355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Последняя любовь » Текст книги (страница 13)
Последняя любовь
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:51

Текст книги "Последняя любовь"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

Кончив письмо, я уснула. И приснилась мне белая усадебка, увитая плющом, с цветущими розами под окнами. Разбудили меня раскаты грома. После жаркого дня разразилась гроза, молнии, проникая сквозь плотные гардины, освещали мое лицо. Ветер ударял в стены, стекла дрожали под струями проливного дождя. Буре, бушевавшей снаружи, вторила буря в моей душе; я долго лежала без сна, прижавшись щекой к подушке, и плакала.

Наутро Альфред явился ко мне в охотничьем костюме. Он не заметил ни моей бледности, ни заплаканных глаз. Его страсть давно остыла, и теперь я была для него не красивой женщиной, а просто красивой безделушкой, украшением его дома и еще, пожалуй, милой спутницей в верховых прогулках. Холодный от природы, он, удовлетворив страсть, стал безразличен ко мне, как и я к нему. Все разделяло нас: склонности, вкусы, стремления и желания, и, когда порвалась единственная связывавшая нас нить безотчетного влечения, мы стали чужими; соединял нас теперь лишь обет да правила приличия. Впрочем, Альфред не страдал от этого, он совершенно не испытывал потребности в привязанности и семейном уюте. Его требования касались лишь материальной стороны жизни. С рождения привык он к роскоши и без комфорта просто не мыслил себе существования. Мягкая мебель, изысканная еда и вечное far niente [122]122
  Безделье (ит.).


[Закрыть]
– вот то, без чего он не мог обойтись. Однако порой и это не помогало развеять скуку, и, чтобы развлечься, он отправлялся на охоту, приглашал веселых приятелей, всегда готовых пить его отборные вина и курить его сигары. Но охоте и карточной игре – развлечениям, привычным с молодости, – он предавался без увлечения и страсти, и подлинной его страстью были лошади, а поскольку он был богат и мог позволить себе эту слабость, он был вполне счастлив. Красивая женщина была для него тоже своего рода комфортом, как вкусный обед, как охота – средство от скуки. Но человек привыкает и к вкусным обедам и развлечениям.

Войдя ко мне в то утро, Альфред, как обычно, галантно подал руку и сказал:

– Я пришел попрощаться. Мы уезжаем на несколько дней на охоту.

– Желаю счастливой охоты! – ответила я, и мы замолчали. Разговоры наши всегда были немногословны.

Альфред, заложив руки в карманы, походил по комнате, потом взглянул на хлыст, брошенный мною вчера на стуле, и спросил:

– A propos, я слышал, ты вчера поздно вернулась с прогулки. Стелка не устала?

– Я умею с ней обращаться. А потом я не ездила далеко; я провела вечер в Заозерье.

– В Заозерье? – переспросил Альфред, словно старался вспомнить, где это.

– В усадьбе Милецких.

– А-а, Милецких! Что-то я о них слышал. Откуда ты их знаешь?

– Я встретила их вчера на прогулке, и они пригласили меня к себе. Очень милые люди.

– Сомневаюсь, – бросил Альфред, разглядывая хлыст. – Не понимаю, что привлекательного нашла ты в этой мелкоте!

– Они очень приветливые и образованные люди, хорошо было бы нам вместе нанести им визит. Знакомство с ними доставит мне больше удовольствия, чем со всеми соседями, которых я знаю.

– Если хочешь бывать там – это твое дело, – с невозмутимым спокойствием ответил Альфред, – а у меня нет времени наносить им визиты, к тому же я не люблю се genre [123]123
  Подобных людей (фр.).


[Закрыть]
.

– Но ведь ты их не знаешь!

– Шляхта как шляхта! – возразил Альфред. – Au revoir [124]124
  До свидания (фр.).


[Закрыть]
, мне пора. – Он протянул мне руку и вышел.

Я предпочла бы, чтобы он рассердился на меня за то, что я без его ведома посетила незнакомых людей, или запретил бывать у них, чем видеть его невозмутимое спокойствие.

Тут во дворе затрубил охотничий рог, послышался лай собак, голоса отъезжающих и стук колес, потом все стихло, и я, как всегда, в одиночестве, пошла в сад. Сидя с работой и книгой в беседке на берегу озера, я любовалась далеким Заозерьем и белыми облаками, плывущими по синему небу, и мечтала, а тоска все глубже впивалась в мое сердце.

