412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элинара Фокс » Новый папа на Новый год! (СИ) » Текст книги (страница 8)
Новый папа на Новый год! (СИ)
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:10

Текст книги "Новый папа на Новый год! (СИ)"


Автор книги: Элинара Фокс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

…Уж выросла чуть-чуть. Язык появился. «Ав-ав». И еще волнистое «а-а-а-а» — спать, значит. И еще «аль-ляль-ляль» — это чтение и книга. Проснулась днем в коляске, а он стоял над нею, читал. Продрала глазки, небесно улыбнулась и сказала насмешливо:

— Аль-ляль-ляль…

Читаешь, мол…

И они смеялись вместе. Она — хрупким голоском…

Капли изредка падали с его намокших волос и досаждали лицу. Волосы у него были жесткие, прямые и распадались с макушки подобно траве на болотной кочке. Это никогда не было красиво, зато дочке досталась золотая-серебряная головка от матери, и пусть, пусть они теперь живут сами, без него.


Квартира сестры пустовала с год — она вышла замуж в другой город, но квартиру прежней своей жизни не трогала пока — мало ли…

Вот и будет тут жить теперь.

Он осмотрелся. Будет тут жить, и до работы отсюда поближе. Можно подолгу задерживаться, ходить где хочешь — никто не спросит и не упрекнет. Нет, ничего, терпимо.

Ободряя себя будущим, как клячу кнутом, он открыл чемодан, чтобы разобрать вещи. Решив жить тут долго и счастливо, он заспешил: дел много — прибраться, вытереть пыль, сходить в магазин за продуктами, помыться — чтобы сегодня же покончить со старой и завтра приступить к новой жизни.

Все горизонтальные плоскости необитаемого жилья покрылись пылью, на стул нельзя было присесть, и он решил начать с уборки, намочил в ванной тряпку, стал вытирать пыль, но прикинул, что за это время как раз вскипит чайник; отправился на кухню, поставил чайник, уставился в окно, в пустую даль… Там виднелись неизвестные раньше холмы и на них строения. Видно, земля беспрерывно бугрится, шевелится, и вдруг выпирают какие-то города и дома, появляются на виду, потом пропадают, но никого это не беспокоит.

Он спохватился: скоро закроется гастроном! Побежал.

В магазине он про чайник забыл, скитался среди полок в пустом зале, продавщицы изнемогали перед закрытием и никого уже видеть не могли. С усилием вспоминал, зачем пришел. Взял сверток печеной рыбы, пакетик конфет, батон… Вспомнил, что голодный. Пришел сегодня с работы и радостно: «О, горелым пахнет — знать, я дома!» И теперь голодный.

Взял еще пачку чая и вспомнил, что чайник… Прибежал — вся кухня в пару, чайник почти выкипел. Долил его, хотел вытереть лужу, стал искать тряпку. Она нашлась в комнате на подоконнике: он, оказывается, начал уборку…

Сел он на пыльный стул и сидит.

Заканчивать уборку он не стал, а решил поесть и передохнуть перед тем, как разбирать вещи.

На столе после еды осталась лежать куча рыбных отходов. Он сказал себе: а, после уберу, прилягу.

Он прилег, где-то заплакал ребенок — и он тоже вдруг заплакал с неумелыми рыданиями — некрасиво и стыдно. Какие-то медные звуки из него исторгались, похожие на «гын-н-н…» литавр.

Он плакал, потому что вот так же сейчас, может быть, плачет его дочка, а с женой вдруг что-нибудь нечаянно случилось, она лежит сейчас без сознания, старшая в пионерском лагере, а маленькая надрывается, и всю ночь она будет одна, а соседи не обратят внимания на ее плач, да его и не хватит надолго…

Он рисовал картины одну страшней другой, медно рыдал и испытывал облегчение, травя себя.

Потом плач далекого ребенка стих. Значит, и дочка заснула. Можешь уснуть и ты. А завтра встанешь и пойдешь на работу…

Ну вот, и придешь ты завтра на работу — и что? Там в макетном зале распростерся на полу каркас химцеха, он сделан из чего придется, но точно по размерам в масштабе, ты начиняешь его нутро. Вылавливаешь ошибки конструктора, вызываешь его по телефону, и он прибегает, бледный, аж вспотеет, а ты молчком протянешь ему деталь, сделанную по его чертежу, пусть чешет лоб, а ты будешь стоять, такой вот безошибочный герой, смотреть, как он станет выпутываться. А потом, без четверти пять, отложишь кусок плексигласа с торчащей в его прозрачном теле пилой, расслабишься, потянешься, вымоешь руки, снимешь черный сатиновый халат с налипшими опилками и поедешь домой — дверь откроешь, она к тебе затопает, радостно выкрикивая что-то среднее между «баба» и «папа», а жена выйдет погреться у этой умильной сцены: как ты вознес ее к себе наверх, прижал и замер — слушаешь, как она копошится, высвобождаясь из тесноты рук…

Да, именно так все и было. И даже сегодня еще — вплоть до «О, пахнет горелым…» Так было все налажено, так подогнано одно к другому, как детали одного узла: макетная — плексиглас — ошибка конструктора — устал — домой — дочка… Дочка — как завершающий здание шпиль, окончательность смысла. Вот его обрубили, шпиль, и вопреки всем порядкам природы здание рушится до основания, все лишается смысла: и домой, и умывалка, и устал, и ошибка конструктора, и макетная — как будто стояло оно на шпиле, а не на фундаменте.

А ведь вполне благодушно сказал: «О, пахнет горелым: родимый дом. Но ничего, отечества и дым…», но она вдруг раздраженно что-то про его паразитизм, что он сам такой, отлынивает от работы в саду и прячется за спину тестя, тому пришлось и навоз привезти, и песок ребенку в песочницу. А он на это обозлился, натянулся весь и металлически ответил, что о своем ребенке сам в состоянии позаботиться и был бы премного благодарен тестю, если бы тот не совался куда не просят. А она: если бы он не совался, то воз и поныне… и так далее, неохота вспоминать, завтра он придет в макетный зал, а его пила торчит, упершись зубьями в прозрачный монолит пластмассы, как он оставил ее вчера, но теперь все уже будет другое, потому что вчера, когда оставил, была дочка, а сейчас больше ее нет у него, и как же надо будет себя обмануть, обвести вокруг пальца, чтобы со вчерашней деловитостью тягать эту пилу туда-сюда и, уставши, окидывать любовным взором сделанную работу. На кой эта работа, если потом руки будут пусты, тщетны, как паразиты какие-нибудь, и не будет им оправдания, и не будет вознаграждения (взять осторожно на руки, а косточки неспелые, ребрышки — так и подадутся под пальцами…), ничего больше в этих руках не будет, кроме пилы, — так зачем и пила, с нею как клоун становишься, деловой такой — смех да и только, ведь серьезное на свете есть только одно: это «гуль-глюль-гали», выводимое над твоим ухом, — поистине труд, а ночью она жалобно заплачет, а ты будешь спать далеко от нее, тут, в постыдном покое, никто не потревожит сон, в безделье ты будешь жить и жрать свою рыбу один. И некому будет перебить твое пищеварение, не придется больше вскакивать среди ужина с полным ртом и бежать за горшком, когда она вдруг задумалась посреди кухни и сосредоточенно закряхтела.

Будешь теперь, как дезертир, питать свое драгоценное брюхо пищей, заботиться о себе и лелеять свою ненаглядную жизнь!..

Или собачку себе заведешь, будешь с ней носиться, кормить ее, обихаживать…

Ничего, привыкнешь.

Привычка — страшное дело. Это пока не привык, невыносимо. А потом ничего. Вон, зубы когда вставил, они сперва мешали, потом забыл про них. Даже чужое железо во рту и то принимает удобный вид!

Да, вставил вот зубы… Старый, чего там, тридцать пять, и на остановке с ним недавно женщина заговорила молодая без всяких затруднений — потому что он старый. Так она могла бы заговорить и со старушкой, и с ребенком, но никогда с мужчиной, годным ей в пару. Дурень! Остолоп…

Отмирает по частям жизнь, не вся сразу; как ступенчатая ракета: отваливается кусками, и не слышишь потерь.


И незаметно, милосердно природа погрузила его в сон, как ребенка погружают в ванну: постепенно, чтоб не испугался. До утра он отдохнет и накопит силы работать и чувствовать.

Он спит без постели на диване, не раздевшись, не выбив пыль из диванной подушки, рот его приоткрылся от душевного изнеможения, и во сне он плывет на лодке по беззвучной воде, кругом потонувшие дома, бревна плавают, тихо и сумеречно, и погибшие деревья. И видит он сумасшедший дом, и пациенты там как мертвые. Но как ни в чем не бывало снуют вокруг свеженькие румяные медсестры, и в стеклянном шкафу у них хранятся таблетки: веселин и тому подобное. Медсестра вышла, он выкрал стандарт веселина, проглотил таблетку — и ощутил подъем сил и тогда догадался: эти медсестры выкачали из сумасшедших всю силу жизни, оставили их пустыми, а вытяжку спрессовали в таблетки и сами теперь получают себе добавочную чужую энергию. И тогда он хотел дать сумасшедшим по таблетке, вернуть отнятое у них — но не успел.

Он спит. Проснувшись, ему трудно будет вспомнить, где он и что с ним, но потом он увидит знакомые предметы и поймет, что он в квартире сестры, а вслед за этим и все предыдущее грянет, и сознание установится в действительность, как вилка в гнездо. Но все же это будет следующий день, самое страшное останется позади: свежая боль и тоска, которую он рассыпал вчера повсюду, где проходил, мало-помалу она и рассеялась.

Вчерашние рыбные отходы он выкинул в ведро, помыл посуду, а завтракать не захотелось.

По дороге на работу он репетировал, как небрежно и бодро расскажет товарищу: «Все. Мы разошлись. Оказывается, это запросто!» Слова он подбирал трудно, как неумелый гармонист мелодию на слух. Надо, чтобы обошлось без всяких там соболезнований. Утаить же никак невозможно: друг должен знать настоящее положение дел, а то как-то обидно для него получится: что вроде ходил дураком, разговаривал с тобой, как с прежним.

Еще, пожалуй, надо зайти в бухгалтерию и сказать, чтоб высчитывали сколько там полагается на двоих детей… А может, лучше самому относить деньги?

Он вспомнил, что получка через два дня, и заволновался вдруг, зарадовался: уже послезавтра вечером он получит право прийти туда, он принесет деньги — и увидит дочку!

Он вообще сообразил, что как отец имеет право. И может по вечерам с работы ехать к дочке и гулять с нею, это любой суд подтвердит!

Но тут он представил в подробности себя, приходящего папу, и как жена будет досадливо говорить: «Мы как раз собрались уходить, извини, сегодня не получится!» и возьмет дочку за руку, дочка с отчаянием оглянется, бант в ее кудрях дрогнет, и он останется стоять, жалкий, а они удаляются, и дочка все оглядывается, оглядывается, и кружева и складочки юбки подскакивают в такт шагам…

Нет выхода.

Товарищ, к счастью, не вышел на работу, и врать нужда отпала.

Было и еще одно облегчение: оказалось, плексиглас ему вовсе не так противен, как он себе представлял. Даже и вовсе, можно сказать, наоборот. Работа как работа.

К концу дня он вдруг додумался, что ведь и зарплаты ждать не обязательно, просто пойти на базар, купить винограда — и все. Он отец, имеет право.


Ах, как он ехал с этим виноградом, кто бы знал! И не упомнить, когда в последний раз так волновался. На свиданиях? Вряд ли. Тогда было все просто и убого: зашел, подождал, пошли в кино, женился, по праздникам к товарищу, отсидели застолье семьями — слава тебе, Господи, еще один день отвели. А вот чтоб такой трепет, как сейчас…

Перепало от его нежных мыслей и жене, которая все-таки родила эту дочку. Он ехал и нарочно вспоминал о жене все, что имел подумать хорошего — как бы улещивая ее всеведущего ангела-хранителя, чтоб он смягчил ее, о которой так много есть вспомнить хорошего, чтоб раздобрил ее сердце и она не препятствовала бы его встрече с дочкой, а наоборот — чтобы наделила эту встречу добавочным теплом своего благоволения.

И ангел внял его подхалимским мыслям: жена, открыв дверь, удивилась, и все лицо ее расползлось в нечаянной радости.

Улыбка была и виноватая, и прощающая, и благодарная, что вот он какой оказался умница: приехал.

Он, когда увидел эту улыбку, тоже весь растаял, тепло родства пролилось в кровь, ах ты, подумал он с нежностью и понял, как соскучился по ней за пропасть разлуки.

Дочка устремилась привычно…

— Что, нагулялся? — насильно водворяя на лице строгий прищур, сказала жена, но упрека никак не получалось, улыбка растаскивала его во все стороны по мелким частям и торжествовала одна в ее глазах под нарочно насупленными бровями.

— Я-то нагулялся, еще когда ты под стол пешком ходила. Вот ты-то нагулялась ли? — счастливо ответил он.

— Хм, я-то тут при чем?

Действительно, и как он, дурак, мог всерьез поверить в развод!

Вышла теща — уже тут как тут! — он нахмурился.

— Есть будешь? — поспешно спросила жена, загораживая собой мать.

— Какой там!.. — отмахнулся (испортила проклятая теща весь пейзаж).

— Мам, ну мы тогда пойдем погуляем!

А раньше отправляла гулять с дочкой его одного, а сама оставалась что-нибудь поделать, потому что гулять вместе было нерентабельно и могло бы оправдаться только душевным излишеством, а его не было…

— Мы пойдем погуляем! — повторила жена, и теща наконец сообразила:

— Ну так я поеду домой!

— Ага, мам! — срочно согласилась жена и, устыдившись этой срочности, виновато прибавила: — Папе привет!

Да уж, конечно, привет, а как же… Не надо оправдываться, все понятливо простят друг друга.

Они пошли. Шум волнения в сердце утих, в тишине они смутились, и каждый погрустнел — так упругие шары, по школьному учебнику, столкнувшись, сближаются плотнее своих пределов, зато в следующий момент силою этого избыточного сближения отталкиваются врозь.

Он ведь уже произвел за вчерашний вечер и ночь и за сегодняшний день — такое огромное время! — уже произвел над собой то отсекновение, и уж срез начал затягиваться понемногу, а к срезу приставили отсеченное и ждут, чтоб оно приросло к старому месту.

А она спохватилась и возобновила свою обиду, сочтя прощение слишком поспешным: дешево отделался!

И так они шли и молчали и друг на друга не глядели.

Зато голова дочки вертелась во все стороны. Она подбирала на дороге камешки, она совала палец в выщербинки асфальта, и нужно было ее поднимать и отряхивать, потому что всякий раз она успевала сесть и удобно расположиться для своих исследований. Ее брали на руки, а она, досадуя, отвоевывала камешек, который пытались вытряхнуть из ее кулака, а отвоевав, забывала о нем, роняла и принималась петь свое «ляль-ляль», кивая себе головой, а родители тогда оглядывались друг на друга, чтобы разделить безоружную улыбку по своей дочке, и это было им нетрудно.

— Гляди, — наконец обратился он к жене, и голос растопился, — видишь, во-он те дома вдали, а раньше их не было видно с этого места. Я этот эффект вчера открыл: земля колеблется, бугрится и опадает.

— Да ты просто раньше не смотрел, вот и не видно было, — жена улыбалась, но теперь улыбка относилась не к дочери.

Он нагнулся опять за девочкой, а когда выпрямился, жена шла впереди, она была в босоножках, но — он себя специально проверил — ничего, на сей раз ничего… Каблуки, пятки — ничего, без отвращения…


Ночью они лежали в своей постели — непривычные, как новички. Всякий раз после ссоры приходится начинать все заново. Почему-то с каждым разом все трудней.

Она лежала неподвижно: соблюдала гордость, а он тоже прирос спиной, оцепенел в темноте и весь затормозился. Он понимал, что должен сам, первый, но все откладывал, медлил, ему было тоскливо и хотелось снова плакать. Как будто жаль было расставаться с вчерашним. Как будто разлюбил счастье.

Он думал о том, что всегда будет теперь жить здесь, потому что к их дивану приставлена буквой «Г» деревянная кроватка. Он теперь пугливый раб, его сломали. Все стерпит, ненависть свою удушит, лишь бы не отсекать больше от себя эту пуповину. И лучше всего ему постараться полюбить жену и держаться за эту любовь изо всех сил, как за костыль держится безногий, ибо иначе ему не ходить. И так ему стало жаль себя, что задрожало сердце и пролилось, как стакан воды в трясущихся руках.

Потом он сказал себе: ничего, утро вечера мудренее — и понемногу успокоился.

Жена его была румяная медсестра, он вспомнил свой сон, потом сделал над собой усилие, вздохнул и с неизбежностью медленно повернулся.

Диплом


Конец июня, ей двадцать два года, и завтра у нее защита. Подняться на кафедру и перед аудиторией делать доклад по своему проекту — да, но она может забыть слова, может начать заикаться, внезапно замолкнуть и даже заплакать. Особенно теперь, после истощения и надрыва последних месяцев: грудной ребенок, дипломное проектирование, нервы…

Она боится позора и срыва. Именно поэтому назвала на свою защиту всех, кого могла. Чтоб от отчаянного страха похрабреть.

Сегодня она встретила на улице Сашу, она его год не видела. Когда-то давно, года три назад она бросила его ради своего теперешнего мужа, и зря; он перенес это тяжело: гордо, да и перенес ли; последний раз они виделись в институтском буфете, там были тогда вкусные бутерброды с докторской колбасой, до введения новых ГОСТов: колбаса еще была нежная, ароматная и пропитывала хлеб своим аппетитным духом; и Саша тогда сдержанно издали кивнул ей и отвернулся, живота еще не было заметно, но он должен был увидеть обручальное кольцо, оно поблескивало, когда она поднимала стакан с кофе и отпивала глоток. Она хотела тогда, чтобы он подошел, она ведь к тому времени уже поняла, какую совершила ошибку, ее не поправить, но Саша должен узнать, что она жалеет о нем, да, это бы утешило его. Но он не подошел, очень гордый.

И вот они столкнулись лицом к лицу в скверике, ему не увильнуть, она вознесла к нему такой умоляющий стоп-взгляд, что ему ничего не осталось, как покориться. Он ни о чем не спросил ее, а она ждала вопросов. У нее в сетке болтались баночки с детским питанием, она была худая, истощенная, и волосы, когда-то кудрявой шапкой торчавшие вверх, теперь от кормления ребенка распрямились и сникли, ломкие, как солома. Он должен был догадаться о ребенке и что-нибудь сказать. Но не сказал. Это было обидно, но справедливо ли считать свои обиды, нанеся ему такую — не обиду — беду. Она пытала его тоскливо-голодными расспросами, он отвечал скупо и односложно. Она заглядывала ему в лицо, ей так хотелось поплакаться ему, пожаловаться на свою трудную и, кажется, пропащую судьбу. Начать с того, что отца ее посадили, и этого она не могла ему простить, и много лет еще уйдет на то, чтобы она поняла: пройдохи — все на воле, ибо сила — их; а в тюрьме — совсем другие люди, беззащитные и сломленные, слабые, они как раз годятся на заклание: непродуктивны, и общество сдает их. Так из скота часть идет на племя, часть на молоко, на мясо, а часть — жертвенные животные… И на Руси недаром говорят: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся!» — но эта мудрость ходит в гуще темного народа, а в просвещенном комсомоле, где она тогда пребывала, поддерживались истины другие.

Итак, отец в тюрьме; мать с появлением внука ушла с работы, чтобы дочери не прерывать учебу на последнем курсе. Ребенок растет здоровый, с аппетитом, она кормит его грудью, и из нее последнее уходит, вот и кудри распрямились, сама кормится кой-как, потому что живут они вчетвером на сорок рэ ее стипендии да на сто десять рэ мужа, молодого специалиста, которого заботит лишь одно: ему надо бы лучше питаться, а то он снижает свои спортивные результаты. Этой заботой он время от времени делится с нею, но ей уже не больно, ведь она поняла, что они с ним не товарищи и брак ее на третьем году надо признать конченым. Ясное понимание снимает боль. Не столько жаль себя, сколько Сашу: она тогда бросила его, не выдержав душевного напряжения, какого требовали отношения с ним, ведь он все время был в усилии, в поиске каких-то там ответов на какие-то вопросы, тогда как для ее мужа, в пользу которого она выбрала, вопросов не существовало никаких, все было просто, и сам он был прост — до желудочных рефлексов, и вот этой-то желанной простоты она теперь вкусила досыта.

Ну побудь еще немножко, не уходи, просит она, а Саша: обеденный перерыв у меня кончается. Она ему в пятый раз: ну как ты хоть живешь? Да так, говорит, работаю… Плечами пожимает. Стихи-то пишешь? Нет, перестал. А бальные танцы, а фотография? Это, говорит, все ушло. И молчит. А я, говорит она, не дождавшись ни одного вопроса, завтра диплом защищаю. Хочешь, приходи на защиту. Придешь? Не знаю, отвечает, может быть.

Надежду оставил, не стал обижать. «Может быть», — сказал. Великодушный.

Но он, конечно, не пришел. Он умный был. Не обвинял, но обиду помнил.

И вот она в последний раз собирается в институт — на защиту диплома. Она сцедила молоко для своего сыночка. Мамино волнение зашкаливает. На этом дне сосредоточилась надежда всей ее, маминой, жизни. Этот день один может ей все возместить: начиная с раскулаченного сиротства, продолжая бедствиями войны и бедностью и кончая теперешней тюрьмой мужа — постылого, впрочем… Пусть бы дочь за нее добрала: получила диплом, вышла в люди…

У дочери, к счастью, есть для защиты одно подходящее платье, универсальное: черное с белыми кружевами на рукавах и на груди; по пути она зашла в парикмахерскую, где ей завили ее прямые и худые волосенки. И — в сторону трамвайной остановки; тубус с чертежами, папка с описанием дипломного проекта, лето, ветер, и, идя навстречу ветру, она загадала: вот встретить бы того парня, который иногда ей попадается на этом отрезке пути и всегда пристально глядит на нее пронзительным, сквозящим светлым взглядом. Между ними что-то есть, но момент знакомства упущен — драматургия ослабевает так же быстро, как и нарастала; это каким чутким режиссером надо быть, чтоб уловить кульминацию. С каждой новой встречей все глупее становилось взять и заговорить, ибо связь их все очевиднее, ее уже не спрячешь за невинным «Девушка, где тут улица Академика Вишневского?», тут уж надо сразу в омут головой: «Вы мне нравитесь, черт возьми!» — а где набраться смелости на такое, ведь никогда мы так не боимся риска провала, как в юности, когда он наименьший…

И вот он идет навстречу, светит, как фарами в ночи — зажмуришься, ослепленный, — бледно-голубыми глазищами — сбылось загаданное! Теперь она уже почти не сомневается в удаче. Окатила его взглядом, пробежала дальше, как цунами, но все же оглянулась — и он как раз оглядывался, она засмеялась вслух, сверкнула глазами, как маяк, и исчезла вдали — умчалась за своею удачей.

Впоследствии, придя на работу на тот же завод, где работал и он, узнала, что он женат, но не познакомились они совсем не поэтому — просто все перегорело, ах, движение жизни так хрупко, таинственно, жаль.

Итак, она защищает свой дипломный проект. В аудитории комиссия, на доске развешены ее чертежи, она переходит от одного к другому на возвышении кафедры, в руке указка, порхают кружева над тонкой кистью, она возбуждена до дрожи, как беговая лошадь, ее знобит от воодушевления, она говорит собранно и ярко, ее проект полон остроумных находок и интересных выводов. Она видит это по лицам, ее возносит поддержкой их восхищенных взглядов — до невесомости почти. Глаза ее горят. Какой восторг. Она победила.

К вечеру, когда прошла защита всего дипломного десятка, назначенного на этот день, и комиссия посовещалась, всех пригласили в аудиторию. Болельщики и любопытные тоже ввалились, дипломники выстроились в шеренгу, и председатель комиссии под рукоплескания каждому вручал диплом и ромбик. Когда вышла к нему из шеренги она, председатель глубоко заглянул ей в глаза, пожал руку — особенно, не как всем — и негромко сокровенно произнес: «Вы будете хорошим инженером!»

Ее охватило божественным пламенем. Она будет хорошим инженером… В дипломе стояла оценка отлично, но дело не в оценке: не у нее одной — но больше никого председатель не наградил заветным этим обещанием: «Вы будете хорошим инженером». Он ей пообещал большое будущее, да что там пообещал — он дал его, он ей обеспечил его, потому что она поверила пророчеству так страстно, так безудержно, так сильно, что теперь никто не смог бы разубедить ее в этом. Никто на свете не мог теперь сомневаться в ней, ибо слова этого пророчества отпечатались в ее взгляде, они зажглись у нее во лбу огненными письменами, они стояли начертанными на ее развернутых плечах, на бесстрашной с той поры ее походке: «хороший инженер!», и так оно и было, мир стоит на законах силы, и где он теперь, председатель комиссии, ведавший раздачей силы, благослови его Господь!

И именно таранной этой, новой, всепокоряющей походкой она и шла теперь домой — не шла, летела, и мама на скамейке под сиренью с толстым ребенком на коленях сразу издали увидела: «хороший инженер», да, безусловно, это было видно всякому, и счастье коротким замыканием прошило маму, она поднялась навстречу дочери, с ребенком на руках, но ноги не держали, облегчение от долгого волнения обессилило ее, она снова опустилась на скамейку и заплакала; она плакала от счастья, что дочь ее хороший инженер и что отныне наступит перемена и ее судьбы; она плакала от горя, что так долго не наступала эта перемена, что жизнь так трудна и бедна, что муж в тюрьме; и дочь плакала вместе с нею от всего того же самого; и только младенец не плакал, а недоуменно поводил на них глазами и нетерпеливо беспокоился, чтоб скорее дали ему грудь; они прошли в дом, грудь за день переполнилась до боли молоком, за этот долгий трудный день; она быстро сбросила свое торжественное платье и сунула нетерпеливому дитяти переполненный источник, и они продолжали с мамой счастливо и бедственно плакать, а дитя, безмятежно ворочая глазами, мощными засосами вытягивало из нее свое пропитание, так что журчание отдавалось в костях ее худого тела, как в гулком помещении.

Ей полагался отпуск после защиты, стипендию давали и за июль, но она тотчас устроилась на работу, чтобы скорее получать зарплату, чтобы кончилась проклятая эта невыносимая бедность. И вскоре на работе она влюбилась с первого взгляда в новичка, и на сей раз события развивались очень быстро, в полном драматургическом соответствии, на сей раз она была отважна и жадна, уж так она наголодалась по удаче и любви; во время тайных свиданий молоко сочилось из ее сосков, а однажды, когда они с возлюбленным, смеясь, выбегали из дверей его дома на улицу, она натолкнулась на взгляд мужа. Счастливая улыбка так и размазалась по ее лицу, она застыла, но муж отвел глаза, как незнакомый, и прошел дальше по улице, толкая перед собой коляску с их ребенком.

Вот, значит, и такая минутка беспощадного стыда была в ее жизни.

Много чего было. Молодость — как самолет на взлете: перегрузки, тошнота, провалы. С тех пор прошло довольно времени, самолет набрал скорость и должную высоту. Больше не случалось у нее таких тяжелых месяцев, как те, перед дипломом. Такой измученной и несчастной, как тогда, она себя уже не чувствовала больше. Быть может, в юности несчастье потому так больно, что его не ждешь. Потом привыкаешь: несчастье глубоко нормально! — и закаляешься, перестаешь замечать. Напротив, подарки судьбы теперь неожиданны и потрясают: что, это мне? Тебе, тебе, кому же, и счастье — магниевой вспышкой. Вот парадокс, юность — пора несчастий, а зрелость, получается, наоборот.

Проходит время. По полу комнаты ползает черепаха Агриппина, которая живет здесь уже пять лет; в доме три человека, но Агриппина из всех выделяет хозяйку: когда хочет есть, подползает к ноге и карабкается на туфлю. Хозяйка понимает сигнал, берет черепаху в руки, гладит ее бесчувственный (бесчувственный?) панцирь и приговаривает нежные слова; черепаха доверчиво расслабляется, провисают ее лапы и голова, как у разнеженной кошки, хозяйка несет ее на кухню и кормит на полу: капустой, огурцом, а то и хлебом. Наевшись, черепаха возвращается в комнату хозяйки и надолго успокаивается. По старинному китайскому поверью, кто приручит черепаху, у того не иссякают человеческие чувства. Поверье справедливо, видимо, взаимно; это знают обе — черепаха и хозяйка, это их общая тайна, и они друг другом дорожат. Панцирь Агриппины лоснится и поблескивает, волосы хозяйки вьются надежными тугими завитками.

Литература


Нет худа без добра, и даже в скученности нашего быта есть свои преимущества.

Никогда бы дочка не рассказала мне этого, не будь мы с ней вынуждены коротать вечер на одном диване в нашей единственной комнате. Она бы мне не рассказала, потому что человек стыдится своей беды. А маленький человек особенно: он уязвимо горд — ведь совершенно беззащитен.

Но тут, повторяю — на одном диване. Да к тому же я не читала, а задумчиво вперилась в стену — то есть, по мнению моей дочки, простаивала порожняком, чего допускать нельзя, надо использовать случай поговорить.

Разговор у их брата известный: мам, а когда каникулы? И сколько, на мой взгляд, будет, если от восьми отнять одиннадцать. И чего я больше люблю: нарисованную ею принцессу или нарисованного ею ежа.

В первом классе учится.

И вот уже выяснили — и сколько будет, и про каникулы, и про любовь.

А я все еще порожняком.

Ну, она и рассказала. По частям. Маленькими шажками подбираясь к эпицентру землекрушения. Надеясь как-нибудь обойти его.

Было как раз 23 февраля, праздник, она перед тем неделю готовилась к концерту, репетировала, бескозырку матросскую клеила. И концерт состоялся, только без нее.

Потому что она наступила на Викину бескозырку, и тогда учительница отняла ее собственную, чтобы отдать Вике.

А наступила она в игре, когда одни догоняли, а другие убегали и, скрывшись в туалете, держали дверь изнутри. Вика уронила бескозырку. Глаша на нее наступила.

— Но ведь ты нечаянно?

Да, но кто-то сбегал к учительнице, набежала фаланга центурионов, с криками схватили мою дочку и поволокли на расправу. Она, конечно, оправдывалась: я нечаянно.

Ей отвечали, как положено на Страшном суде:

— За нечаянно бьют отчаянно! — Это толпа кричала с вожделением, та самая, что «распни его, распни!» Ну и?..

Ну что, ну и вот. Забрали ее бескозырку, все пошли в актовый зал, а ее оставили в классе и заперли на ключ.

Что?!.

— Ну, заперли на ключ… — очень стесняясь, сказала она. Действительно, ведь стыдно, когда унизят. Учительница заперла ее на ключ в пустом классе.

Ее арестовали. Лишили свободы. Не важно, что всего лишь на один урок. На целый урок!

Одну?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю