Текст книги "И-е рус,олим"
Автор книги: Елизавета Михайличенко
Соавторы: Юрий Несис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
– Давид передает тебе привет. Винит себя, что отошел. Но мы так и не поняли – как все это случилось? Кто на тебя напал?.. Не знаешь?.. Ты что, совсем ничего не видела?.. Да я понимаю, что темно, но все-таки... А, сзади напал, ну да, ну да... И ничего не слышала? Молча напал?.. Понятно. Извини, в общем это и неважно, главное ты выздоравливай, все это фигня. Мы к тебе скоро зайдем... ну давай, пока...
Он задумчиво покачивает трубку в руке, осторожно кладет на место и вздыхает:
– Да-а... Знаешь, я все-таки позвоню в зоопарк и в "Сафари". А то очень похоже, что это ты на нее напал. А значит, и на Марту.
Я грустно усмехаюсь. Он действительно зачем-то звонит туда, и еще куда-то, спрашивает про львов, все ли на месте, где еще в Израиле они могут оказаться, в общем, суетится. Ортик заканчивает свой разговор благодушным похохатыванием и фразой:
– ... осторожнее, когда к Котелю пойдешь. Тут есть мысль, что там лев в засаде... х-ха... а распиздяи для него самый цимес... ну, шалом.
– Лея не видела, кто на нее напал,– сообщает ему Гриша со знакомой мне усмешечкой.– Говорит, кто-то сзади набросился. Все львы сидят по клеткам. В городе только гипсовые.
– Правильно,– зачем-то подтверждаю я.– Гипсовые львы и еще кошки.
Ортик смотрит на меня с ужасом и говорит:
– Дела... Не нравится мне это...
– А кому же нравится,– вторит Гриша.
– Мне не вообще не нравится,– с тем же выражением продолжает Ортик,-мне это конкретно не нравится. Потому что..,– он отводит от меня взгляд, но явно намерен мысль закончить,– потому что есть только два человека, про которых мы точно знаем, что и с Мартой они тогда в пещере были, и с Леей. Рядом были. Это Белла и Давид. Но это не Белла. Потому что в пещере я с ней все время разговаривал. Остается Давид... Так вот, это очень похоже на правду. Потому что характер нашего проекта, о котором вы пока еще всего не знаете, таков, что некие темные силы должны пытаться мешать его воплощению. Даже используя хороших людей. А с Давидом случилось что-то, это же видно. Он одержим идеей прекратить проект. Больше ему ничего не надо. Нервный, бледный. Несет какую-то ересь. Проект для него – "аллерген"...
Точно! Аллерген!
– Вспомнил! – Не удерживаюсь я.– (C) назвали котенка – Аллерген! Ну того, Гриша, рыжего, которого мы из Старого Города вывезли. Который красное вино с мостовой лакал! Вот даже как...
Я замолкаю, потому что Ортик, встретив понимающий взгляд Гриши, незаметно, как ему кажется, покручивает пальцем у своего рыжего пейса. Ну конечно, ему про темные силы, которые должны помешать воплощению проекта, говорить можно. Пингвин! Ну что ж...
Чтобы выиграть время, я иду к столу, сажусь рядом с Гришей и делаю себе бутерброд. Колбасы не хватает, нарезаю еще. И одновременно говорю:
– Ладно. Вы мне не верите. Считаете меня психом, убийцей. Хорошо... Тогда вот мое последнее компромиссное предложение. Мы идем в полицию. Вы рассказываете там о своих подозрениях. Просите подвергнуть меня психиатрической экспертизе. Я соглашаюсь. Признаю, что вы основываете свою версию на реальных фактах. Но с одним условием. До тех пор, пока я не выйду из тюрьмы, или из психушки, проект будет заморожен. И вы поклянетесь в этом в присутствии Беллы. Полностью заморожен до моего возвращения.
Ортик смеется:
– А зачем? Глупость какая... Этот проект заморозить невозможно. Нельзя его замораживать. Потому что он несет избавление человечеству... Вы ведь даже не представляете, какие деньги вложены, какие серьезные люди задействованы... Все это,– он обводит мастерскую каким-то жестом мастера у-шу,– лишь маленькая видимая часть айсберга.
Я чувствовал! Значит, все гораздо хуже и глубже, чем мне казалось. Времени нет вообще. Надо решаться.
– Знаешь что, Давид,– презрительно и устало говорит Гриша,– а не пошел бы ты на хуй? Этот проект – мой единственный шанс. И я его не упущу.
Сейчас! Я прибиваю ножом его правую кисть к столешнице. Все.
Гриша кричит. Наверное, ему очень больно. Ортик пятится, спотыкается. Хватает табуретку и продолжает отступать, прикрываясь ею.
– Рав бы тебе сейчас посоветовал поставить табуретку,– зло бросаю ему,– чтобы перебинтовать руку своему подельнику. Потому что я бы не хотел сейчас приближаться к нему.
Гриша с ревом пытается выдернуть нож. Я бегу к выходу. Если Гриша успеет, он метнет нож мне в спину. Отпираю дверь и чуть не получаю ею по морде – в комнату врывается Белка с таким лицом, что я пугаюсь за Лею. И не ухожу.
– Боже, Гриша! Что с тобой?! Что за день?! Мы скоро захлебнемся кровью!!! Давид, иди! Надо перевязать... "Скорую" надо! О, Господи, да что же это с нами происходит... Давид, ты на машине?.. Лучше сами отвезем... Гриша, поверни руку, я вот так... черт, сейчас поедем... Ты как?.. Все, все против нас... что-то такое... Лея как, живая?.. у тебя еще ничего, заживет... а вот Линя совсем убили... Руку не дергай! Давид! Поддержи, а то неудобно... Ччерт, черт, черт...
– Линя?!!! – кричит Ортик.– Ты сказала – Линя?!!! Линя – что? Что ты сказала?
Белла всхлипывает, начинает икать и вставляет между судорогами:
– Линя... убили... утром... две пули... в грудь и контрольный... в голову...
Я приношу ей стакан воды – все тот же стакан. Она вливает в себя воду толчками, перестает икать и уже почти спокойно говорит:
– ... я с ним ночью не договорила... ты Лею принес... потом все это... я забыла ему перезвонить... не захотела... неважно... утром е-мейл странный получила, письмо от него... почти прощальное, с завещанием, но не всерьез, так, на всякий случай... но я испугалась, потому что на фоне всего этого, нашего... позвонила... не отвечает... тогда в офис... а там сказали, секретарша сказала... три смерти, то есть две с половиной... я сюда... а тут рука у Гриши... я так больше не могу... ой, мамочки, это же все не просто так, вы понимаете... это проклятие какое-то...
– Мы – нет, мы не понимаем,– горько говорю я,– нам понимать не выгодно. А я – понимаю. Не бойся Белка, тебе как раз ничего не грозит. Ты уже выбралась, ты помнишь, после дискотеки, ты уже своей тьмы хлебнула. А два раза оно, кажется, не нападает. А с Линем – это может быть вообще случайность...– тут я вспомнил Ортиков "айсберг" и уточнил,– то есть, если даже и закономерность, то неважно, потому что совсем на другом, недоступном нам уровне... А Гришу, Белла, это я ранил. Нарочно. Чтобы остановить проект. Иначе не получилось. И смерти бы не остановились, здесь, в Иерусалиме. Ты-то хоть мне веришь?
Она кивает, но я вижу, что просто так, на автопилоте. А Гриша орет, грозя мне забинтованной рукой:
– Хрен тебе, проект остановить! Мы продолжим! Скажи ему, Белка! Рука заживет! Я и левой буду рисовать! Придумаю что-нибудь! А ты, сволочь, у меня еще сядешь! А когда выйдешь, я тебя измордую обеими руками!
Белла зажимает уши. Стоит так несколько секунд. Потом руки у нее опускаются, и она спокойно, каменно произносит:
– Все. Проект закрыт. Все ушли на фронт. В соответствии с волей покойного спонсора... Вопросы есть?
– Почему? – отчаянно кричит Гриша.– Ты не можешь!
– Потому что я сломалась. А кому этого недостаточно... могу переслать последнее письмо Линя. Он не желает... не желал, чтобы в случае его смерти проект продолжался. И я ему за это благодарна... А теперь... А что теперь? Да, теперь выпьем за упокой и пойдем в приемный покой... Вот же блядь, какой день, такие и каламбуры...
– Ты не имеешь права! – сдавленным голосом то ли говорит, то ли шепчет, то ли шипит Ортик.– Никто не имеет право! А ты – особенно! Потому что ты – мать Машиаха! Я так решил. Мать не может убить Машиаха. Если Машиах будет убит матерью, нам всем – кирдык. Аборт всему человечеству!
– Сумасшедший дом! – воет Гриша.– У меня дома – сумасшедший дом! Белка, разлей водки и поехали уже. Я в травмпункт, вы – в психушку! Да быстрее, мать твою!
В детстве, щелкая семечки, складываешь шелуху в тот же карман, а потом наощупь выбираешь твердые, съедобные, наполненные, которых все меньше. Так и ты, о, Город мой, выбираешь в своем кармане и пожираешь то ли лучших, то ли первых попавшихся, со стороны не понять, и лишь память о них сухой шелухой кружится вокруг нас, оставшихся, участвует в общем шевелении. Не живы мы, о, Город, поскольку живем не так, а значит как бы и не живем. Не мертвы мы, поскольку осязаем, чувствуем и видим. И любим. Мы думаем, что любим. Но это все-таки память о любви, это лишь тающий вкус ее на львином языке твоем, Город наших судеб. Мы мучаемся, но здесь. И не хотим иной участи. И не знаем, что мучаемся, а лишь догадываемся. И поэтому в глазах жителей этого Города двадцать пятым кадром вспыхивает то, что будоражит других, чужих, и заставляет нас узнавать друг друга везде.
Мы подтаяли на жарком лихорадочном теле твоем, Город, а потом слиплись, срослись, вернее проросли друг в друга и в кожу твою, и теперь мы все вместе покачиваемся от ветра зла и добра, от быстрого течения твоей нечеловечьей крови, бурлящей на порогах подземных артерий. Умирая по-одиночке, мы чувствуем страшную, иссушающую тоску, но и тоска эта уже привычна, беспредельна и воспринимаема порой, как подаяние, наше – вечности, этой бесформенной нищете, принимающей все и никогда не насыщающейся, но иногда засыпающей. "Лев, пляшущий на страже",– назвал тебя однажды наш человеческий нищий, безумец, бывший вчера мудрецом и желающий стать им завтра. Нет имени у этого безумца, потому что он – это я, это каждый из нас, потому что, живя в этом Городе, каждый становится всем и все, что он может – констатировать, наблюдая за своими превращениями. И считать, что это лучшее из всего возможного для человека.
Часть 2
СУМЕРКИ АВАТАРОВ
(ПОСТЫ)
Ты – великий кот, мститель богов
Из надписей на гробницах египетских фараонов XIX и XX династий
СЕРЬГА ДЛЯ СРЕДНЕГО УХА
Давид
Иерусалим – так принято писать название этого Города. Меня смущают эти две гласные подряд в начале. Ведь пытались писать Ерусалим и Ирусалим, но это не прижилось. Это как с электронной почтой, которую называют то и-мэйл, то е-мэйл. И это "ие" впереди словно указывает на Интернет. Мне почему-то кажется, что если бы у самого Города спросили, как писать по-русски его имя, то он подписался бы так: И/е_рус.олим. Потому что Иерусалим – это Интернет, и мы, "русские" олим живем в нем безусловно виртуальной жизнью.
Хотя, конечно, это верно не для всех. Иерусалим становится Интернетом после ученичества, когда начинаешь читать его гипертекст. И тогда камни превращаются в линки и швыряют тебя на сайты сотканной временем Сети. Разве не так же происходят произвольные прогулки по Интернету, когда достаточно случайно попасть курсором на активный линк, чтобы оказаться в ином, непредсказуемом месте, а оттуда перенестись в другое, еще более далекое во всех отношениях, но все-таки как-то прямо-логически или криво-шизофренически связанное с тем, откуда ты пришел.
Ощущение, что подошвы твои кликают по тем же камням, по которым ступали... о, это ощущение вибрации активированного гиперлинка! Оно пьянит, невозможно привыкнуть к этому трамплину времени, но и жизнь без него утрачивает многомерность.
В блужданиях по Иерусалиму разве не происходит то же чудесное непланирование маршрута, особенно во времени, когда выйдя в утреннее дребезжание света и чириканье воробьев, хочется увлажнить ладонь росой, сконденсировавшейся над миром. И ты, напялив у входа шутовскую картонную дурилку-кипу, медитируешь у могилы царя Давида. Клик. Тысяча лет. Ты в этом же здании, на втором этаже, тайно наблюдаешь как Иисус тайно вечеряет с апостолами. Клик. Тысяча лет. Тот же зал, ставший мечетью. Клик. Тысяча лет. На крыше этого же здания молится президент Израиля, ведь это чуть ли не единственное в новорожденном государстве место, откуда виднеется Храмовая гора. Клик. Клик. Клик.
В других городах не так. Они не виртуальны, они визуальны. Они текст. Абзацы областных центров, повести Парижа, Лондона, Петербурга. Непрерывность сюжета. Единство плавно текущего времени. Преемственность всего. Эти города можно листать страница за страницей, оставляя на завтра продолжение повествования.
Раньше я думал, что Иерусалим – это тоже том, просто страницы в нем вырваны, а оставшиеся перепутаны и написаны на разных языках. Но нет. И теперь я блуждаю по этому виртуальному Городу, прыгая с камня на камень, как с сайта на сайт, через потоки времени.
Серые нервные клетки серых компьютерных корпусов... Серое вещество общего мозга... Иерусалим – это больная душа человечества в белой смирительной рубашке иерусалимского камня.
И/е_рус.олим. Этот Город просеял алию из России через свое виртуальное сито. Этот Город отобрал для себя каких-то отвечающих его критериям людей. Я, наверное, никогда не сумею даже приблизительно эти критерии сформулировать, но они есть и я их чувствую, ведь иначе невозможно объяснить, почему я почти безошибочно определяю иерусалимцев в любом городе. Я, кажется, даже знаю, кто из поселившихся в Иерусалиме здесь приживется, а кто уедет. Это происходит чуть ли не на генетическом уровне. Репатриант приживляется здесь, как трансплантат – только при определенной генетической совместимости, иначе отторгается.
Группы души, как группы крови? Но тогда еще резус-фактор души? Нет, это уже слишком. А впрочем, почему же... Все логично. Если душа это кровь (а ведь так получается, потому что "кровь не употребляйте в пищу, ибо она душа"), то наличие этого "обезьяньего" резус-фактора в душах у большинства, как раз и приземляет носителя, жителя Города, к физичности Иерусалима, приспосабливает его к повседневным заботам и суете, которая тоже нужна и которая и делает Иерусалим живым. Но те души, без фактора обезьяньей выживаемости, они-то как раз и наполняют Иерусалим... чем? Строительной пылью разрушенных Храмов? Эта пыль оседает на их коже, на их судьбах, на их мониторах. Их-то я и называю вебмастерами Города, модераторами его гостевых и форумов, дизайнерами иерусалимского пространственно-временного континуума.
(C)
Уже минут двадцать (C) спорили, сколько лишнего времени тратила Анат, когда в той жизни ходила в больницу на занятия, не напрямую, через зимний ночной лес, а через главные ворота, к которым надо было идти полквартала. Анат говорила, что пять. Макс настаивал, что пятнадцать. Доказать чью-то неправоту сейчас, находясь в другой стране, было невозможно. А уступать никто не хотел. В конце-концов, сошлись на том, что память – не фрайер. Перетасовывает колоду прошлого, не глядя на даты. Не только не фиксирует все, что тебе угодно, но еще и возводит каждое событие на свою вершину, так что, удаляясь, ты видишь панораму из событий, назначенных ею высокими, меж которыми теряются другие, казавшиеся тебе важными.
По черному монитору уже почти полчаса ползала красная надпись "Sachkuesh' bol'she 3 minut!" Макс пихнул мышку, и на экране высветился текст.
– Все! Скальпель, наркоз и... что там еще...
– Тяпку,– процедила Анат.
Макс резко отъехал от монитора, зацепил колесиком кресла край ковра и даже прокрутился, чтобы не видеть текст. Ковер был бельгийский, свои лучшие годы он провел в СССР, на стене у родителей Макса. В прошлом году, после падения ханукии на палас, бельгийца опустили ниже плинтуса на рябой каменный пол иерусалимской квартиры.
– Так дальше нельзя! Этих сиамских близнецов – в операционную! Будем разделять!
– А они не сдохнут?
– Лучше смерть, чем такая жизнь. У них язык одинаковый, мысли одинаковые, интересы одинаковые. Зачем им жить?
– Только если они сдохнут, хоронить их придется по индийскому обычаю: с женами, любовницами и четвертью романа.
– Хоть по скифскому. Насыпать курган из всех банальностей, которые они уже успели наговорить.
Никак, ты научиться различать, когда твоими устами говорит не Всевышний, а Внутренний Пиздюк?
Внешний Пиздюк, все-таки, не столь страшен. Он всего лишь пытается диктовать нам. А вот Внутренний пытается посредством нас диктовать окружающим...
С этим (C) брезгливо отстранились от компьютера и вытекли на улицу -проветриваться. Спала жара и университетский кампус, находившийся в нескольких минутах ходьбы, стал достижим в дневное время пешком.
В кампусе (C) чувствовали себя среди своих, хотя к университету ни малейшего отношения не имели. Но как только перелезали через забор, как раз за академией музыки имени Рубина (чтобы не выворачивать карманы перед металлоискателем на входе и не демонстрировать охранникам стальную фляжку), так сразу же обретали невоплощенную причастность. Не здесь провели они свои учебные годы, не валялись на зеленых газонах, которых было в кампусе больше, чем асфальта, не перебрасывались панибратскими приветствиями с любимыми преподавателями, не говорили на этом, все еще иностранном языке... но елы-палы, ведь они же могли все это делать, оказавшись в этом месте в нужное время, и факт, что место было бы именно это. Поэтому (C) испытывали к кампусу выраженные ложноностальгические чувства. Это, по сути, был большой парк, в котором жила непуганая молодежь с большими промытыми мыслью глазами. Иногда эти бэмби доверчиво подходили почти вплотную и вполне могли спросить который час, или дорогу.
– ... окукливание для творца, это сон, который может плавно перейти в смерть. Ты не знаешь проснешься ли, набрав сил, или умрешь,– рассуждала Анат, развалившись на каменной скамье в пустом амфитеатре. Одной стороной это большое псевдоантичное сооружение вгрызлось в холм, а над другой открывался вид на Правительственный городок.
– А сам проснуться чаще всего не можешь,– Макс пристроился на соседней скамье и, как-то слишком вдумчиво, наблюдал за вертолетом, заходящим на посадку у Кнессета.
– На Фантомаса похож,– вспомнила Анат, глядя на него.
– А?
– Кот у меня в детстве был, Фантомас. Он так же смотрел с подоконника на птичек, из-за стекла. С абстрактным, но выраженным интересом...
Теперь вертолет сел, и пейзаж стал неживым и открыточно-выразительным. Джинсовое небо висело над над университетом. За Кнессетом оно темнело, приобретало более солидные тона, вдали виднелся Кирьят Вольфсон – несколько белых высоток, редких и крепких, как зубы бегемота. Правее – музей Израиля, с белым куполом подземного музея Книги. Купол, стилизованный под наконечник для свитков Торы, на ассимилированный взгляд был больше похож на чалму, или даже на пирожное безе.
Вверху, на выходе из амфитеатра, скромно стоял в сторонке большой, в полтора роста барельеф,– некто театральный, лысый, в тоге, со стыдливо спрятанной за спину лирой, прикрывал лицо маской с кошачьими прорезями для глаз. На камне, на солнышке, дремало пестрое кошачье семейство, уже как-бы даже слегка подтаявшее и растекшееся от тепла и безопасности. (C) постояли у этого живого уголка, поумилялись, помяукали на разные лады, переполошив котят, порассуждали что именно они промяукали, устыдились и пошли прочь.
(C) побродили потайными университетскими тропками, погуляли по вполне дикому на вид, но на самом деле одомашненному лесочку, выходящему к общежитиям, потом сели пить кофе с круассанами в студенческой кофейне. Вокруг по зеленому газону ковыляли вороны.
– Знаешь, как они будут выглядеть на негативе? – спросил Макс.
– На негативе? Будет много белых ворон. Они наконец-то окажутся большинством. На негативе белым воронам не будет так одиноко.
– А фон?
– Трава будет... красной. Да? Слушай, какой кошмар – белые вороны, ковыряющиеся в кровавой ране.
Макс беспомощно, а на самом деле – близоруко щурился на небо:
– Тут даже не кровавая рана... А белые вороны, ставшие большинством.
– Живем, как чиркаем спичкой по коробку. Но слабо. Недожимаем. Поэтому звук есть, а огня нет. Поэтому лица не освещены вспышкой.
– Поэтому мы все время в тени.
– И шипим из тьмы...
– Невыносимая поверхностность бытия.
– По жизни, как по лесу. Гуляем, на деревья смотрим. Но все деревья для нас делятся на хвойные и лиственные, как на уроках ботаники в очень младших классах.
– Лиственные бывают: клен, береза, дуб, акация, яблоня, груша и просто деревья.
– С хвойными проще. Сосна и елка.
– Еще есть пальма. Но мы ее не любим. Она везде лишняя.
– Есть еще кипарис и эвкалипт. Но последний существует скорее в виде абстрактного аптечного запаха при ангине и былинного высасывателя болот.
– А кипарис – ассоциируется с Крымом. Хотя, наверное, растет везде, прямо даже под носом, но как-то его не замечаешь.
– Стройный, как кипарис. Это такой прекрасный юноша. Возможно даже педераст, учитывая время.
– Это уже пример шизоцинического сознания.
– И с рыбами, кстати, тоже...
– Нет, рыбы – это все-таки не деревья.
– Ну да, конечно, мы же их иногда юзаем. Я, между прочим, знаю кучу рыбных имен. Знаешь откуда? Только не смейся. У мамы кулинарная книга была, старая, сталинских времен. Там были названия рыб. И картинки. Я такого никогда не видела и не ела. И запомнила.
– Проверим. Опиши три упомянутых неизвестным поэтом вида: "Пелядь, бельдюга, простипома – украсят стол любого дома!"
– Гы. Откуда эта прелесть? Не, при Сталине такого еще не жрали. И слова такие типографии не печатали, они еще в наборе рассыпались от ужаса. Простипома... Это что-то жирное?
– Да, простипому однажды мой сосед по общаге пытался вымыть с мылом -жир убрать.
– Мда... Мы живем сквозь действительность.
– Это плохо или хорошо?
– Это то, что есть.
– Слушай... Что тебя канудит, а?
– А тебя?
Одна ворона подобралась уже совсем близко. С каждым шажком она боялась все больше, и наконец страх обрушился на нее так, что птица потеряла голову и в ужасе метнулась прочь, забила крыльями и полетела – лишь бы уцелеть. (C) проводили ее серьезными понимающими взглядами. Ветер гнал облака, ворона под ними летела в противоположную сторону. И казалось, что она одна – против всего неба.
Кот
Даже в марте бывают минуты, когда голод бьет серпом по яйцам полового инстинкта. А уж в сентябре, когда начинаешь шерститься к зиме... В пасти еще оставался привкус загривка последней подружки. Коронная подсечка передней лапы с падением не прошла – Полухвостый словно только этого и ждал. Меньше хвоста – больше опыта. Разборка затянулась, Антуанетта совсем дошла -ластилась к стенке, измурлыкалась. На шуры-муры не осталось ни сил, ни терпения. Весь брачный ритуал потянул в лучшем случае на "квики". Почти сразу я прихватил ее за загривок, и свежевымытая какой-то дрянью шубка мягко заполнила пасть. Эх, сейчас бы пряную серую шерсть упитанной крысы!
Я взлетел на второй этаж и вежливым голосом обозначил свое присутствие под дверью Партнера по Симбиозу. Ни звука в ответ. Лишь в соседней квартире затявкал ирландский терьер – самое тупое в подъезде существо, не упускающее любого повода лишний раз подать голос.
Я уговорил себя, что Партнер по Симбиозу в туалете. Дал ему время по максимуму. Великодушно накинул еще пять минут на чтение газеты. Заорал снова. Громко. И с тем же результатом.
Паника начала подниматься во мне, как шерсть на холке. Я мысленно переместил Партнера по Симбиозу в ванную и отслюнил ему дополнительные пятнадцать... даже двадцать минут. За все это время мне досталось лишь две блохи, от которых аппетит уже не разыгрался, а начал биться, как буйнопомешанный. Я взвыл.
Ирландский терьер Бенчик попытался завести со мной из-за двери беседу о любви между комнатными собаками и изменах среди них же. Все его мысли были так тошнотворно-банальны, что даже притупляли голод. Но уже фраз через несколько Бенчик впал в истерику, бился о дверь и визжал. Вертикалы оттащили его вглубь квартиры, приговаривая: "Отравить этого усатого паршивца!" Кого имели в виду эти сволочи, я предполагать даже не стал – много чести.
Тут это совершеннейшее творение природы, мое треугольное ухо, дернулось, вычленив из какофонии внешнего мира прокуренный, пропитый и продажный голос Партнера по Симбиозу, его нетвердую (где-то на полбутылки) походку. Дело осложнялось тем, что он был не просто не один, а с самкой. И обо мне вполне могли забыть, как уже не раз бывало раньше. А если настойчиво не давать о себе забыть, то в этой ситуации могли вспомнить о педагогике, дрессуре и прочих уставах караульных служб, да и выкинуть, не накормив. Можно, конечно, и усиленно ласкаться, воркуя, как голубь. Но честь дороже.
– И сколько же лет твоему мужу? – понизив голос, чтобы не слышали соседи, поинтересовался Партнер по Симбиозу, пропуская самку в подъезд.
Мог бы голос и не понижать. Все равно, кроме меня никто по-русски в подъезде не понимает. А для меня и так громко.
– Ой, оставь! Ему уже столько... Мешки под глазами уже больше мешков под членом!
Этого им хватило, чтобы проржать до конца восхождения на второй этаж.
Девица мягко двигалась, была неопределенной масти, с водянистыми глазами и маленьким сиамским хвостиком на затылке,– верный признак если не полноценной стервозности, то как минимум скверного характера.
Когда на коврике у квартиры Партнер по Симбиозу обнаружил меня, он, вместо того чтобы быстро открыть и накормить, долго умилялся и рассказывал как он меня приручил, и какой я теперь умный и толстый. Последнее меня особенно возмутило. Не говоря уже о том, что с нравственностью у Партнера по Симбиозу было неважно – ведь на момент так называемого приручения, на мне был ярко-красный антиблошиный ошейник, недвусмысленно свидетельствовавший, что животное несвободно... Впрочем, наблюдая его отношения с самками, понимаешь, что он вообще предпочитает хапнуть чужое, на что никакого права не имеет, поскольку котом не является.
Разговор обо мне, дорогом, их почему-то страшно возбудил. До кухни они так и не дошли. Раньше Партнер по Симбиозу сначала хоть поил их чем-то, спотыкался по дороге об меня, и это давало какой-то шанс...
– Нет, я так не могу... Убери его!
– Что?! Куда?!
– Да нет... не его, дурачок... Кота!
– Что – кота?
– Кот смотрит. Глаз не отводит. Хоть бы мигнул... Неловко.
– Не понял... Перед кем неловко? Перед котом?
– А чего он смотрит?
– Ну... смотрит. Пусть учится. Мужу анонимку не напишет, не бойся.
– Я в этом не уверена. Он так смотрит, что...
– Не бойся, я ему твой адрес не дам.
– Давай его прогоним.
– Давай его лучше потом убьем.
– Не надо, жалко киску.
– А, видишь – жалко. Тогда пусть смотрит и завидует. Я поспорил, что отучу его от зоофилии...
И все равно, все вышло как хотела эта сиамская стерва. Вышвырнул. Естественно, не накормив. Зато хоть эту бездарную пьесу не пришлось досматривать.
Тогда я снова переключился на базовый вариант. Но теперь даже машины Патронов на стоянке не было. Эх!
(C)
– Ладно, никто это за нас не выбирал,– некурящий Макс брезгливо отодвинул плохо вычищенную пепельницу.– Смотри, пепел похож на черный грибок. Как на отсыревшей стене, зимой. Да?
– Похож... Я безвестность не выбирала.
– Расскажи это официантке.
Анат подняла взгляд. Девчушка, не торопясь, выставляла на стол бокалы, бутылку, фирменный салат с рокфором и орехами. Черная облегающая одежда, голый живот, серебряная серьга в пупке, фиолетовые волосы и безгрешный ангельский интерес к жизни на лице. Обсуждать с жизнерадостной туземкой с острова-кафе "Трио" что-либо, кроме меню, было бы чистым эмигрантским выпендрежем. Бутылка красного сухого оказалась в центре окружавшего цифру "3" мандаринового круга. Рисунок на столешнице напоминал три копейки из детства – жетон для гудящего автомата, с фырканьем отпускавшего газировку с мандариновым сиропом в граненые стаканы.
– Знаешь, что было самым интересным в автоматах для газировки? -спросил Макс.– Круг для мытья стаканов...
– С осами... Да я не жалуюсь. Грех жаловаться. Реанимируюсь вот в иерусалимском кафе. Нежаркий вечер. Хорошее вино. Что еще нужно человеку для счастья.
– Среднее вино.
– И вино, значит... Это диагноз. Средний возраст, средний достаток, средняя упитанность...
– Среднее ухо. Хочешь, я подарю тебе серьгу для среднего уха?
– Среднего размера, средней стоимости?
За соседними столиками довольно громко общались на иврите, но чтобы понять о чем, надо было сосредоточиться. Ради чего, собственно? Глядя на лица, вполне можно было представить о чем разговор.
– Да ладно,– он доразлил и чуть приподнял бокал.– За дистанцию.
– За дистанцию между рампой и партером,– Анат смотрела в пространство улицы, как на сцену.
Группа психов разграбила театральную костюмерную. Вечноживые старухи с торчащими из шорт страусиными ногами. Две сыроежки из одной грибницы, одна во вьетнамках, а другая в меховых ботинках без шнурков. Семья поселенцев: у женщин лица монашенок, наряды цыганок. А у отца стоптанные сандалии, пацан на загривке и автомат, с примотанной к прикладу обоймой – скорее деталь костюма, а не оружие. Резная эфиопка в военной форме. Приличненько одетые новые репатриантки – в тон и в "лодочках". Пара презревших время ультраортодоксов – дед Мороз с Карабасом-Барабасом – в десяти минутах от средневековья квартала "Сто врат". Вечный парад-алле вечного народа.
– Вечная неотформатированность,– сказал Макс, глядя то ли в пространство, то ли на себя со стороны.
– Нет, ну как Голлер, в упор меня рассматривая, спросил: "А вы уверены, что сюда пришли? Здесь состоится заседание иерусалимского ЛИТЕРАТУРНОГО клуба". В смысле, куда по его идее мы шли?
– Фотография в главной газете,– ухмыльнулся Макс.– Я же говорил, ты хорошо получилась, запоминаешься.
Они наконец-то засмеялись. Пора было. Их приземистая "русская" мрачность была черной дырой в мыльном веселье молодежного кафе.
– Все эти неприятные осадки – как холестерин,– Макс поднял бокал.-Размываются вином.
– И если их не размыть – сокращают жизнь.
– Жизнь должна сокращаться! Как мышца.
– Как сердечная. Жизнь должна сокращаться, как миокард.
– Нет, никакого заданного ритма. Жизнь должна сокращаться, как левая икра Наполеона!
Сполоснутый в красном вине, эпизод становился все забавнее, его уже можно было пересказывать друг-другу, шлифуя и обобщая. Наконец, они сошлись на том, что все это входит в ежедневную плату за съемную башню из пластика под слоновую кость и разом как-то подобрели к окружающей среде.
(C) прошлись по пешеходной части Бен-Иегуды, покачались в завихрениях толпы, полюбовались на безалаберную красоту человеческого общежития. Они уже почти нырнули в подслеповатую боковую улочку, на которой удалось припарковаться и собрались вынырнуть через четверть часа в своей захламленной, несуразно спланированной квартирке с видом на университетский кампус, чаем, кофе и компьютером.
– Анат! Привет! – выкрикнул человек полузнакомого облика, вышедший из-за угла с таким видом, словно устал сидеть в засаде. Оглядев Макса, он добавил: – Здрасьте.
– Привет,– подчеркнуло дружелюбно ответила Анат и поспешно добавила.– Что нового?