Текст книги "Новый папа на Новый год! (СИ)"
Автор книги: Элинара Фокс
Жанр:
Короткие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Но она не всегда оказывалась на месте. Она работала на радио и бывала то в редакции, то в дирекции, то в студии, а то в репортерских разъездах. А ему важно было знать, где она в эту минуту находится и что делает. Не то чтобы он ревновал, нет, но ему становилось дурно, когда он представлял, как она разговаривает с интересным человеком, задает ему вопросы, с восхищением выслушивает или, не дай Бог, смеется — это самое нестерпимое: смех у нее такой, что так и тянет в него окунуться. Работать ей приходилось не с последними людьми — с политиками, промышленниками и руководителями. «Мерседесы» и «БМВ», никак не ниже «Волги». Но муж не ревновал, нет. Он звонил только для того, чтобы она чувствовала его присутствие, чтоб ни на минуту не забывала, что она не обособленная единица, а связанная с другой цифрой в нераздельное число. Он звонил, ее коллеги выясняли друг у друга, где она, подсказывали, по какому номеру перезвонить, и, со второй или третьей попытки дорвавшись наконец до ее певучего голоса, он чувствовал себя как марафонец на финише и исторгал, словно последний вздох:
— Ну, здравствуй!..
Если ему отвечали, что она «отъехала», он терял покой, его терзали видения: вот она на какой-нибудь презентации, вся в улыбках и искрах, с бокалом шампанского и даже не помнит о нем. Или где-нибудь в парке записывает интервью на фоне пения птиц. Или беседует с объектом своего журналистского интереса в доверительной обстановке квартиры, и хорошо, если квартира семейная, а если холостяцкая?
Тяжелее всего было, когда она отвечала с досадой: «Я сейчас не могу говорить, у меня люди». Отторгнутый, он не находил себе места до вечера, до самого ее возвращения. Но и окружив ее собой со всех сторон, как остров водой, он не мог избавиться от ощущения, что она вернулась домой не вся, что часть ее осталась где-то вне его обладания. Даже ночью, когда спала, она уносилась от него одна в неведомые сновидения. А ведь он был рожден под знаком Льва, чтобы сиять, как солнце, в центре мира. И был такой гордец, что находил множество изъянов в Божьем творении и Творцу в укор создавал свою вселенную, правда, иллюзорную. Тогда как деятели, окружавшие его жену, свои проекты воплощали в реальность. Пусть убогую, но реальность.
Неужто он, этот уязвленный гордец, мог смириться с их преобладанием над собой?
Он должен был доказать ей, что всем этим деятелям далеко до него, что на их территории он легко расправится с ними.
Он отложил на время свою лиру и организовал товарищество с ограниченной ответственностью — ТОО «Орфей». Фирма хоть и со скрежетом, но набирала обороты. Первоначальный капитал создавался на случайных операциях: то на ввозе спирта, то на переброске древесины из Коми, то на срочном переводе платежей в отделившиеся от рублевой зоны республики. В этих делах ему неожиданно сослужили службу обширные и казавшиеся бесполезными знакомства в самых разных сферах, какими всегда богата жизнь странствующего поэта и певца.
Фирма арендовала помещение на бойком месте, в коридоре на кожаных диванчиках дожидались приема посредники, рыскавшие по городу, как голодные собаки, продавая не свой товар и покупая не за свои деньги. В комнатах светились синие экраны компьютеров, мигал зеленым глазком ксерокс, пищали факсы и пейджеры. Для обедов сотрудники обжили близлежащий ресторан, официанты уже знали их вкусы и подавали, не спрашивая заказа. На вечерних приемах глава фирмы любил подозвать официанта и спросить: «Коля, а кто, на твой взгляд, лучший поэт современности?» — и официант, как герольд, отработанно возвещал его имя. Гости были в восторге. Особенно одна дама из партнерской фирмы, Маргарита.
Орфею как-то случилось заехать в эту партнерскую фирму как раз в тот момент, когда на Маргариту совершался наезд. Кого-то она сильно подвела, и ей грозила нешуточная расправа. Орфей решительно вмешался, провел с бандитами переговоры, и те отступили, как укрощенные хищники. Маргарита глядела на Орфея широко раскрытыми глазами, из которых только что схлынул страх, а он, великодушный и сильный, со словами «да что там, пустяки» царил, как в забытые времена.
Маргарита попросилась к нему на работу, и отныне горячая лава ее обожания затопляла его кабинет с утра до вечера. Даже придя домой, он первым делом хватался за телефон, чтобы полчаса выслушивать ее жаркие отчеты о сделанном и давать ей указания, которые она принимала, как благодать с небес.
Забытая Эвридика варила надоевшие щи, выливала их почти нетронутыми в унитаз и мыла посуду.
Он давно уже не звонил ей на работу и домой тоже не звонил, чтобы предупредить, что придет поздно. Об этом уже можно было не предупреждать. Не то чтобы он делал это со злорадством, но некое мстительное утоление все же испытывал. За все его добровольное унижение в прошлом. Маргарита курила, коротко стриглась и носила яркие пиджаки. Амазонка, всадница, она все схватывала на лету и понимала с полуслова. Она была стремительней стрелы, быстрее пули. Он перенял все ее любимые словечки и тоже начал курить.
Однажды Эвридика зашла к нему в офис за каким-то документом. Орфей стоял в группе людей, женщина с сигаретой что-то горячо говорила, ей внимали. Эвридика догадалась, кто это. Орфей лишь скользнул по жене равнодушным взглядом, ничто не дрогнуло в лице. И только дослушав Маргариту до конца и выждав паузу, не добавит ли она еще что-нибудь, кивнул в сторону Эвридики:
— Супруга.
Стыдясь ее, как бедной родственницы. На фоне огненноглазой Маргариты она выглядела тусклым пятном.
Уезжая на троллейбусе, Эвридика достала из сумочки зеркало и в беспощадном дневном свете увидела все то, что Орфей вынужден был предъявить коллегам.
Она приняла это решение судьбы как справедливый приговор и не боролась за перемену участи.
Орфей жил с таким выражением лица, будто победил смерть. Однажды он заносчиво изрек буквально следующее: «Да, меня окружают только слуги и оруженосцы. И больше мне никто не нужен».
Эвридика понимала, что такую фразу гордый дух может исторгнуть лишь на головокружительном подъеме, за которым следует только низвержение. И она выкралась из комнаты Орфея чуть не на цыпочках, чтобы не сорвать камнепад с этого пика победы.
Миф гласит, что Эвридика умерла от укуса змеи. Спасаясь от преследования Аристея, она бежала по лугу, тут ее и настигла смерть.
Как сказали бы современные толкователи, она стала чураться мужчин, и природа не потерпела такого пренебрежения своими законами.
На самом деле никакого демонстративного перехода в стан феминисток Эвридика не совершала. Просто ей больше не подвернулся мужчина, столь же притягательный и желанный, как Орфей. Она не хотела перебивать вкус воспоминаний.
Когда-то Орфей замечательно пел. Он так владел своим голосом, что люди, звери и сама стихия покорялись его мелодиям, как река покоряется руслу. Его пение упорядочивало всякий разлад, как магнит железные опилки.
Эта тайна занимала Эвридику всегда, а в последнее время особенно, когда Орфей перестал петь.
Далеко не всякая, даже гармоничная, мелодия может развить тот мощный прорыв, когда волоски на коже вздымаются дыбом. Когда пел Орфей, эта сила господствовала в каждом звуке без промежутков и пустот.
Эвридике казалось, что человеку рахитически недостает этого воздействия, как необходимого витамина, и душа его чахнет, словно растение без солнца. Она считала, что человека надо как можно чаще доставать волшебным прикосновением музыки. И она в каждую передачу, даже в заунывную беседу с каким-нибудь городским начальником, норовила вставить музыкальный укол, который достиг бы ни о чем не подозревающего слушателя и пронзил бы его, словно стрела Амура.
Она часами просиживала в музыкальной студии, как алхимик в лаборатории, из каждой пьесы выделяя экстракт, наркотическую вытяжку, будто опиум из макового молочка. Она отслушивала и внимательно пропускала через себя, как через сепаратор, бесконечные музыкальные записи. Она колдовала над выборками, как шаман. Далеко не всегда удавалось выделить нектар без потерь, иногда его волшебная сила пропадала на полпути. Ей приходилось предельно напрягаться, и со временем она превратилась в музыкальную колдунью, ведьму звуков. Она забывала есть и пить, она забывала вовремя уйти со студии, пока городской транспорт еще ходит, и ей нередко приходилось шагать сквозь тишину ночного города; казалось, из ушей под давлением лезут звуки, до отказа набившие ее изнутри. Она понимала, почему оглох Бетховен. Может быть, она умерла, может быть, настолько отлучилась от мира, что это больше походило на смерть, чем на жизнь.
И Орфей, сильно ее недосчитываясь, спустился за ней в подземное царство Аида.
Неизвестно, куда к этому времени делась Маргарита, куда они все сходят, подобно прыщам. Бизнес его весь прогорел, кредиты были пропиты и проедены.
К счастью, пальцы еще помнили лиру, а голос, словно корундовая игла, не притупился и в точности следовал дрожаниям звуковой дорожки. И когда он спустился в подземное царство Аида, ему удалось своим пением заворожить адского пса Цербера, который всех пришельцев охотно впускал, но никого не выпускал обратно; он сумел обольстить Харона, перевозчика через реку забвения, и усмирить эриний и прочую подземную свору. Ну а когда он добрался до самого Плутона и его супруги Персефоны, сдвинуть дело с мертвой точки было уже не так трудно. Существа, наделенные силой, попустительствуют слабости куда охотнее, чем ревностные и тщеславные недоростки. Тем более что Персефона, тоскуя по земле, сострадала людям, особенно любящим. Сама она в постылом браке не знала любви, и любовь представлялась ей запредельным чувством. И не было таких уступок, на которые не пошел бы ради нее угрюмый подземный владыка. Самые щедрые дары расточают как в этом, там и в том мире самые нелюдимые существа.
Орфею позволено было забрать жену наверх — если пойдет.
Только пусть Орфей не оглядывается, пока не выйдет за пределы чужих владений.
Орфей уходил из Аида, разрываемый двумя побуждениями: душа рвалась вперед, спеша, пока боги не передумали, и тут же поворачивала назад: идет ли за ним Эвридика? Но оглянуться он не имел права.
По преданию, Гермес сопровождал ее, поддерживая, чтобы она не споткнулась впотьмах на адских тропах.
Она послушно брела — назад к Орфею, как ей сказали. Ей было все равно куда, она продолжала вслушиваться в свою внутреннюю музыку, перебирая мелодии, как скупой рыцарь перебирает сокровища в своих потайных сундуках. Она извлекала из памяти то одну, то другую музыкальную фразу, любовалась ею, сравнивала с третьей, оказывала предпочтение четвертой и потом, отвергнув их все, пыталась создать свою, пятую, ни на что не похожую. Мелодия наращивалась, звено за звеном, как длинная цепь нуклеиновой кислоты, но потом рвалась под собственной тяжестью, и Эвридика кропотливо начинала строительство заново.
Гермес в походном шлеме, приноравливаясь к ее шагу, поддерживал ее под руку и поглядывал вперед, вдаль, где в темноте маячила фигура уходящего Орфея.
И вдруг Гермес остановился, удерживая Эвридику за локоть, она болезненно поморщилась и попыталась высвободиться. Прикосновения бога были ей мучительны, как будто она вся уже обратилась в плазму, чуждую плоти.
— Он оглянулся! — с сожалением сказал бог.
— Кто? — не поняла Эвридика.
Отвечать не имело смысла.
Они повернули назад, но она не заметила разницы: все направления были для нее равнозначны, поскольку музыка не доносилась снаружи, а вся была сосредоточена внутри нее.
Орфей, убитый утратой, не хотел понимать, что их разлука совершилась еще наверху, при жизни. Разлука подстерегает любовь, как хищник, крадется за ней, нападает при каждом удобном случае и отрывает невозобновимые куски.
Он скорбел по Эвридике и не хотел утешения. Женщин он избегал, и если противоположность феминизму можно назвать маскулинизмом, именно за него и растерзали его в конце концов вакханки.
Он принял смерть с упоением: наконец-то они будут с Эвридикой вместе. Но история на этом не кончается (как вообще не кончается никакая история, отмирая, но пуская живые ростки). Можно сказать, трагедия по-настоящему только тут и дала себя знать: они не встретились.
Они, так любившие друг друга и посвятившие один другому лучшую часть своего сердца. Как обманутые вкладчики лопнувших банков.
Тщетно скитался он во тьме сумрачного Аида: бесплотные тени умерших были все на одно лицо, а призвать на помощь Гермеса он уже не мог. И понял, что время свое на земле потратил напрасно.
Говори, Мария!
Иногда лежу без сна, одна.
Э-э-эй! — беззвучное. Оно возносится, растет, множась под куполом ночи. Раскатывается, истончается — тает… Тщетный мой неутолимый зов.
Один был такой эпизод в юности. С выпускного вечера мы тайно исчезли. Он вывел мотоцикл, я в белом платье села в коляску. Ехали долго, отдаляясь понадежнее от села, от людей, от огней, от малейшего звука. С тех пор как мы оставили праздничный зал и канули в ночь, не было произнесено ни слова. Язык отключился, ему не было тут задействия.
Мы ехали, я дрожала, не чувствуя в себе необходимой отваги. Потом остановились. Стало тихо.
Тишина собралась здесь вся, сколько ни есть ее. Мы остались сидеть, кончиком пальца не шевельнуть: тишина, погруженные вместе с лучом нашей фары, как в батискафе, на дно целого космоса. То, что завоевано светом — кусочек пространства, вырезанный из огромной тьмы, — то только наше. Мы, как улитки, вжались в себя, затаились, взгляды держа в освещенном угодье, наружу во тьму их наставить боимся.
Я знала, свергать это иго безмолвия — мне. Встать из коляски, ступить в ночь, в степь. Он не имел права, не смел побуждать меня. На то могла быть одна только добрая воля — моя.
Я медлю, робею.
Он не гасил фару — я знаю почему: чтоб разграничить свет и тьму. Чтоб оставить мне темноту для укрытия. Темнота выручит. И это все, что он мог дать мне в помощь. Остальное должна была сделать я. (Ибо так справедливее и честнее.)
Но меня не хватило. Я приросла к коляске, он оставался в седле, мы были поодиночке. Надо было встать, чтобы очутиться вместе. Страшной священной жертвы требует однажды любовь. Как птица-Ногай, перенося Ивана через пропасть, время от времени поворачивала голову за подкреплением: кусок мяса, глоток питья; а мясо в бочке у Ивана все вышло, а птица-Ногай оборачивает голову и настойчиво разевает алчущий свой, жаждущий клюв. Вынай, Иван, нож, отсекай мясо от своего тела. Иначе вы не преодолеете пропасть.
Какое уж там наслаждение.
Я сидела, презренное ничтожество, трусливо вцепившись в коляску. Он понял, вздохнул, вшлепнул ключ зажигания. Вернулся мир — успокоительно привычный, такой нетребовательный к тебе мир — гул мотора, ветер, огни жилья.
На другой день мы уехали в разные края, и больше нам не случилось свидеться.
Я искала его потом, куда-то писала, но следы потерялись. Позднее, когда у меня появилось достаточно свободы и денег ездить по его розыску, прошло уже столько лет, изменивших мое лицо, что предстать перед моим милым я бы уже не посмела: оскорбить его память обо мне. Да и, наверное, семья, счастье (что, кроме счастья, могло ожидать семью моего милого?).
Счастье, то, чего не умела делать я.
Надо, чтоб хоть один из двоих знал рецепт. Второй бы у него послушно выучился. Но мы оба не знали с мужем моим.
Дядя Коля Бутько у нас тут разработал теорию гравитации. Прежняя его не устраивала. По его выходит так, что тела не притягиваются, а наоборот отторгаются. Ибо каждое источает силу и теснит ею другие тела. Те, другие, оказывают сопротивление. У Земли своя сила сопротивления давлению Солнца и звезд, а мы, люди, между двумя этими борющимися силами в оптимальных условиях. Хотя не везде. В Бермудском треугольнике, он считает, Земля имеет слабину, и там поэтому провал. А в Апеннинах есть залежи тяжелых магнитных руд, которые как раз имеют большую силу сопротивления, — так предметы оттуда попросту выталкивает вверх, как пробку из воды. И вес предметов на поверхности Земли должен зависеть от времени суток: днем, от прибавления давления Солнца, он больше, чем ночью. («Дядь Коль, а ты проверял?» — «Нет еще, руки не дошли».)
Но самое для меня привлекательное в теории дяди Коли Бутько — это вот что, следите: тела, считаясь с силой друг друга, находят терпимое взаимное положение, установив между собой (почти дипломатически) «квадрат расстояния», как выражается дядя Коля. Вот этот «квадрат расстояния» мне дорог. Он и в отношении людей работает. Тот терпимый квадрат расстояния — равновесие взаимных сил, причиняющих одна другой наименьший урон. Я его со своим богоданным мужем не установила. Теперь он покойник уже.
Хаос броуновского движения дядя Коля объясняет тем, что такому множеству частиц не удается найти терпимый для всех «квадрат». Вот и толкаются бесконечно.
Ох, гляжу я на людей — то же броуновское движение.
В теории дяди Коли есть еще много ценного — например, он объясняет приливы и отливы, берется обосновать орбиту Меркурия, а также предлагает попутно вечный двигатель — самокатное колесо, которое будет катиться собственным весом. Пробное его колесо, правда, едет только под горку, но это он объясняет ущербом ручной технологии, а выхлопотать для своего колеса заводскую технологию ему не удается — куда ни напишет, все пренебрегают.
Дядя Коля все ждет, что приедут к нам на уборку какие-нибудь физики и он их прижмет к стенке: как же так по-вашему получается с временами года: если летом Земля приближается к Солнцу, так и лето обязано наступить по всей Земле скрозь, а оно ведь наступает по очереди: то в южном полушарии, то в северном. Неужели наклон земной оси может покрыть разницу орбитального расстояния между Землей и Солнцем? И мучается дядя Коля разными вопросами, а физики к нам на уборку не едут, все больше гуманитарии вроде вас. Ехать дяде Коле самому за физиками недосуг. Я за милым моим не поехала ради всей моей жизни, а уж любопытство ума можно и перетерпеть.
Если бы я поехала, наскребла решимости (на все плюнуть и наугад, на авось поехать на поиски), я стала бы сильнее ровно на этот поступок (и на всякий последующий, если бы они последовали) — как мышцы крепнут от тренировок.
Или начать еще раньше: если бы я вышла из коляски…
Нет, еще раньше — где-нибудь в детстве, когда я стояла и бездействовала вместо того, чтоб нестись с криком «ура!» на штурм и преодоление…
Может, все наши беды растут из самого детства. Взять хоть моего покойного, например. Ну посудите. Он родился — мальчик, радость-то, Ромой назвали, ожидалось впереди только лучшее. Но не сбылось. Отца посадили — это у многих тогда. Мать, оставшись без «квадрата», побалансировала и сорвалась. Нет, не в том смысле, в каком вы готовитесь это понять. Счастье открывается человеку довольно многообразно, и зло тоже. Ее жизнь стала держаться (как ЛЭП на опорах — от одной к другой) на срывах. Такая вот обратная гравитация. Она душевно питалась срывами и стала предпочитать эту пищу любой другой, как эскимос предпочитает подтухнувшее мясо. Самой доступной добычей был Ромочка, она стерегла его, как охотник: вот сейчас он не так ступит — и она получит свой срыв. Взвив голос в ту высь, под самый потолок, где интонации уже нет места (расплющивается всплошняк), на одной ноте: «Так твою и так, и…» — дальше вслух нельзя — с отрадой освобождения, избавления от какого-то нестерпимого напора изнутри. Вот. А потом опять скучный перегон ЛЭП, провисание проводов, прозябание жизни — до следующей возможности осуществиться.
Ромочка знал уже, что это «нельзя». Он глядит, трехлетний, парализованно на свою мать, и в позвоночник его навечно прорастает корень всей его будущей жизни: то, что «нельзя», — оказывается, МОЖНО. Более того, это превозможение «нельзя» сулит неслыханную радость, какую другим способом и не добудешь. Это сродни ядерной энергии: простое вещество, не горючее — а в атомах его замурована страшная сила, которую если выпростать — никакой нефти не снилась, никакому тротилу. То же с моей, царство ей небесное, свекровью. В ней не было ни талантов, ни умений, ни ума — ничего такого, что горело бы и светилось. Но из серого праха, из которого составлено было ее существо, извлекалась запретная сила преодоленного «нельзя» — и получался этот жуткий, бесчестный атомный гриб, под которым возрос мой муж. Покойник мой. И он потом всю жизнь ничем не мог утолиться. Ни на чем остановиться не мог. И я не умела спасти его. Ему только падать сладко было. Но чтобы падать, нужен запас высоты, а у него с рождения не было этого запаса. Ему размазываться оставалось по плоскости. Так что дочку свою я к маме отправила вырастать. Он под конец полусумасшедший был, и я боялась его. Он должен был меня убить. Откуда-то ведь надо черпать энергию событий — питание духу. А ссор и драк я ему не подбрасывала — поленьями в печь. Он мерз. Его знобило — психологически, понимаете? Проснусь ночью — он лежит на своей кровати, не спит — положил подбородок на руку и тяжко, каменно, угрюмо глядит на меня, глядит… Другая рука свесилась к полу. От этой глыбы его взгляда я и просыпалась.
Но и убить меня ему не доставало мощи. Он только мечтал. Он мне постоянно рассказывал про всякие преступления во всех наших окрестностях. Оказывалось потом, что половину сам выдумал, половину преувеличил. ВЫМЫСЛОМ жил. Таким вот вымыслом. Водка ему уже ничего не давала. Пьет, пьет — и не находит того предела, о который преткнулся бы, удержался. Несет его — и ни сучка зацепиться. Я глядела на все это с ужасом — уже, впрочем, притупившимся от всей нашей жизни без «квадрата расстояния». Я уже давно сама была больна, да и как иначе, психиатр по телевизору сказал, что для здоровья единственное условие, кроме любимой работы, хорошая семья. Я сама хотела, много лет хотела, чтоб его не было. Чтоб он погиб. Пугаю я вас, да? Тоже вымыслом жила… Мне кажется, я так долго, так крепко все это вымышляла, что мысль моя сбилась наконец в плотный комок — такой плотности, что хватило материализоваться. Так масло сбивается, знаете: молотишь, молотишь мутовкой — ну наконец-то затверделости. Мысль моя сбилась в плотный комок и вошла из мира идей в материальную жизнь. На тридцатый день запоя он повесился. Я проснулась — он висит. Вот здесь.
Ощущения я опускаю, вам не пригодятся.
Не скрою: когда осел осадок, прошли дни, я стала счастлива. Легче задышалось. И я, глупая, не скрывала. Многим говорила, тем и этим: хорошо-то как! (Теперь бы мне всех вспомнить и взять с них назад те мои неосторожные радости). Я еще не знала, как это опасно.
Он начал мне сниться. Будто в толпе стоит и делает вид, что не видит меня, а на самом деле что-то против меня замышляет. Если отвернусь — нападет. И я просыпаюсь с содроганием — укрываюсь от него в ЭТОМ мире. Несколько дней хожу в брезгливом испуге и всем, с кем ни случается говорить, помяну его недобрым словом.
Чего нельзя делать по завету предков. Нельзя! Но уж сколькими заветами мы безвредно для себя пренебрегли. Откуда я знала, что этот так силен?
Улыбаетесь… Понимаю… Образование-то у нас у всех есть, да всяк его забывает на свой лад. Жизнь все равно пересиливает. Разумеется, смешно верить снам. Дядя Коля Бутько тоже смеялся. Ну как же, его самокатное колесо и «квадраты расстояний» — это не смешно, ведь это по части материальных явлений, а сны что, это предрассудок невежественного ума.
Но мне еще один человек снится, милый моей юности, с тех самых пор. Любовь моя к нему — ей так внезапно отсекли голову — если петуху голову отсечь, он еще побегает, а потом валяется, безглавый, на земле и долго трепыхается.
То мне приснится: я осталась после колхозного собрания в конторе — ночь, я бреду по пустому коридору, глядь, а в одной комнате — ошеломительное счастье! — ждет меня он, милый. И кровать там будто бы стоит; смейтесь, смейтесь… Но тут появляются люди и с ними мой проклятый покойник, а я стыжусь их прогнать: признаю то есть долг супружества за собой. А милый ждет, ждет моего решения, пока идут споры да разговоры, и чем меньше остается возможности нам соединиться, тем он становится бледнее, тусклее, усыхает как бы и исчезает совсем, глядь — комната уж пуста. И этого я не могу спустить проклятому моему врагу.
Или: будто я еду в город, автобус полон наших, деревенских, и тут я вижу, что на берегу колхозного пруда палатка, а у палатки он, мой милый. Он смотрит на меня издали, и ясно, что он здесь ради меня. Но я стыжусь остановить автобус, и от этого моего предательства опять его образ тускнеет, жухнет и пропадает. А я еду и чувствую спиной какую-то смертельную опасность. Оглядываюсь — а боже ж ты мой! — прямо за мной сидит мой проклятый, смотрит злющими глазищами, и неподалеку мать его с такою же зловещей рожей. Обложили. Вскочить мне и броситься бежать по проходу — неудобно, люди кругом. И остаюсь сидеть, сохраняя приличия, спиной предощущая нож. От страха просыпаюсь.
И снова я рассказываю кому ни попадя: дескать, слава богу, что мертв, негодяй, чуть не зарезал сегодня во сне.
И вдруг понимаю, что от этих моих речей в следующий раз он явится мне еще опасней и злей.
И так и происходит.
И так пополняется наша взаимная ненависть. Да, именно ВЗАИМНАЯ. Как будто его дух тоскливо скитается где-то тут и знает всю мою ненависть и мстит мне (если он может это; если мы — не одно только то, что можно ощупать; какой-нибудь нерв ветвистый, незримо проросший в иной мир, оттуда сосущий сок, как дерево корнями из почвы; пуповина, на которую где-нибудь там можно наступить и пережать…)
Есть такое поверье: если снится и преследует тебя умерший, надо пойти к церкви и раздать милостыню. Но как я могу подчиниться суевериям, мне стыдно — как стыдно и страшно было выйти из мотоциклетной коляски, как стыдно было остановить автобус и броситься у всех на глазах к милому у палатки, как стыдно было и неудобно кинуть ненавистного моего и уехать куда-нибудь — всю-то жизнь я была в каком-нибудь плену, не я руководила судьбой, а судьба меня отпихивала в сторону, чтобы не путалась под ногами, — и не получается ли, что я подчинялась именно суевериям «приличий»? — каждый выбирает, каким суевериям ему подчиниться. Ни под каким видом я не могла бы поехать в город и застать там себя раздающей милостыню около церкви. Лучше мне пропасть, чем нарушить привычку сознания.
И пропадала, слабая, неспособная совершать. И прав был мой милый, что не искал меня. Пустое я место, и он это понял еще тогда, в степи.
Я пропадала, да. Уже два года исполнилось, как не было моего угнетателя, жить бы и радоваться, а с каждым днем тяжелело мое тело, уставало к вечеру все больше и больше. С трудом я вспоминала, как это в юности: идешь, не чуя ног — не то бежишь, не то летишь. Откуда была такая легкость? Душа впереди тебя, ты за ней. Душа спешила.
А тут веса хоть и не прибыло, ох же и потяжелела я. Больше не волновался во мне дух, только пузырчато шевелились заботы — о корме, ремонте, добыче — и даже пешком, не бегом, так уставала я за день таскать себя, что насилу ноги переставляла. Валюсь вечером без сил и засыпаю. И не высыпаюсь. И днем бы дали мне — спала бы и спала…
И началось. Язва желудка, операция, расширение вен… в общем, поломка за поломкой. Так, знаете, бывает, механизм работал себе, работал, потом что-то сломалось, починили, но в другом месте непременно что-нибудь сдвинулось, нарушилось — и пошло-поехало.
Бегать я теперь не могла, да мне и не хотелось побежать.
Я, знаете, о чем догадалась? Это его злой дух надо мною. Он мне «пуповину» пережал. Ветвистый такой корень, проросший в небо. И пропитание не стало поступать. Одушевление.
Мститель, мало ему, что не дал мне соединиться с милым.
Конечно, я признаю: сама слаба. Уже говорила об этом. Вот есть люди — они как бы с широкой пуповиной к источнику сил, такую трудно пережать. Жизнь их полна и в пустыне. А у меня сужение сосудов духа, вот какая болезнь. Спросите меня, чего я жила с ним, супостатом моим, что меня держало? А знаменитый наш лентяйский «авось». Авось завтра будет лучше, вот ведь в пятницу же было ничего…
Перемен боялась. И никуда не уехала. Город ваш не люблю к тому же, не обижайтесь. Ну, если вспомнить бессмертный дяди Колин «квадрат расстояния»… Человек носит вокруг себя, как Земля оболочку атмосферы, этакую зону своей силы, которую не надо бы ему стеснять, ей простор нужен, как у нас в деревне: идешь, твой «квадрат расстояния» располагается, как ему удобно. А в городе с этим «квадратом» считаться не приходится, на него и места не отведено. Идешь по улице — в тесноте, влезешь ли в трамвай — бедный тот «квадрат» измят, изувечен — и инфаркт у человека. Мне кажется, в городе я даже как бы слышу писк раздавленных этих квадратов.
А у нас тихо.
Вот и терпела своего супостата.
Кстати, что интересно — дядя Коля Бутько не болеет. В нем этот дух неистовый кипит, ну, теоретический-то, дядя Коля на него все внимание, а себя не помнит. «Дядь Коль, как здоровье?» — «Болеть, — отвечает, — глупо». И знаете, у него — легкий шаг…
А я тут невзначай поглядела на свою детскую фотокарточку — глаза густые, как нефть, полные через край. А теперь что? Глаза мелеют с годами, как реки. Такая вот моя экология.
Ну и вот. А потом случилось со мной вот что. Темно было в автобусе, возраст не особенно-то различишь, глаза блестят (остаточно) — и ладно. В чужом краю ночной автобус между двумя городами. И вошел юноша, сел рядом. Он был без вещей, с одной только трудовой книжкой, которую, усевшись, он открыл, прочитал запись о своем увольнении по собственному желанию, упрятал в карман и посмотрел вокруг победным взглядом человека, совершившего решительный поступок. И я увидела, что его трудовая книжка очень быстро кончится, такой в его лице таился запас потенциальной решимости. Автобус поехал, спинка моего кресла не откидывалась, он мне предложил поменяться — я не принимала дар, и тогда он великодушно ушел куда-то назад, на пустые места, чтобы я могла бесплатно, не одалживаясь у него, занять его кресло. Такой вот чуткий человек. Потом на остановке он выходил покурить, а возвращаясь, запечатлел в моем сердце серьезный, бережный взгляд. И снова автобус долго ехал в ночи, сирые пригнетенные светились изредка деревни в снегах, пассажиры все спали под монотонный гул, и только два освободившихся зэка позади меня ненасытно беседовали вполголоса — о воле, о конвое, о консервах в томатном соусе, которые назывались у них «красной рыбой», о лесоповале и нраве своих машин. Один из них, как я поняла, восстановил списанный трактор, и этот трактор еще долго работал, а потом все-таки погиб по чьей-то вине. Он с болью говорил, он любил этот трактор, ведь и в заключении он не мог перестать быть человеком, а значит, должен был что-то любить.








