические ценности оказываются в коллекции Криса, который рано или поздно их как-то легализует и сделает доступными для историков, а на вашем банковском счету появляется очень серьезная сумма. Второй – уникальные находки попадают хрен знает куда, скорее всего уничтожаются, а в лучшем случае – к каким-нибудь нефтяным шейхам и теряются в песках. А на вашем счету остается вечный пролетарский мозолистый минус.
– Не трогай романтику большого минуса,– огрызнулся Макс,– должна же быть в нашей жизни хоть какая-то романтика.
– А почему именно Крис? – подозрительно спросила Анат.
– Абсолютно не именно. Просто улов оказался рекордный. Если не расширить рынок – цены упадут.
– У копателей, кстати, уже упали,– добавила Алина с интонациями гурии.– Так что надо ловить момент.
– "Момент" – был такой клей в Совке. Его токсикоманы нюхали,-брезгливо сказала Анат.
И как-то все задумались. То ли о прошлом, то ли о будущем. Лица их назвать просветленными было нельзя.
Давид
Лея уже спала. Или делала вид, что спит. Лежала тихо. Половина кровати пустовала, она придвинулась к стенке, и свободное место было как пустой рукав у калеки – чужим и жалким. Я разделся и осторожно, стараясь не разбудить, а скорее не обидеть своим бурным вторжением в ее подоткнутое тепло, втек в постель. Она, конечно, не спала, но все равно, нарушенное спокойствие – это как нарушенный сон. Всегда застаешь человека врасплох.
Я замер. Через минуту она, не шевелясь, шепнула:
– Эй...
Я пошуршал пальцем под ее подушкой, будто мышка из детства пробежала там. Она быстро, словно караулила, схватила мою ладонь и засмеялась:
– Попался?
– Попался.
– Где был?
Где я был? В гостях у самого себя, но еще менее опытного, чем теперь. Поэтому теперь кажусь себе необычно взрослым и усталым, если и не знающим ничего, то гораздо более способным к догадкам и суждениям, чем мне казалось раньше.
– В лесу. Потом в центре. Шел к (C), а очутился в лесу.
– Кого там встретил?
– Почему ты думаешь, что кого-то встретил?
– Ты всегда кого-то встречаешь.
Лея чувствует меня. Она словно ребенок в чреве моей жизни. Она ощущает любое изменение в моей крови и беспокойно шевелится.
– В центре видел (C). А в лесу встретил бомжа. Я встретил там бомжа и бомжиху. Женщина была почти голая.
– А бомж?
– А бомж был похож на меня.
Лея просунула мне под живот прохладные коленки – оказывается, она замерзла. Я прикрыл их ладонями и погладил. На левой был шрам, еще свежий.
– Потому что ты тоже бомж? – спросила она.
Я поцеловал ее. Надо было выключить кондиционер, да вставать не хотелось.
– Он говорил со мной о каких-то странных вещах,– зачем-то сказал я.-О своих ошибках. Что он не сумел распутать женщину и время, хотя должен был...
– Зачем тебе это было слушать?
Зачем-то надо было. Там мне это казалось важным.
– Он интересно рассказывал. Как будто он – воин царя Давида, а она -иевусейка.
– Понятно, перевоплощаются, как вы с Гришей... Ну, в этом колодце. Не так уж вы были оригинальны. Этот Город многих под такое затачивает... А дальше что?
– Дальше – она была его пленницей. И он ее полюбил. У него возникли проблемы с религиозным законом. Тогда он его просто не нарушил.
– Это как?
– Как не нарушил? Да он что-то такое про законы рассказывал... Может быть врал. Слишком у него закон либеральный про пленных красавиц получался. Не могло быть либерального еврейского закона тогда. Но его все равно надо было нарушить. В общем, я не очень понял.
Лея согрелась. Ее коленки под моими ладонями потеплели. Она обрадовано воскликнула:
– А я знаю про эти законы! Спорим?
– Спорим. Что тебе проиграть?
– Ладно, я так скажу. Я точно знаю. Точно и случайно. Была на какой-то лекции, еще в ульпане, меня тогда это удивило, и я запомнила.
– Расскажи, проверим бомжа.
Лея залезла под мое одеяло, уткнулась в шею:
– Ты лесной человек. Хвоей пахнет... Так вот, природа воина такова, что он не в силах отказаться от прекрасной пленницы. Каким бы богобоязненным не был. Он разгорячен битвой. Он победитель. Он рисковал. Ему положено, в общем. К тому же она не похожа на привычных ему женщин. Она – добыча. Она в его власти. Сексуальное насилие это органичное продолжение насилия военного.
– Да.
– Что – "да"?! Ты не можешь так с этим согласиться, ты должен бороться с собой!
– А зачем?
– Чтобы не стать насильником. Чтобы не согрешить.
– Я все равно согрешу.
– Вот именно. Но если ты знаешь, что в принципе можешь получить эту добычу, не согрешив, а чуть потерпев, тебя это может спасти.
– А может и не спасти.
– Да. Но все не так просто. Это очень хитрый закон. Хитрющий. Как будто его придумывали не мужчины, а женщины.
Лея тоже считает хитрость – силой женщин. Как все. А хитрость не имеет пола. Хитрость – это сила слабого, поэтому чаще ею пользуются женщины, дети и старики. И убогие. Бомж не хитрил со мой. Он был разочарован. Он был разочарован и обижен. Он так хотел услышать, что я думаю обо всем этом.
– ... тебе же придется целый месяц спотыкаться о зареванную пленницу. Она должна сидеть у всех на пути, без красивой одежды, без украшений, вообще без всякой своей женской экзотики, даже без волос.
– Почему без волос?
– Потому что волосы – это самое главное женское украшение. Ее бреют налысо.
– Как коленку? – улыбнулся я, погладив мягкую теплую кожу.
– И она еще обязана быть печальной, даже плакать. Захочется тебе брать такое существо в жены?
– Вообще-то я не люблю слишком жизнерадостных женщин. Мне с детства нравились такие... немножко депрессивные... вот Белка такая всегда была, с детства.
Лея как-то подобралась, словно услышавшая шорох кошка. Прав Гриша, что не надо говорить со своими женщинами о бывших. Потому что они всегда считают, что ты говоришь об этом не просто так, а чтобы передать им какое-то кодированное сообщение. И я быстро добавил:
– Я дал Белле гет, знаешь?
– Да, она мне говорила... Так вот, сидит она перед твоим носом, в полном унынии, и у нее еще когти, ей нельзя ногти стричь... Вообще, почему ты назвал этот закон либеральным? По отношению к женщине он, знаешь, совсем даже не либеральный. Лучше уж сразу изнасиловать и отпустить. Вот это было бы либерально.
– Лея...
– Что?
– Да так.
Я не решился сказать ей, что бомж был неправильный. Что он был похож больше на бедуина, чем на бомжа. И то, что он рассказывал, было похоже на правду. А бедуины похожи на древних евреев.
– Что – "так"? – Лея снова насторожилась.
– Да нет, просто... мысль мелькнула. Вот этот закон... Ты его знаешь случайно, так? Я о нем раньше не слышал, хотя вообще-то всем таким, историческим, интересуюсь. А бомж – знал.
– И что?
– Да ничего... Просто странно как-то.
Лея засмеялась:
– Если в Сибири, в теплотрассе бич расскажет тебе нюансы происходившего на Втором съезде РСДРП, ты удивишься?
– Ну нет, наверное. Можно представить.
– Видишь! А тут тебе странно. Ничего странного. Их здесь этим с детства пичкают.
– Ну ладно, убедила.
На самом деле – не убедила. Бич в теплотрассе, хоть и опустившийся, все равно современный человек. А сегодняшний бомж не был современным человеком, совсем даже не был. Он даже не притворялся ни современным человеком, ни не современным. Он был в каком-то застарелом обиженном отчаянии. Именно потому, что собирался исполнить закон – ждать месяц, спотыкаться о плачущую пленницу, смотреть на ее лысую голову и каждый раз убеждаться, что любит ее не меньше, а больше. И так было целых три недели. А в начале четвертой прекрасная иевусейка заколола себя кинжалом. И потом он сидел вместо нее на этом месте и плакал. И думал как раз о том, что надо было изнасиловать и не отпускать, а считать женой... Да, а при чем тут я? Главное, что бомж уже три тысячи лет не может понять – заколола она себя от того, что он был ей ненавистен, или наоборот, от того, что тоже его любила и ненавистно ей было, что он видит ее в позоре и безобразии. "Спроси у нее",-посоветовал я. Бомж усмехнулся: "У кого? Это же призрак". Он точно ждал ответа от меня, как будто был уверен, что я знаю ответ. И был очень разочарован, даже разгневан, когда я ушел, ничего ему не сказав.
– А эта неодетая женщина, она себя пристойно вела?
– Вполне.
– Что она рассказывала? Тоже что-то историческое?
– Ничего. Она вообще была похожа не на человека, а на... на молчаливую голограмму.
Лея вздохнула и провела ладонью по моим губам:
– Это шизофреническая ассоциация. Голая – голограмма. Прекрати шизовать.
– Есть!
Я прекратил шизовать. В конце концов, в данный момент моя миссия -делать то, что должен делать нормальный мужчина с нормальной женщиной.
Мы снова стали спать вместе совсем недавно, потому что в больнице Лея пробыла почти два месяца. Собственно, я до сих пор не уверен, что все окончательно зарубцевалось. На вид – да, но когда она сказала, что хочет меня, я не то, чтобы не обрадовался, но никак не мог уговорить себя, что Лея уже здорова. И был очень бережен. Даже слишком, конечно, потому что Лея все время напоминала, что ей уже не больно. Кажется, это все было пародией на подслушанную в детстве историю про фронтовой госпиталь.
Но ничего с собой сделать я не могу. Вернее, могу, но мне сложно каждый раз повторять себе, что Лея здорова. Что нет на ней рваных ран. Что она в сознании. Что влажный блеск зубов – это улыбка, а не закушенный от боли рот. И что я, соприкасаясь с ней, не пропитываюсь, как салфетка, кровью из ее прошлых ран.
Шрамов осталось много, но большинство видно только когда нет одежды. И я начал выключать свет, когда мы проникаем друг в друга. Тогда я могу быть более жестким, более нормальным. Но иногда, именно в темноте, мне начинает казаться, что раны лишь подернулись слабым слоем кожи...
Главное в ране – это не то, что видно, а то, что не видно – насколько глубока, куда проникает, что задето. Наверное, со всем болезненным так. А эта встреча в лесной пещере была, конечно же, болезненной, причем для нас обоих, если не для всех троих. Почему я не попытался потрогать эту женщину, чтобы узнать, правда ли она – привидение. Из-за какого-то страха, конечно же. И если понять природу этого страха, то можно будет определить, кем она мне представлялась на самом деле. Вряд ли это был мистический страх, что рука пройдет сквозь нее – мне такой страх не свойственен. Не будь она раздетой, я бы ее коснулся. Значит, это был страх прикосновения к полуголой чужой и чуждой женщине, вернее страх того, что это прикосновение будет истолковано определенным образом. Значит, я не поверил, что она -привидение. Впрочем, не поверил лишь потому, что бомж не казался мне реальнее иевусейки. А его реальность как бы не подвергалась сомнению. Вот если бы она ответила: "Сам ты призрак!" – тогда бы я обязательно притронулся к кому-то из них.