На закате пришла улыбающаяся Клара Милецкая; она разрумянилась от быстрой ходьбы, волосы у нее рассыпались по плечам, так как соломенную шляпу она держала в руках. Владек с огромным букетом ландышей и незабудок, которые он нарвал на берегу, то отставал от матери, то забегал вперед.

Мы приятно провели вечер. Я показала Кларе дом, книги, картины, цветы, вышивание. Впервые мне предоставилась возможность поделиться с кем-нибудь планами, рассказать о своих занятиях; в первый раз я не одна восхищалась произведениями искусства и природой; впервые было у кого спросить совета, было с кем откровенно поболтать. Клара с удовольствием рассматривала картины и книги, склонялась над цветочными клумбами; но я не заметила у нее ни тени удивления, зависти или сожаления, что у нее всего этого нет. Как женщина образованная, она о многом слышала и читала, а владея таким неоценимым сокровищем, как любовь мужа и семейное согласие, она не мечтала об ином богатстве. Спустя несколько часов, когда мы наболтались всласть, обежали весь дом и сад, осмотрели книги и картины, Клара сжимая мои руки, весело промолвила:

– У тебя очень красиво, Регина, но где твой муж? Познакомь меня с ним!

– Он уехал на охоту, – ответила я, стараясь придать лицу спокойное выражение, но, видно, мне это не удалось, потому что Клара посмотрела на меня испытующе, помолчала и переменила разговор.

Она сказала, что не заметила, как пролетело время, а дома между тем ее ждет муж и хозяйство, и, сердечно обняв меня на прощание, ушла.

Я смотрела ей вслед, в темноте еще долго мелькало ее светлое платье, и в тихом воздухе звучал лепет Владека, а временами дружный смех матери и ребенка.

Наконец грациозная фигурка Клары исчезла вдали, смолк, приглушенный расстоянием, серебристый голосок Владека, а я все стояла на берегу, смотрела на усадьбу и думала о том, какое счастье ждет Клару дома.

Любители посудачить утверждают, будто дружба между двумя женщинами невозможна, ибо любой пустяк вызывает у них зависть. Тот, кто хочет проверить, так ли это, пусть присмотрится внимательно к женщинам, и тогда он увидит, что природа и общественное положение и на них наложили отпечаток. Как среди мужчин есть мужчины-люди, мужчины-пресмыкающиеся, мужчины-обезьяны, мужчины-волки, так и женщины делятся на женщин-людей, женщин-кукол, женщин-гусынь.

Женщины-куклы не могут ни любить, ни дружить, от сестер своих из фарфора и папье-маше они отличаются лишь тем, что, падая, не разбиваются. Они кланяются, подают руку, целуются, но движет ими пружина, которая зовется этикетом, а не сердце.

Женщины-гусыни отличаются от своих прототипов лишь тем, что их гогот, заглушающий разумную речь, не спас Рим. Зато за жалкое зернышко, найденное на свалке, они готовы забить друг друга острыми клювами и запачкать грязью.

Но женщины-люди чувствуют и мыслят так же здраво и логично, как и мужчины-люди. Если дружба, это глубокое и благородное чувство, возможна между мужчинами, почему женщины не могут испытать ее?

Мы с Кларой не имели чести принадлежать ни к куклам, ни к гусыням; натура, воспитание, наконец, работа над собой сделали из нас людей. Мы подружились и после того вечера в Заозерье виделись часто и с удовольствием.

Дружба скрасила мое существование, и порой я забывала о своей тоске и сомнениях. Теплые летние вечера чаще всего мы проводили в усадьбе Милецких.

Я приглядывалась к жизни этих благородных, просвещенных людей, наблюдала согласие их помыслов и чувств. Словно нить золотая, тянулась перед моими глазами их мирная жизнь, исполненная труда, супружеской и родительской любви.

Проезжая верхом на Стрелке мимо озера, я встречала иногда Адама; в шляпе с большими полями, из-под которой выглядывало умное, приветливое лицо, он ходил по полям, наблюдая за работами. В усадьбе из открытого окна улыбалась Клара.

– Встретила моего мужа? – спрашивала она.

Мы шли с ней в сад или огород, где на грядках и у плодовых деревьев кипела работа, а иногда веселая хозяюшка, взяв меня за руку, тащила за собой и показывала свое хозяйство; там царили порядок и достаток, как в Ружанне – богатство. А то рвали мы цветы и расставляли букеты в маленьких комнатах, расправляли плющ, раскладывали на столах газеты. Когда все бывало прибрано, Клара останавливалась посреди небольшой гостиной, и лицо ее, казалось, говорило: «Адам будет доволен!»

Прошло лето, но с наступлением осени и зимы мои визиты в Заозерье не прекратились, напротив, они стали ее продолжительнее. Никогда не забуду длинных осенних вечеров; на дворе идет дождь, и кругом все затянуто серой пеленой, а в гостиной у Клары ярко горит камин. При свете лампы мы рукодельничали, болтали или просили Адама почитать вслух. Иногда мы играли с Кларой в четыре руки, я пела или читала. Клара поглаживала русую головку Владека, который сладко спал у нее на коленях.

Скептики могут сказать: «Идиллия! Не бывает на свете такого полного и безмятежного счастья». Я же наблюдала их жизнь, которую не омрачали даже заботы и трудности, разрушавшие порой тщательно продуманные планы. Они и в страдании были счастливы, ибо никто не мог у них отнять любовь и веру друг в друга. Назовите мне такое горе, перед которым отступит любовь!

– Я люблю Адама, – говорила Клара, – и свято верю в его ум и благородство.

Адам не говорил мне о своей любви к Кларе, но, когда, вернувшись с поля, целовал ее в лоб или же в трудные минуты брал за руки и говорил: «Не волнуйся, все будет хорошо!» – или следил, как она, напевая, хлопотала по хозяйству, словно солнечный лучик освещал все вокруг, его мужественное лицо выражало спокойную, горячую любовь и веру. А светловолосый мальчуган скреплял их союз надеждой.

– Вы удивительно счастливые! – часто повторяла я.

– Мы любим друг друга и вместе трудимся, – отвечала Клара.

– Мы одинаково мыслим и понимаем друг друга, – добавлял Адам.

Не подвластное житейским невзгодам внутреннее согласие и любовь были для меня как бы воплощением идеи духовного союза. И чем ближе я узнавала их жизнь, тем яснее ощущала величие и святость семьи, если она зиждется на такой основе. И уже не из книг, не с помощью воображения, а в жизни познала я, что такое истинная любовь, и убедилась, увы, слишком поздно, что залогом счастья могут быть взаимное уважение, благородство и духовная близость; это помогает делить страдания и радости и с надеждой стремиться к общей цели.

Одновременно мне открылась во всем своем величии и благородстве священная роль женщины в семье. Узкий круг семейных обязанностей, если к ним относиться с любовью и умом, становится широким полем деятельности, а понятия «жена» и «мать» беспредельны по глубине.

Я задавалась вопросом, кем была я в жизни, не выполняя этой роли? И что ждет меня в будущем, если я не выполню священную обязанность, возложенную на женщину природой?

Правда, я именовалась женой, но была ли я ею в действительности? По церковному закону – да, а по закону своей совести – нет, тысячу раз нет! Разве может называться женой та, что не разделяет с мужем его чувств, желаний и стремлений? Если одной физической близости достаточно, чтобы именоваться женой, тогда сотни наложниц из гарема турецкого паши тоже жены, но почему-то их так не называют. А что, собственно, общего могло у меня быть с Альфредом? Если бы его спросили об этом, он не сумел бы ответить. Не могу же я охотиться с ним, играть в карты и объезжать лошадей?

Я вопрошала себя, кто я, какова моя роль на земле? Зачем мне молодость, красота, отзывчивое сердце, пытливая мысль? Живя среди ковров, зеркал и бархата, я была нищенкой по сравнению с Кларой, которая владела таким бесценным богатством, как радость и уважение.

Прошел еще год, и наш брачный союз, основанный на бессознательном влечении, окончательно ослабел, а моя скорбь, тоска и стремление к новой жизни возросли.

Я писала брату правду: я не могла смириться, не могла сказать себе: «Так должно быть!»

Особенно мучительным было сознание, что мои духовные богатства будут похоронены со мной. Я раздавала бедным золото, – ведь я была богата, но богатства души отдать было некому.

Я постигла величие жизни с ее трудами и радостями, любовью и горестями, постигла возвышенное назначение женщины, идущей прямой дорогой труда и любви, и заплакала горькими, не видимыми никому слезами над своей участью. И сейчас, вспоминая эти скорбные дни, я могу поклясться, что меньше страдала от того, что сама несчастна, чем от того, что никогда не принесу никому пользу. Принести кому-нибудь счастье было моим горячим желанием.

Я знала: люби я Альфреда со всей горячностью сердца, он не стал бы счастливее, моя любовь была бы лишь еще одним блюдом на пиру его жизни, еще одним средством рассеять скуку. Любая смазливая служанка, если бы умела вести себя в обществе, вполне могла бы заменить меня.

Теперь, когда я перебираю в памяти эти скорбные дни, мне трудно вспомнить все горькие минуты, выпавшие мне на долю, трудно воссоздать ясную картину постепенного духовного возмужания и растущей тоски.

Это напоминало морской прибой: сначала спокойный, неторопливый, потом бурный и стремительный, он, наконец, в бешенстве обрушивается на скалы, покрывая их кипящей молочно-белой пеной.

Кто сочтет эти тайные терзания, что тысячами жал вонзаются в сердце? Кто взвесит тяжесть, что давит грудь и не дает дышать?

Есть драмы, недоступные глазам и ушам посторонних, но насколько они трагичнее тех, над которыми плачут зрители в театре. Не удивительно, что развязка этих тайных драм часто возмущает непосвященных, которые, не зная их мотивов, восклицают: «Позор!» Но умный благородный человек прежде, чем осудить, попытается разобраться, какими путями шла к своей развязке эта проклинаемая людьми драма.

Не все, кто страдает сам, сочувствуют чужим страданиям, ибо толком не понимают своих. Но всякий, познавший источник своих и чужих мук, исследовавший русло кровавой реки, что полнится людскими горестями, на многое вместо проклятия призовет прощение. Ибо опыт подскажет ему неоспоримую истину: люди лучше и чище, чем можно судить по их жизни.

Невозможно описать все мучения и терзания моей души. Порой я была точно исполин – сильная и мужественная, порой беспомощно плакала, как малое дитя. Бывало, меня притягивали, как русалки, волны озера, манили к себе, суля покой на песчаном дне. А то я седлала свою лошадь и мчалась, не разбирая дороги, по полям и лугам, а внутренний голос кричал во мне: «Скорей, скорей! Спасайся от судьбы! Беги!»

Единственным свидетелем моих страданий и борьбы была я сама. Как сказал поэт:

 
Ведомо ль Богу, как было мне трудно
К жизни привыкнуть страдальческой этой,
Не проклинать и дорогой безлюдной
Долго бродить по безумному свету,
С чувством отчаянья день начиная,
С ним и молился я… не проклиная [125]125
  Словацкий Ю. Путешествие из Неаполя к Святым местам. Песня первая, строфа 47. (Пер. А. Гатова.)


[Закрыть]
.
 

И вот настало время, когда при виде Альфреда я уже содрогалась от отвращения… А потом… Как-то, выспавшись после обеда, Альфред вошел ко мне в комнату и, найдя, что бледность мне к лицу, взял меня за руку, а я почувствовала, как мороз пробежал у меня по коже, словно меня коснулась рука мертвеца!..

И я поняла, что не могу быть женой человека, чье духовное ничтожество вызывает во мне физическое отвращение. Поняла, что уподоблюсь несчастной наложнице, которую насилие бросает в объятия омерзительного владыки.

После нашей свадьбы прошло два года, в течение которых печаль, страдание и отчаяние сменяли друг друга, и я впервые спросила себя: «Что делать?»

Не я первая, наверно, задавала себе этот вопрос. Он встает в подобных обстоятельствах рано или поздно перед многими женщинами.

По-разному решают этот вопрос люди. Как физические недуги, так и душевные раны лечат, сообразуясь с натурой больного. Одни, оказавшись в моем положении, смиряются, покорно склоняют голову перед необходимостью, беспомощно опускают руки перед приговором судьбы; они усыпляют душу сказками о пользе смирения и покорности и, остановив ненужный механизм, превращаются в рабов повседневного быта. Меня это не устраивало. Я была слишком молода, независима, мой ум не дремал, и душа рвалась к иной жизни.

Другие бросаются в водоворот жизни в поисках забав и развлечений. Они стремятся заполнить пустое сердце пустяками, заглушить гулом аплодисментов и похвал голос страдания и тоски. Изнемогающую в печали грудь прячут под роскошными нарядами, голову, которая раскалывается от мятежных мыслей, украшают цветами, но цветами искусственными, как их улыбки. Шум, фейерверки, дурманящие, как опиум, аплодисменты и лесть постепенно притупляют боль, усыпляют их души, и они становятся куклами, заводимыми пружиной мелочного тщеславия.

Я была слишком серьезна и глубоко несчастна, чтобы украшать жизнь подобными способами.

Существуют и такие женщины, которые за холод семейного очага вознаграждают себя огнем тайной любви. Они лицемерят перед людьми и мужем, которому дали обет верности, раболепствуют во лжи, платят страхом и тревогой за грустные маленькие радости, которые они вынуждены скрывать от солнечного света и людских глаз. Они тоже постепенно теряют женское достоинство и гордость; бесчестные, утратив стыд, они уподобляются жалким червям, что копошатся в грязи, и все их поступки продиктованы фальшью и чувственностью.

Я была слишком честна, горда и чиста, чтобы стать одной из них.

Итак, ни одно из наиболее распространенных в обществе средств не могло спасти меня, но я чувствовала, что нет сил продолжать прежнюю жизнь, и потому спрашивала себя «что делать?»

Есть большое и святое чувство, которое вознаграждает женщин за все их страдания и невзгоды, имя которому материнство.

Но мне это было не дано!

«Что делать?» – с тревогой спрашивала я себя.

С тех пор, как этот мучительный вопрос зародился в моей душе, прошло еще несколько долгих месяцев. Не раз сидела я на берегу озера, размышляя и борясь с собой, взор мой устремлялся в пучину вод, а из глаз на прибрежную мураву жемчужной росой капали слезы.

Или, задернув тяжелые портьеры, чтобы ни один луч солнца не рассеял моих грустных мыслей, я неподвижно сидела в тихой темной комнате, закрыв руками лицо, и даже не слышала, как часы отбивали уходящее время.

Ночью, когда весь дом погружался в глубокий сон, я лежала без сна на мягкой постели и при тусклом свете ночника старалась распутать узел предначертаний судьбы. Лишь когда серый рассвет касался моего побледневшего от бессонницы лица, я прижимала к горящему лбу тяжелые косы, холодные и влажные от слез, и засыпала в этом терновом венце.

Я знала, что такое семья, и понимала святость супружества, которое составляет основу общественного благополучия и счастья отдельной личности. Я не была легкомысленной женщиной, бросающейся в вихрь приключений из-за праздности, капризов или чувственности. Бороться было тяжело; вперед идти страшно и отступать страшно. Всюду подстерегали меня страдание, тревога и беспокойство.

Так прошло несколько месяцев. Но как-то, пережив страшное потрясение, которое я испытывала всякий раз, когда Альфред приближался ко мне, после бессонной ночи, я решилась. В зеркале отразилось мое лицо: оно было бледно, под глазами чернели круги – следы внутренних бурь, но в них светились твердость и непоколебимость.

Я села к столу и дрожащей от слабости рукой усилием воли заставила себя написать:

«Генрик! Я сегодня уезжаю из Ружанны. Возвращайся скорей, мне необходима твоя поддержка. Ты найдешь меня в Милой».

Через несколько дней я была в Милой. Расстались мы с Альфредом спокойно, без бурных сцен и слез. Когда я сообщила ему о своем решении, он удивился и расстроился ровно настолько, насколько вообще был способен на подобные чувства. Уже спустя четверть часа он был спокоен, учтив и галантен. Когда же я сказала: «Мы провели вместе почти три года и пережили немало прекрасных мгновений, так не будем же друг на друга сердиться и расстанемся друзьями», – он поцеловал мне руку и попросил взять на память о нем красавицу Стрелку, на которой я так любила ездить верхом. Я поблагодарила и отдала ему привезенный Генриком из Парижа серебряный письменный прибор, шедевр ювелирного искусства.

Пока слуги готовили все к моему отъезду, мы сели рядом на кушетку и завели ничего не значащий разговор. Легкость, с какой Альфред согласился с моим решением, была продиктована не его благородством и не убеждениями, а безразличием и отвращением ко всякой борьбе и потрясениям. И все же я была ему благодарна за это, а от сознания, что не буду больше его женой, моя неприязнь к нему исчезла, и он даже стал мне дорог, как человек, с которым связаны и приятные воспоминания.

По дороге из Ружанны в Милую я целый день провела у Милецких. Воспоминания об этих людях навсегда сохранятся в моей памяти. Важную роль сыграли они в моей жизни. Если бы не они, не их белая усадебка – образ семейного счастья, святой и прекрасный, я, быть может, никогда не постигла бы его глубины и благородства и, как многие женщины, не нашла бы к нему дороги, навсегда оставшись у пустого и холодного домашнего очага. Жизнь пани Милецкой – счастливой матери и жены – стала для меня примером; я увидела, как сила чувств и ясность мысли помогают подняться над повседневными заботами, и пожелала для себя такой же блаженной доли.

Для меня, свидетельницы их семейного счастья, светские забавы потеряли всякую привлекательность; льстивые похвалы и суетность света не шли ни в какое сравнение с покоем их белой усадебки, где звенел детский смех.

В доме Милецких я познала, что такое союз двух душ. Эти люди строили семейное счастье не на плотском влечении, а на общности мыслей и устремлений. Поэтому их любовь не умерла, когда кончился медовый месяц, как у меня и у многих супружеских пар, а стала еще сильней и сладостней, навеки связав их взаимным уважением и привязанностью.

Уезжая из Заозерья, я бросила последний взгляд на красивый дом, разросшийся парк и широкую гладь озера – места, где пробудилась, страдала и мужала моя душа, и со слезами умиления попрощалась с ушедшей навсегда порой жизни.

Теперь, когда пишу эти воспоминания, от той поры меня отделяют четыре года, дорогой брат. Как прошли эти четыре года, тебе известно, ведь ты был моим единственным другом и поверенным. Ты знаешь, я не относилась к своей судьбе с безразличием, как многие женщины, которые, словно веселые и беззаботные пташки, вылетают в свет после разрыва семейных уз – в погоне за успехами и радостями жизни. Моя первая любовь умерла, едва родившись. Годы борьбы и страданий, сознание, что я помимо воли отвергла священную идею семьи, наложили на меня неизгладимую печать суровости и грусти. Помнишь, когда, оторвавшись от трудов, делающих честь твоим молодым годам, ты приезжал в Милую проведать свою одинокую сестру, ты спрашивал: «Регина, почему ты грустишь? Ведь у тебя вся жизнь впереди!» А я отвечала тебе: «Цветок, прихваченный морозом в пору цветения, никогда не засияет всеми красками и не расцветет весной. Человеческие натуры бывают разные. В одних жизненные бури не оставляют следа или оставляют след, еле видимый, как зеленая ветка на тихой поверхности реки. Иные, подобно цветам с нежными прозрачными лепестками, от прикосновения грубых рук увядают. Склонив чело под тяжкой дланью судьбы, они навсегда теряют улыбку молодости. Их печаль – не слабость, не грешная апатия, которая отнимает у человека силы, а глубокая внутренняя сосредоточенность, направленная на размышление о том, что несет нам жизнь и чего она требует от нас. Такая печаль – это познание на собственном опыте страданий множества людей, у них тот же источник и те же причины, иногда более глубокие, чем у нас, потому что берут они начало в самых основах общественного строя. Добро и зло всегда находят отзвук в мире; они повторяются, сталкиваются в разные времена, в разных обстоятельствах, как эхо песен, что поются в разных точках земного шара.

Помнишь, как иногда ты почти насильно вывозил меня в свет? Я люблю людей, мне хорошо с ними, но я всегда с радостью возвращалась в свою тихую обитель, где долгими вечерами сидели мы с тобой перед ласковым огоньком камина. Помнишь сумерки, освещаемые лишь красноватым отблеском огня? На дворе выл осенний ветер, громко тикали часы, отмеряя уходящие минуты, а мы чистосердечно беседовали, как ничего не таящие друг от друга друзья.

Сколько раз ты, бывало, спрашивал меня, когда же начну я новую жизнь, когда новая любовь расцветет в моем сердце, а лицо засветится счастьем.

Я отвечала, что еще не встретила человека, чью душу бы полюбила. Познав однажды слепую, бездумную страсть, теперь я если полюблю, то навеки; то будет союз двух родственных душ.

Мне всего лишь двадцать четыре года, передо мной долгая жизнь, и я не знаю, какой она будет. Сколько раз, вглядываясь в глубь пустого дома, вслушиваясь в тишину, не нарушаемую дорогим мне голосом, я взывала из холодного одиночества, из глубины сердца: «О, счастье! О, солнце!»

На этом воспоминания Ружинской кончались. Было уже после полудня, когда Равицкий закрыл тетрадь и, держа ее в руках, долго сидел неподвижно, так глубоко задумавшись, что не слышал, как вошел Кароль.

Шаги молодого человека как бы пробудили Стефана от сна. Он провел рукой по лбу, но не мог скрыть следов глубокого волнения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю