412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элинара Фокс » Новый папа на Новый год! (СИ) » Текст книги (страница 11)
Новый папа на Новый год! (СИ)
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:10

Текст книги "Новый папа на Новый год! (СИ)"


Автор книги: Элинара Фокс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

— Оля. Что такое — матери моей печальная рука? — и замер.

И тогда она протянула руку.

Да ведь знал же, знал заранее, что именно так — по виску, по волосам — ведь ждал!

— Вот что такое, — бессильно прошептала она, и на ней не стало лица.

Ну, брат, держись. Теперь держись за двоих.


Прогнать, не пускать, зачем она ходит? Ведь она зна-ает, зачем она ходит! Сосуд зла…

Нет, это я: пакостник, вор. Собака.

Боже мой, моя жена!

Палец себе отрубить: отец Сергий. Или как Аввакум: руку на свечу. А?

Моя жена… «Боря, — она сказала когда-то, — Боря…»

Она простодушная, она сама даже не знает того, что она знает.

Она потому и умная.


* * *

— Здравствуй, Боря! — пролепетала, придя, гостья.

— Здравствуй. А Ани нет.

И стоишь перед дверью, не приглашая с порога.

— Я неделю болела. Вот пришла узнать, как там на работе.

— Болела? — удивляешься ты. — А разве ты вчера не была у нас? Или это позавчера?

— У вас? Нет, не была, — растерялась она.

— Да как же! А впрочем, я мог и спутать. Мне показалось, что была, — равнодушно говоришь ты и выжидательно смотришь, как она мнется в дверях.

— Хочешь — проходи. Аня в магазине. Скоро вернется, — наконец произносишь.

Она неуверенно пожала плечами, но все-таки прошла.

А ты — на кухню, вжался в табуретку и стерег себя, будто боялся, что в любую секунду рванешься и побежишь.

Потом не усидел, заглянул в комнату и сердито буркнул:

— Ты извини, я занят.

Не взглянув на нее.


После этого она не приходила. Целый месяц, что ты не видел ее, ты разрешал себе все: зашторив окна, закрыв глаза, в глубоком кресле, ты писал ей письма, назначал свидания, бежал ей навстречу, вы обнимались, потом быстро, нетерпеливо — к ней в общежитие — да, пусть в общежитие, только не здесь, не в Анютином доме, пусть свидание днем, когда все подруги на работе и вся комната — ваша. Да, ты пишешь ей, звонишь, она убегает с работы и… Все так подробно, так мучительно, так невозможно — но вволю.

Прошел август — в каком-то давнем твоем лирическом этюде: «дымчатый август…» — отпуск кончился. Твоих студентов отправили в колхоз, а тебя в Красноярск (!) — на добычу.

Так сказать, святые места.

— Зашел бы там к Ольгиным родителям, может, передачку какую ей привез, — робко предложила заботливая Анюта. — Спросить адрес?

— Ну вот еще! — огрызнулся ты, и Анюта виновато вздрогнула.

В Красноярске в аэропорту вышел, остановился и смотрел. Долго смотрел, внимательно: сюда она прилетала, тут начинался дом и праздник. Вот расписание: она читала его, задрав голову на высокой своей изогнутой шее. А в городе живут ее родители. Мама (ты представил). Папа (тоже представил). И странная такая штука случилась. Лицо само собой сбежалось в морщины и скривилось, как в детстве, когда собирался вот-вот заплакать.

Но это только момент.

Достаточно и момента, чтобы было.

После этого ты уже оставался спокоен. Ты справлял свои служебные дела и разве что попутно, вторым планом намечал: зайти в книжный магазин. Ее стихи, возможно, еще лежат. Развернуть их веером, книжки, и вглядываться в размноженное имя, запоминая: Ольга Гуляева. Купить две. Зачем две? — удивляешься ты. Впрок, объясняешь. На последней странице меленько и подробно: Ольга Васильевна Гуляева. Вот на площади справочный киоск — подойти и узнать, где проживает Василий Гуляев, чтобы побродить вокруг его дома. Спросят: а отчество, а возраст? Ну, какой возраст бывает у отца молодой женщины — года, скажем, сорок четыре. А отчество — давайте наугад: Иванович. Нет, скажут, наугад не пойдет.

Ну, не хотите, и не надо. Мне меньше заботы.

Домой прилетел днем, никого не было. Сел не переодеваясь, в свое кресло в углу за шифоньером и посидел в тишине. Потом поставил пластинку, поставил самую непосильную: Бруха.

Помогло.

Все проходит, в покое думаешь ты. Правильно было написано на кольце у царя.

Пришла Анюта («Приехал…»), пришла Катька («Папа!»).

Но хоть и «Приехал…», а преданный подсолнух Анютиного лица как будто устал поворачиваться за тобой вслед.

— Аня, что с тобой? — осторожно спрашиваешь ты.

Она отвечает с виноватой улыбкой:

— Не знаю… Кажется, ничего. А что?

А то. Штора-то не задернута, забыта, и окно зияет черной дырой. И главное, ты вспомнил: давно уже так. Давно на кухне не поют.

За голым окном провал темноты вниз на восемь этажей.

«Допрыгался, козел», — справедливо подумал ты о себе.

«Вот поворот какой делается с рекой. Можешь отнять покой, можешь махнуть рукой. Можешь отдать долги, — это ты поешь, стоя перед черным окном, помедлив задернуть штору, — можешь любить других, можешь совсем уйти, только свети, свети».

Отродясь ты не пел песен. Это даже неожиданно вышло, ты и слов-то не знал. А вот, гляди, вспомнил… Пароль, думаешь ты и не поворачиваешься посмотреть на Анюту.

А что смотреть, она все равно не покажет вида: она стесняется быть счастливой.

Вот сейчас уйдет в ванную, будет там стирать какую-нибудь мелочь, как будто ничего не произошло.


На этом бы покончить со всей историей. Перебесился, успокоился. Уверенная легкость речи на занятиях со студентами, ирония силы. Шторы пламенеют дома по вечерам, ты записываешь на магнитофон интервью с Катькой, и она поет, плачет и смеется: «Наш лучший дом на свете!» И разве что иногда вспомнишь с безопасной грустью: Ольга… Но эта грусть безрогая, как старая корова, вспоминающая свое детство. Так, для лирического украшения жизни. В паузах между делами.

Когда уже засушил в удобном для хранения виде и вставил в альбом, лучше с человеком не встречаться больше, чтобы не вносить путаницы.

А Ольга взяла вдруг и пришла.

Даже некоторую досаду ты почувствовал: пришла, просили ее…

Она принесла бутылку вина.

Ты поднял бровь:

— Что будем праздновать?

Она подумала и пожала плечами:

— Каждый свое.

Анюта слегка смешалась (почему-то), но исправно пошла собирать ужин.

Ольга натыкалась на мебель и краснела. Ты следил и с удивлением чувствовал: хоть бы что… Хоть бы что! Волнение там, воодушевление… — покой!

Ольга разглядывает (уже сто раз видела) корешки книг на стеллаже, выгнув шею. Ты смотришь, испытывая себя (выгнув шею), и вот — хоть бы что!

— У меня все готово! — зовет Анюта.

За столом Ольга поднимает свой бокал, опустив глаза, и говорит:

— Хочу уехать. В Красноярск. Домой.

И поднимает свои тяжелые глаза. Прямо на тебя.

И ты, странное дело, не боишься, смотришь. А чего тебе бояться, у тебя теперь хороший взгляд, незаразный — не страшно прямо посмотреть.

И Ольга безнадежно сникла.

— Тебя не отпустят, — говорит Анюта. — Ты молодая специалистка.

Ольга усмехнулась, и стало ясно: попробуй удержи.

А тебе вдруг жаль. Вдруг понимаешь, что Ольга — свой домашний человек и хорошо иметь своего домашнего человека, который придет — и все рады.

— Жаль… — говоришь ты. — Жаль. Мы к тебе привыкли.

От души говоришь, еще бы: оказалось, ты ее полюбил с тех пор, как разлюбил.

«Полюбил за то, что разлюбил», — думаешь ты и немножечко жалеешь, что нельзя сказать вслух такую интересную вещицу.

— Нам с Аней и без компании не скучно, но все-таки приятно, когда зайдет иногда свой человек, — добавил ты.

Анюта взглянула удивленно, с тайной благодарностью и от смущения принялась подкладывать всем на тарелки, дожевывая кусок сквозь улыбку. Боже мой, каракатица ты моя, вечная любовь.

А Катька сказала:

— Оля, живи лучше у нас!

Оля горько улыбнулась. Потом вы снова пьете и едите, ты объясняешь Катьке, что крекинг — это перегонка нефти. Берут грязную, жирную нефть, мутную нефть, густую, прикладывают усилия, и получается дорогое, прозрачное горючее вещество.

— Оно гораздо дороже нефти, — объясняешь ты, — чище и дороже, потому что усилий-то сколько приложено!

Катька кивает и снова вспоминает:

— Оля, ну правда, живи с нами!

На прощание ты говоришь:

— Ольга, не уедешь, так приходи к нам. Правда, приходи.

И она спешно уходит, пока еще есть силы не вцепиться тебе в лицо ногтями.

В твое ненавистное добродушное лицо.


Ночью Анюта плакала. Она говорила: «Если ты меня разлюбишь, это будет так же страшно, как если бы ты сошел с ума — и жить с тобой после этого».

Не такая уж и простая. Впрочем, ты давно это знаешь.

Ты отродясь не говорил ей ни слова о любви.

— Правильно. Как с сумасшедшим, — и шевелишь пальцами ее кудрявые волосы.

Ты сказал:

— Жалко, что у Катьки не будет твоих волос.

Анюта сказала:

— Ты не бойся, она больше не придет.

— Да я знаю, — отвечаешь ты.

И, конечно же, она ничего не добавляет.

Потом она вдруг засмеялась:

— Мой тренер все время учил нас: «В одну секунду могут влезти восемь человек, в одну секунду могут влезти восемь человек…»

Вспомнила…

Правильно делал, что не говорил о любви. Тут не любовь, тут что-то совсем третье. Совсем что-то особенное.

Ночь замкнется. Спрячет в своей темноте. В своей утробной материнской темноте.

Отступит день, и лицо разгладится покоем. Никуда не надо идти.

Тихо: ночь.

И вот теперь-то, может быть, и наступило: встать, подойти к письменному столу, отгородить книгой свет настольной лампы и локтем отодвинуть на полировке невидимую пыль.

Он брат преступника


Поэтому, дети, не водитесь с ним.

Так и рое. Имя тоже делает человека. Даже были в Китае специальные имена для наследников трона. Вбирая литавровый сплав этих доблестных звуков, тянулось дитя ввысь, в императоры Поднебесной.

БРАТ ПРЕСТУПНИКА.

А сам ПРЕСТУПНИК, приговоренный этим именем к пожизненной судьбе, на воле как-то раз в туберкулезной больнице в домино получил «козла». Вслух. Он сбегал за ножом на больничную кухню и пырнул в живот того, кто произнес это невыносимое слово.

Теперь уже не досидеть ему до воли, не хватит лет.

Ничего, там ему лучше; ну что бы он делал здесь — с такой исказившейся в испуге — с детства, — в судороге раз и навсегда душой.

Павел же, БРАТ ПРЕСТУПНИКА — электросварщик; одолел неминучую участь имени.

И вот дали ему путевку в Карловы Вары, заграничный курорт. Нет, не из социальной справедливости, рабочему, а потому, что женщина из завкома подсказала его фамилию. Он нравился ей, а путевки было две.

Вместе они ехали в Москву, потом в Прагу поездом и, наконец, в Рудные горы. Она все время что-нибудь рассказывала: «А мой муж…» — чтобы он ее не заподозрил в интересе.

А он и не подозревал; в сорок лет от женщины остается только бабушка для внуков, хоть она и просила называть ее просто Надей.

Он и сам уже был готов в дедушки. В их рабочем городке для всех приличных людей жизненный успех был примерно одинаков: к сорока годам — двухкомнатная хрущевка, двое детей, садовый участок и двадцать килограммов личного привеса.

Надя сказала в столовой:

— Все в церковь собираются, завтра Пасха. Давайте тоже сходим?

Они и за столом тут сидели вместе — от робости: публика чуждая, как с другой планеты — ни возраста, ни занятия не определишь. У себя-то на Урале сразу видно по человеку: кто, какого положения, достатка. Это если представить себе собачью цивилизацию, и промышленные районы заселены, предположим, сплошь овчарками, у них своя аристократия, своя черная кость, своя молодежь и своя первая красавица, овчарочья. Они живут себе и думают, что вот они самые собаки и есть. И вдруг попадают две овчарки на собачий курорт — а там, боже ты мой, беленькие болонки, низенькие таксы, боксеры, бульдоги, пудели, пекинесы, прости господи, и еще какие-то уж совсем не то рыбы, не то птицы.

Ходят, тонкие, как девушки, седые, как старухи, смуглые, как арабки, но они ни то, ни другое, ни третье. И кожа — будто другой пищей их вскормили, другое солнце светило на них, другие ветры дули.

Вот две пересекают обеденный зал, сосредоточенно обсуждают что-то, даже приостановились, одна одета — Павел не знает, как это назвать: покрывало, плед, шарф, она вся закутана в эту увивку, и губы под цвет, и ногти, и глаза — нет, глаза (вскинула рассеянный взгляд), боже мой, небесного светлого света фаворского…

Отважилась бы в их городе какая-нибудь овчарка, фу ты, женщина, появиться в таком наряде, она бы все время помнила: я в покрывале! А эта — будто не в курсе, что она в покрывале.


Что она другой породы, Женя знала когда-то, да забыла в потоке забот. Сын повредил сустав, в больнице плохой уход. От путевки тоже нельзя было отказаться: давно ждала ее. Поэт, с которым она сделала несколько самых удачных песен, эмигрировал. Плохо стало получаться. Она не слышит больше музыку из тишины. Так перестают летать во сне.

Конечно, есть среди ее забот и такие, про которые говорят: нам бы ее заботы!

Вчера, в страстную пятницу, они с подругой-художницей были на ужине у епископа. Гречневая каша с луковым соусом, постная еда, духовная беседа. Подруга рассуждала о соперничестве художника с Творцом, ведь художник создает мир, которого не было у Бога.

Какое там соперничество! — думала Женя. Ничего не получается, пока не услышишь. Душу бы запродал тому, кто напоет.

Епископ отвечал, что создание нового мира в рамках Божьего творения не грех и не посягательство на всевышнюю власть, ведь человек сотворен по образу и подобию Творца, в нем изначально предполагается ТВОРЧЕСТВО.

Подруга кивала, вела себя сдержанно, как и подобает в обществе монахов в суровые дни поста.

Женя поймала себя на том, что тоже не прочь произвести на епископа выгодное впечатление — личностью, не лицом, — но все равно, все равно соблазн и искушение.

Вот всегда как пост, так обостряется вечная битва архангела Михаила с сатаной, Женя по себе видит: за ее душу — тоже. Истинный верующий праведник сатане неинтересен, как и убогий атеист. А вот уж такой товар, как терзаемая сомнениями Женина душа, на сатанинском рынке идет за большую цену, и уж враг стоит до последнего, а в постные дни цена за нее удвоенная.

Это с детства. Она тогда открыла маме странную свою мечту: «Вот бы кто-нибудь плохой мне велел не слушаться хороших людей — и похвалил бы меня за это!» И мама засмеялась и записала себе в тетрадку, что Женя мечтает служить дьяволу. Вот когда еще он ее заприметил!

Вот уже несколько дней она здесь, в волшебном городе маленьких дворцов и замков, поставленных в расщелине Рудных гор на крутых склонах у горячей реки Теплы, здесь горные тропы исхожены задумчивой поступью великих. Стежка Шопена, стежка Гёте, беседка Шиллера. Трижды в день нарядная толпа курортников роится в галереях вдоль Теплы, потягивая из поильников целебную воду подземных источников. Чаще всего — немецкая речь. Если русская — значит, евреи из Америки. И ни одного лица, на котором бы взгляд утешился. Но это известно: все вокруг кажутся уродливыми, когда душа твоя отцвела и не плодоносит.

Ряской подернулась.

И не знаешь, чем спасаться. Откуда черпать.

К вечеру страстной субботы накануне Светлого Христова Воскресенья стали собираться с подругой ко всенощной. Женя волосы пригладила, заколку у подруги одолжила.

Спустились с холма от санатория «Империал» по тропам и крутым ступеням, прошли вдоль Теплы, задержались у чумного памятника, где соединились знаки трех конфессий, примиренные смертью: христианский голубь в сиянии, мусульманский полумесяц и иудейская звезда; Женя запрокинула голову, высматривая крест; нащупала заколку на затылке; креста не нашла.

Улица Петра Великого круто восходила в гору, «Поднимись в горы, юная моя любовь! — бормотала Женя из Томаса Вулфа. — О прекрасный и ветрами оплаканный призрак, вернись…»

Не вернется. Не вернется уже.

Даже Земля, такая большая, и то скудна горячими родниками. А человек истощается быстро, застывает, как речка во льду, и в нем больше нет самородного огня.

А музыка делается только из него.

И готов, как Адриан Леверкюн, просить этого огня хоть из преисподней.

Когда наверху, у костела, вжатого в скалу, она еще раз провела рукой по волосам, укрощая кудри, заколки на них уже не было.

Женя даже застонала: заколка чужая, подруга будет недовольна потерей, а если вернуться, будет недовольна, что пришлось возвращаться: «Вечно с тобой!.. По дороге в церковь!..»

В отчаянии оглянулась — следом шли, кажется, свои, из «Империала», Женя взмолилась:

— Простите, молодой человек, вы случайно не видели, я заколку обронила?..

«Молодой человек», не говоря ни слова, опрометью кинулся назад, под горку. Женя виновато обратилась к его спутнице:

— Простите, ради бога, что я попросила вашего мужа…

— Да он мне не муж! — хихикнула женщина.

А Женя вспомнила, что уже видела его. Что-то в этом человеке было заметное. Сильный взгляд, напряженно работающий. Да, глаза гудели, как ЛЭП под нагрузкой.

Он смотрел на мир не как другие — скользя по поверхности; он внедрялся взглядом, как бур в каменистую породу.

Заколку он ей нашел, и Женя, благодаря, спросила, как его имя, и имя оказалось Павел — как святителя церкви, куда все они шли на службу.

В полночь был крестный ход вокруг храма, шел дождь, на всех он накрапывал, а на Женю лил, и платочек на голове ее промок, и кожаная куртка, и свеча в руке ее погасла, так что пришлось вновь засветить ее от свечки стоявшего рядом ребенка, но и в другой раз свеча сгасла. Ну, ясно, кто превращает изморось в ливень именно над ее пламенем. Или уж Господь не принимает ее жертвы?

И тут возник над ее головой зонт.

Мужчина, тот самый, воздвиг его над нею, лишив свою спутницу укрытия. Женя, обернувшись, напоролась на его глаза: ужас, восторг и боль смешались в них; он потом скажет ей, что у него всегда болела душа, когда он ею любовался.

Ее взгляд в испуге упорхнул прочь от его взгляда, как воробышек от локомотива, она потянулась своей погасшей свечой к его горящей, свечи сомкнулись, пламя удвоилось, озарило их лица под куполом зонта, и в сводчатой этой пещере еще раз пересеклись их взгляды, и тут уж воробышка переехало.

Двери храма распахнулись, впуская шествие внутрь, и Женя метнулась с порога в угол, подальше от искушения, а в костях еще гудел след пронизавшего ее электрического разряда, и удивительно было ей, откуда в живом человеке такая молния, и завидно, потому что ни в себе, ни в ком другом она уже давно этого не видела, все потухшие ходили, огарочки людей.

Вознеслось спасительное храмовое пение и подхватило дух, и Женя отмаливала себя у Господа: не отдай, Господи, душу мою грешную врагу и похитителю.


В баре санатория «Империал» Павел снова увидел ее. Он любовался издали, из спасительной темноты, радуясь, что она не видит его, не знает, как жадно, как неприлично, до обморока он всматривается, ловит отблеск глаз ее цвета, света богоявленского.

Она пила у освещенной стойки коктейль, углубившись в музыку, в сотый раз ломая голову над тайной удачи — кажется, вот-вот постигнешь ее закон и навсегда догадаешься, как ее добиться. Вот повторение фразы с замедлением ритма, вот впадинка на том месте, где прежде была выпуклость — но как ни разлагай эту тайну на простые и постижимые элементы, сам не сможешь ничего подобного сделать, если не будет на то вышней воли.

Откуда бы ни пришла она, эта помогающая воля — многие художники соглашались, не разбирая, откуда, и гибла душа, как у доктора Фаустуса, пусть лишь бы СОЗДАТЬ.

И тут что-то мелькнуло в поле ее зрения, неуловимый сигнал, в котором крылась подсказка, помощь и надежда. Она еще не поняла, что это было — движение, жест, цвет — но уже встала и шагнула на какой-то смутный зов в темноту. Она шла, нетвердо, как сомнамбула, огибая танцующих, и вот ее привело: Павел стоял у стены. Сама не зная зачем — видимо, для танца, она возложила руки на его плечи, наложила руки, и он погиб.

От внезапного этого прикосновения его хватил удар, он парализованно навалился на Женю, притиснув ее к стене, стена шершавая, коричневая, кололась сквозь платье, но высвободиться из обморочного объятия Павла не удавалось, он оказался очень сильный, хоть и потерял на какое-то время сознание; сейчас замычит, как тургеневский Герасим, и раздавит ее, она замерла, как птичка, и со страхом терпела, пока он не опомнился.

— Простите меня, — едва ворочая языком, он приходил в себя, как медленно просыпающийся человек, — я не мог думать, что посмею когда-нибудь к вам прикоснуться.

Это он еще не знал, кто она. Конечно, потом оказалось, он слышал не раз ее имя в сочетании с именем поэта — когда передавали по радио их песни, а Павел в это время где-нибудь в бытовке, переодеваясь, слышал, и Бог свидетель, он всегда вздрагивал при ее имени, будто наперед знал, провидел, хотя разве могло ему там, в их дальнем рабочем городе прийти в голову, что он и она…

Она позвонила ему в номер и назвалась — привычно: имя и фамилия, а он растерялся от такой ее нескромности: объявить себя вслух этим титулом, который уместно произносить лишь герольду, оповещая о приближении Ее Величества, но самой о себе сказать: Мое Величество… — как можно?

Да, лучше было бы ему вообще не знать, кто она, это только навредило, и она бы не выдала себя, если б не нужда.

У Павла где-то здесь, в Чехословакии, служил в армии сын. Павел мечтал повидаться, но даже не знал, где находится часть.

Женя повела его в советское консульство. Тоже неподалеку от церкви.

Не зря она отправилась с ним — зная их подлый нрав — встречать по одежке. Все было, как она и предвидела: протягивает Павел, заикаясь, конверт с солдатским адресом сына, но этот конверт так и зависает в пустоте, вот уже звучит надменная фраза: «Это не в нашей компетенции…» — тогда Женя решительно выходит вперед, достает свои корочки Союза композиторов и, назвавшись, с достоинством поясняет, что всюду, где ни окажется, она старается помочь соотечественникам и вообще-то полагала, что вся компетенция консульства в том и состоит, чтоб помогать, в данном случае — выяснить номер телефона части.

И мигом поменялось выражение лица, и поднялись навстречу, и почтительно склонили голову, и любезно попросили зайти через день, забрав замусоленный конверт полевой почты.

То-то же. Но Павел!.. У него от ее фамилии перегорели предохранители, и он потух.

Сидел, потухший, за столиком на открытой террасе кафе, стоял солнечный апрель, прозрачно светилось янтарное пиво в высоких стаканах, сияли купола храма Петра и Павла, Павел раздавленно молчал, а Женя блаженствовала в тягучей тишине, глядя, как поблескивает трава на склоне; одиночество Жене предпочтительнее любой компании, но Павел, странное дело, не мешал и даже, напротив, своим молчаливым присутствием только усиливал музыку мира, гармонию его, которую Женя готова была слушать бесконечно; и уже начинала звучать горная тишина.

— А знаете, кто я, — угрюмо промолвил Павел. — Я всего лишь заводской сварщик.

Сдался. Не будет завоевывать ее.

Позднее, в Москве, когда Женя наконец созналась подруге в любви к этому человеку, отделенному от нее пропастью («Ты только представь, он мне говорил: ляжь! — и до какой степени надо полюбить, чтобы именно не лечь, а лягти, да еще с восторгом!»), подруга объяснила, что электросварщик — профессия аристократическая. Павел из скромности не сказал. Профессия для избранных, требует врожденного чутья. Не каждому это дается — уловить тот момент, когда уже готово и еще не пережжено.

Подруга грудью вставала на защиту любви от жестокой реальности, которая воздвигает целые монтекки и капулетти преград, и Женя с благодарностью давала себя убедить: да, чуткий, да, интуиция, безошибочно выбирал тон и поведение.

«А ты левша, — нежно говорил. — Я в столовой заметил: вилку в левой руке держишь!»

Пропасть разделяющая так велика, что он даже позвонить ей из своего города не сможет: дома телефона нет, автоматической связи тоже нет, надо заказывать разговор с почты, а там сидят сплошь знакомые и подруги жены. А написать — ну что он напишет неумелым своим, неразвитым, стыдящимся себя языком с ошибками. Он этот рус. яз. с облегчением свалил с себя сразу после восьмого класса, чтобы уже никогда не прикасаться к ручке, разве что в армии: «Здравствуй, Галя, с солдатским приветом к тебе Павел». И с тех пор за всю семейную переписку, за все открытки к праздникам отвечает Галя, с которой родил детей, с которой прожил девятнадцать лет в бесшумном браке, следя, как бы неосторожный звук не проник ночью за тонкую перегородку к детям, а дети уже и сами скоро будут вить гнезда и вскапывать грядки на даче.

На этой даче в последнее свое пребывание на воле гостил его брат, ПРЕСТУПНИК. По пьянке он поджег домик, пожар потушили, Павел обшил досками обгорелый бок, но запах гари остался. Память по брату незабвенному.

Недолго он в тот раз на воле погулял…

И на открытой террасе кафе, когда Павел признался, что электросварщик, а Женя его остановила: «Не будем о работе, какая разница, кто из нас что делает, здесь мы отдыхаем!» — он все же угрюмо довел до конца:

— И еще я — БРАТ ПРЕСТУПНИКА…

Тогда Женя еще не могла сознаться подруге в своей любви к нему. Предрассудок неравенства. Хоть и знала: ни в ком из «равных» не встретить ей такого нетронутого чистого огня. Когда этот огонь воспламеняется, нет силы, способной остановить Павла. Но это слишком долго объяснять, и она в ответ на подозрения подруги разыграла обиду:

— Да ты что! Кто он — и кто я!..

Мол, оставь эгалитэ газетным передовицам.

К счастью, за подругой приехали из Германии ее знакомые на машине и увезли гостить на целую неделю.

— Кстати, — обернулась она с порога. — Звонил из Парижа твой муж, будет еще раз звонить в восемь часов!

Это было как раз после террасы, после «я — брат преступника…», когда она пригласила Павла вечером «на телевизор». Вот уже неделю она здесь, и мужу до сих пор не приходило в голову звонить ей из своего Парижа. Но именно сегодня, когда ее уже знобило в ожидании «программы ВРЕМЯ», он не мог не почувствовать издали этого озноба и тотчас обозначился. Уж этот нюх у него срабатывал на любом расстоянии и при любой международной обстановке — на которую, впрочем, у него тоже был нюх, иначе бы не был он таким преуспевающим журналистом-международником.

Всю программу «Время» Женя прождала звонка. Ее напряжение передавалось гостю, он уже и без того был раздавлен тем, КТО она, а тут еще муж из Парижа звонит…

Ну все, я пошел…

А уже манил этот притягательный, этот таинственный, недостижимый жар, уже хотелось завладеть им и зажечься.

Но он сам не знал, каким даром обладает, он боялся, что он ничто, а она все. И время утекало в пустоту.

Однажды она вышла на балкон, оставив его в комнате, санаторий их высился на холме, окруженный кольцевой долиной, как древний замок рвом. Противолежащие лесистые склоны сбегали глубоко вниз, до головокружения. Небо покоилось близко, как потолок, — в России совсем другое небо.

И только она так подумала, налетела вражья сила, Женя явственно ощутила ее за спиной, словно туча надвигалась, даже шелест крыльев различила в шуме приближения этой грозящей силы, только крылья были не ангельские.

Такая нежность просыпается в мужчине лишь от силы, лишь в окончательном бесстрашии. Уже, значит, зарастил своей кровью ту пропасть между ними, замостил своим мясом и пробрался к ней по тонкому мосточку.

Но только он лег — звонок. Кто говорит? — носорог…

Ох уж этот нюх носорожий!

— Да, и я тебя! — отвечала Женя в трубку.

И все рухнуло, естественно, и она разразилась слезами, прогнала Павла, да он бы и так ушел. Она разбалансировалась вся и три дня плакала и в одиночестве скиталась по горам, по всем этим окультуренным тропинкам, ведущим на «выглядки», голова кружилась от высоты на пятачках смотровых башен. Щурясь от ветра, некрасивая, на низких каблуках, закутавшись во все теплое, что у нее было, одна в целом бескрайнем мире, одна в этих горах, одна на этих «выглядках» — еще недавно она бы упивалась этим одиночеством и музыкой ветра. Но уже зародилась в этом пустом мире манящая пульсирующая точка — как прерывистое око маяка.

Три дня Павел молчком погибал, не смея приблизиться, и ни разу за эти три дня ушлый международник не позвонил из своего Парижа.

Он позвонил только на четвертый день, когда Женя снова была с Павлом и счастье раскрылось во всей его быстротекущей полноте — как цветок лотоса. Тут уж звонки пошли косяком, эскадрильями, и со всех сторон оборачивались мужчины, обегая пространство своими растревоженными антеннами: откуда идет сигнал? Запеленговать Женю не составляло труда: лилия долин. Во внезапном и быстром цветении. Прекрасная, как бывает лишь женщина, которую убедили, что она прекрасна.

Она удивлялась легкости тела, перестала замечать крутизну подъемов.

У нее изменились походка и взгляд, и двадцатисемилетний офицер, телохранитель генерала, опустившись на одно колено, как перед знаменем, осмелился предложить ей руку и сердце, а министр торговли Армении задаривал подношениями. Все трое собирались у нее в номере перед телевизором — офицер, электросварщик и министр, после «Времени» она их провожала, и лишь один знал, что вернется.

Вдвоем их после той террасы никто больше не видел.

Он стеснялся своей речи, он признавался, что есть слова, которые он впервые слышал от нее. Были заметны его старания выражаться позамысловатей, и она боялась, что он вляпается в какой-нибудь «данный период времени», но он был умница, он сказал: «Тогда, во время крестного хода, я понял, что уже преследую тебя».

Во многом он посрамил бы ее знакомых аристократов.

Он продал свое обручальное кольцо, чтобы пригласить ее в кафе — в городе, подальше от санатория, от соглядатаев. Это кольцо он не снимал девятнадцать лет, и в мякоти пальца осталось углубление, которое не скоро еще заполнится плотью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю