Текст книги "Путешествия Элиаса Лённрота. Путевые заметки, дневники, письма 1828-1842 гг."
Автор книги: Элиас Лённрот
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
В городе живет много немцев и англичан, у них имеются свои церкви. Торговля здесь ведется оживленная, ею занимаются даже по воскресеньям до полудня. Каждый день с утра до вечера не меньше сотни баб сидят на базаре, разложив по всей площади в корзинах, сундуках и на рогоже всевозможную рухлядь для продажи. Среди прочего здесь можно увидеть большие тюки финских крестьянских юбок, которые продаются по цене от двух до пяти рублей. Доставляют их сюда торговцы-коробейники из Вуоккиниеми, которые выменивают их в Финляндии на свои платки и прочие мелочи. Когда я высказал удивление одному жителю Вуоккиниеми по поводу того, что здесь так много юбок, и сказал, что скоро нашим девушкам ничего не останется, он ответил: «В нынешнем году немного, а вот в прошлом году их было раза в два больше».
Кроме ежедневного базара каждый вторник проводится большая ярмарка, и тогда, чтобы пробраться через толпы людей, приходится орудовать локтями.
На Северной Двине, что шириной в две версты, довольно оживленное движение. Из Вологодской и Пермской губерний сюда прибывают в большом количестве круглые бесформенные соймы, состоящие почти из одного большого грузового трюма. Их палуба напоминает покатую крышу дома. И хотя палуба имеет наклон, по бокам ее нет поручней, которые могли бы предохранить от падения в воду. На таких судах установлено по десять и более пар огромных весел; мне довелось наблюдать, как при попутном ветре перед ними устанавливают в ряд семь-восемь маленьких парусников, которые тянут за собой громоздкую сойму. После разгрузки соймы не возвращаются обратно, а продаются здесь примерно за четыреста рублей ассигнациями каждая, но, говорят, на месте, откуда они начинают свой путь, за них якобы платят две тысячи. Здесь можно встретить и суда другого рода – так называемые каюки, тоже с покатой палубой, без поручней. Выглядят они намного лучше соймы, хотя для непривычного глаза тоже весьма странные. Они также прибывают сюда из центральных губерний, но, разгрузившись, возвращаются обратно. [...]
ДОКТОРУ РАББЕ
Пертоминский монастырь, И июля, 1842 г.
[...] В тот вечер маленькое судно, перевозившее богомольцев, должно было отправиться в Соловецкий монастырь, и я решил поехать с ними, намереваясь оттуда через Суму, Уйкуярви (Выгозеро) и Повенец добраться до Вытегры. Но когда я вечером пришел на корабль, то узнал, что ее владелец, некий крестьянин родом из-под Архангельска, счел для себя более удобным ехать утром следующего дня и напился пьяным, поэтому я вернулся на свою квартиру и переночевал там. Корабль должен был отплыть в восемь часов утра, и, хотя я пришел на берег на час позже, все же не опоздал и прождал еще два часа, пока мы не снялись с якоря. Обычно каждый корабль с богомольцами перед отправлением из Архангельска благословляют на берегу. Так и на этот раз. На палубу явились два монаха и начали читать длинные молитвы с пожеланиями удачи отъезжающим. Иные монахи Соловецкого монастыря круглый год живут в Архангельске, где у монастыря имеется большой каменный дом и церковь. [...] После того, как монахи закончили свои молитвы, и архангельские богомольцы обошли всех родственников, наградив их необходимым в данном случае количеством прощальных поцелуев, подняли якорь и паруса [...]
Под вечер 7 числа мы были примерно в восьмидесяти верстах от Архангельска, в устье небольшой речки, что в трех верстах от волостного центра, деревни Ненокотск. На море был штиль, и мы решили бросить якорь и дождаться ветра. Мы сошли на берег в красивейшем месте: крутой обрыв, внизу – речка, а на другой стороне между рекой и морем – узкая песчаная гряда. Весь берег порос травой и кустами шиповника, здесь было такое разнообразие цветов, что ботанику понадобился бы целый день для их изучения. Расположившись на берегу, мы разожгли костры у подножия крутого откоса, над кострами появились котлы, кофейники, и вскоре закипела вода. Мне не в чем было вскипятить чай, и три женщины взяли меня в свою компанию, доброжелательно разрешив мне налить кипятку из их самовара в мой чайник. В дальнейшем я в течение нескольких дней без особых приглашений присоединялся к ним во время чаепития. Когда чай был выпит и ужин съеден, все начали подумывать о ночлеге. Я расстался с женщинами, прошел немного дальше в лес, завернулся в свой кафтан и попытался заснуть. Но не успел я задремать, как над головой зазвенел большой комариный рой, и я понял, что уснуть будет трудновато, [...]
Восьмого утром поднялся сильный встречный ветер, по всей вероятности, он не стихнет и на следующий день и, несомненно, задержит нас здесь. [...]
На следующее утро где-то между тремя и четырьмя часами нас разбудил резкий, словно тромбон, голос шкипера: «Поветерь!» (попутный ветер). И хотя этот окрик подобно грому разнесся вдоль берега, не знаю, услышал бы я его или нет с того места, где с вечера хотел было устроиться спать. В мгновение ока весь народ был на ногах, послышались бряцание и перестук котлов, чайников, самоваров, корзинок с провизией, жбанов с водой и пр., быстро перетаскиваемых на корабль. [...] Однако, несмотря на оповещение шкипера, то была не «поветерь», а слабый боковой ветер, который, равномерно покачивая, уносил нас дальше вдоль берега. [...] Весь день, следующую ночь и большую часть еще одного дня мы провели на судне, откуда нас ни разу не выпустили на берег. Это превратилось в настоящее мучение, особенно для женщин, потому что на корабле не было тех сооружений, которые сделали бы все выходы на берег ненужными. [...]
Шкипер решил, что лучше вернуться назад в гавань небольшого Пертоминского монастыря, что в пятнадцати верстах отсюда и куда он мог заехать по пути уже на полсуток раньше. Мы вышли на берег перед началом вечерней службы и вся толпа богомольцев направилась в монастырь, чтобы присутствовать на вечерне. Думается, редко эта монастырская церквушка была так набита людьми, как теперь. Вечерня началась сразу после шести часов и продолжалась целых три часа, с обычными для нее молитвами, псалмами и чтениями, к которым по случаю нашего приезда добавились еще пожелания удачи богомольцам. Многие из богомольцев купили себе по маленькой восковой свечке, зажгли их и прикрепили перед иконами, где только нашлось место. [...] Ночь провели на берегу. А наутро опять снялись с якоря. Но я уже не пошел на корабль, а остался на берегу, пожелав отплывающим более удачного пути, чем до сих пор. [...]
ДОКТОРУ РАББЕ (продолжение)
Каргополь, 23 июля 1842 г.
Я выехал из Онеги 18 числа и прибыл сюда прошлой ночью в 12 часов, проехав триста пятьдесят верст за четверо с небольшим суток, как и положено путешественнику – по восемьдесят верст в день. Было не так-то просто выехать из Онеги, но путь мой откладывался не по тем причинам, которые задерживают путника в наших городах. Что касается задержки с моим выездом, то причиной ее не был манящий перезвон посуды за завтраком или обедом и тому подобными занятиями, а мои собственные сомнения в том, как ехать, через Повенец или через Каргополь, и в том, где раздобыть лошадь. Кого бы я ни спрашивал, никто не мог ничего сказать про дорогу от Онеги до Повенца. Утверждали, что таковой вообще нет, а что расстояние немногим более двухсот верст и что сначала надо несколько миль идти вдоль берега моря до деревни Калгачиха, затем свернуть к Никитскому старообрядческому монастырю, а дальше от деревни к деревне идти пешком, ну а коли повезет, то верхом на лошади. Дорогу в Каргополь знали лучше, так как туда по берегу реки Онеги ведет летняя большая проезжая дорога. На мой вопрос, как лучше попасть в Повенец, мне советовали ехать через Каргополь и Вытегру – довольно остроумный совет – проехать вперед, чтобы затем вернуться назад. Я прикинул, что путь через Повенец обошелся бы вдвое дешевле, так как из Повенца в Вытегру можно проехать по Онежскому озеру, зато поездка через Каргополь была бы вдвое удобнее и быстрее. [...]
Я пошел к хозяину постоялого двора и попросил лошадь или лошадей на первый перегон, но он пояснил, что вовсе не обязан давать лошадей в ту сторону, а лишь до Архангельска и Кеми. Но когда я купил у него бумаги и прочной крученой нити – он одновременно занимался и торговлей – и не стал с ним торговаться, хозяин стал более благосклонен ко мне и обещал к десяти часам вечера прислать пару лошадей, сказав, что не может сделать этого раньше из-за архангельской почты, которую следовало отправить, а также из-за сильной жары, которая утомила бы животных. Но тут мне в голову пришла идея купить маленькую лодку, чтобы не зависеть ни от лошадей, ни от жары, ни от ямщиков, ни от хозяина постоялого двора, и доехать на ней до самого Каргополя, а возможно, и дальше, проплыть через озера Лача и Босье поближе к месту поселения вепсов. Понадобилась бы всего неделя, если бы я на веслах продвигался по пятьдесят-шестьдесят верст в день, но затем я узнал, что на реке Онеге помимо мелких порогов имеются участки с очень бурным течением, по которым трудно, а может, и вовсе невозможно подняться вверх на лодке. И поэтому затея эта оказалась напрасной, я не смог воспользоваться ею.
Накануне я наведался к заместителю почтмейстера, жена которого была родом из Финляндии и говорила по-шведски так же, как я на нем пишу. Теперь я снова пошел к этой госпоже и попросил ее узнать, неужели во всем городе нельзя раздобыть лошадь или две на перегон. Она послала людей, но ничего не нашлось – у кого-то имелась лошадь, но не было повозки, у другого оказалась повозка, но не было лошади, а мне одновременно нужно было и то и другое. В конце концов я уговорил двух женщин отвезти меня на лодке первые шестнадцать верст. И наконец около четырех часов пополудни я отправился в путь, а чтобы добиться этого, мне пришлось почти два дня без отдыха поработать и головой, и ногами, и кроме того, прибегать к помощи других людей, для чего я носил в кармане мелкие деньги «на выпивку» и «на пряники». Видишь ли, здесь чаевые дают в зависимости от пола, мужчине – «на водку», а женщине – «на пряники». Вначале я думал, что независимо от пола можно всем говорить «на водку», но когда я говорил это женщинам, то либо они сами, либо кто-нибудь другой обязательно поправлял меня – «на пряники».
Супруга помощника почтмейстера родилась в городе Ловийса, вышла замуж за выборгского мастера-столяра, но тот умер, и она вышла замуж второй раз за теперешнего мужа, в ту пору служившего в армии в Финляндии. Узнав от местного врача о ее пребывании здесь, я сразу пошел к ним, поскольку был ее земляком, кроме того, не хотелось упускать возможности поговорить на каком-нибудь из тех языков, какими я владел. Был воскресный вечер, и я застал ее сидящей у стола за чтением Библии на шведском языке. Ответив на приветствие, она спросила мое имя, а услышав его, сказала, что мы родственники, поскольку, по воспоминаниям ее давно умершей матери, человек с фамилией, обозначающей корень клена, березы или другого дерева[180]180
Лённрот в переводе со шведского означает «корень клена».
[Закрыть], должен относиться к их роду. Но ее генеалогические пояснения были столь запутанными, что я сильно сомневаюсь, мог ли общий наш предок быть более близок нам, чем Адам, тем более, что ее род был шведского, а мой – финского происхождения. Но мы решили все же считать себя родственниками, так что моя единственная таким образом приобретенная кузина живет в России. [...]
Она рассказала, что не стала отрекаться от веры своих родителей, как сделали многие другие, приехавшие из Финляндии и вышедшие здесь замуж, хотя вот уже двенадцать лет ей приходится обходиться без причастия, потому что ближе, чем в Архангельске нет лютеранского попа. [...] Госпожа задала мне довольно трудный теологический вопрос: может ли она, оставаясь лютеранкой, принимать участие в таинствах православной церкви? Я не сумел ответить моей дорогой кузине, поскольку не знал, имеет ли право православный священник допускать к причастию людей иных вероисповеданий, и посоветовал ей обратиться к попу, надеясь, что если ей это будет дозволено, то я сумею убедить ее, что и таким образом полученное причастие не менее благостно и действенно, чем причастие в лютеранской церкви. Но она была не очень довольна русским попом, который, насколько ей было известно, за все лето не отслужил ни одного молебна о дожде, из-за чего ее картофельное поле увядало. Но господь, который и без наших молитв заботится о нас и нашем картофеле, в тот же вечер, пока мы сидели за чаем, послал небольшой дождик, который был словно предвестником водяных потоков, низвергшихся затем с небес в количестве наверняка достаточном, чтобы примирить ее с попом. А в целом ей так нравилось в России, что, по ее уверениям, даже овдовев, она не поехала бы обратно в Финляндию, хотя у нее не было здесь ни детей, ни родственников. По ее мнению, после некоторых ожидаемых усовершенствований со стороны неустанного правительства Россия вскоре превратится в самую лучшую страну в мире. Мне осталось лишь пожелать, чтобы это произошло как можно скорее, выразив надежду, чтобы затем наступил черед и для нашей страны. [...]
В городе еще жили супруга унтер-офицера, родом из Хельсинки, знавшая шведский, и две женщины из Финляндии, но мне не представилась возможность встретиться с ними. Я невольно подумал: «Если в маленький город Онега с населением в тысячу или полторы тысячи жителей из Финляндии привезены четыре жены, то сколько же их может быть в местах получше?» Слышал, что есть они и в Архангельске, но увидеть не довелось. [...]
Если не считать двух первых перегонов, все сто пятьдесят верст начиная от Онеги не увидишь ни гор, ни холмов, лишь луга по обе стороны реки да деревни, стоящие в нескольких верстах друг от друга. Травы на лугах хорошие, даже дорога поросла травой, скрыв следы колеи. Кое-где виднеются скирды сена, оставшиеся еще с прошлого года. Но даже при таком обилии кормов крестьяне содержат не более восьми – десяти коров и двух лошадей на дворе. Это казалось странным по сравнению с нашими крестьянами, которые, особенно на севере, где сена вдвое меньше, содержат стада вдвое больше. Поля были просторные и обещали хороший урожай. Ни на одном поле я не увидел как следует сделанных канав. Первое льняное поле встретилось лишь в ста пятидесяти верстах от Онеги, но конопляники встречались и раньше. Глинистые почвы здесь сменились супесчаными. В лесу стала встречаться лиственница. Это роскошное дерево, пригодное для строительства, могло бы произрастать и в Финляндии, вплоть до окрестностей Вааса и Куопио, а возможно и севернее, поскольку климат у нас более умеренный.
Жилые дома и снаружи и изнутри напоминают дома русских карел в тех местах Русского Севера, где я бывал. В таких крестьянских домах все подсобные помещения, кроме бани и риги, построены под одной крышей, имеется высокое крыльцо, довольно темные сени с четырьмя, а то и пятью дверьми. Одна из них ведет в избу, другая – на просторный сарай, остальные – в маленькие кладовки или горницы. Кроме того, из сеней ведут ступеньки вниз в крытый двор, состоящий из хлева, конюшни, курятника, загона для овец и закута для телят, – все это расположено в основном под большим сараем. Смею утверждать, что, не изучив как следует дом, в темноте очень легко заблудиться в этом лабиринте помещений, как однажды и случилось с пишущим эти строки. В сарае имеются и другие довольно широкие двери – ворота, через которые по мосткам [въезду] можно въехать снизу с целым возом сена. Крестьянская изба – это помещение, длина и ширина которого равна примерно трем саженям. Самое значительное сооружение в ней – большая четырехугольная печь, расположенная по одну сторону от дверей. Печь с трубой либо без трубы, в последнем случае дым выходит через отверстие, сделанное в потолке. От верхнего угла печи расходятся под прямым углом н упираются в стену два воронца, один вдоль, другой поперек избы. Они проходят на высоте трех локтей от пола, иногда и ниже, так что из-за них приходится чуть пригибаться. На той же высоте вдоль стен идут доски пошире. На них, как и на воронцах, хранятся всевозможные мелкие предметы: ножи, рубанки, сверла, бруски и пр. Под ними на стенах гвозди, на которые можно вешать шапки, рукавицы и другую одежду. Есть маленький шкафчик на стене для мисок и тарелок. В дополнение ко всему вдоль стен в трех четвертях от пола проходят широкие лавки, на которых сидят, но при необходимости на них можно и спать, хотя чаще предпочитают спать на полу. На лавках неудобно спать потому, что по всей их длине не найти места, защищенного от сквозняка; дело в том, что в русских избах имеется по нескольку маленьких окон, как правило – шесть, из которых очень дует. Видимо, прежде по обычаю требовалось, чтобы окна были разной величины – во всех старых избах центральное окно фасадной стены чуть больше всех остальных окон, ширина которых обычно пол-локтя, высота – чуть меньше. В новых же домах окна делают больше и одинаковыми по размерам. Редко где увидишь стулья, но везде есть низенький, длиной в два локтя и шириной в полтора локтя, стол с ящиком [подстольем] под столешницей. Более ничего примечательного в крестьянских избах нет, кроме разве полатей длиной и шириной в три локтя, которые прикреплены к дверной стене на высоте трех локтей и даже более от пола. На полатях, особенно зимой, спят старые люди, любящие тепло, они же часто отдыхают на печи. В похвалу русскому крестьянину следует сказать, что избы, или крестьянские жилища, всегда содержатся в чистоте и порядке, причем в гораздо большей мере, чем повелось у нас во многих местах. Полы чистые, малейший мусор сразу же подметается, и так раз пять-шесть в день. Кроме того, жилое помещение свободно от кадушек, чанов, корыт, ушатов и прочих предметов, которым отведено постоянное место в сенях или еще где-нибудь. Собакам запрещено появляться в избе, и они настолько привыкли к этому с самого появления на свет, что их даже хлебом не заманить через порог, который есть и остается для них non plus ultra[181]181
Непереступаемый, крайний предел (лат.).
[Закрыть]. На стенах можно видеть обыкновенные иконы из меди, а также небольшие изображения святых, написанные маслом. [...]
В целом русский крестьянский дом – это длинная и узкая постройка, из которой где-нибудь сбоку выступает подсобная часть. Завершает этот ряд помещений изба, фасадом выходящая на деревенскую улицу либо на проезжую дорогу, которая, оказавшись между домами, создает впечатление прямой улицы. Некоторые дома имеют два этажа жилых помещений, кроме того, чердачную комнату с балконом на улицу. Здесь вообще не увидишь господской усадьбы, украшающей нашу сельскую местность, равно как ни одного дома, покрашенного в красный цвет. Даже церкви не покрашены и, подобно всем прочим строениям, имеют естественный цвет дерева. Возле домов недостает огородов и зеленых лужаек, придающих особый уют финскому крестьянскому жилищу. Но поскольку дома стоят на одинаковом расстоянии друг от друга, в четырех-пяти саженях, и все выходят фасадом на дорогу, здешние деревни кажутся строго спланированными; при строительстве наших деревень это наверняка никому не приходило в голову. На первой половине пути от Онеги я не видел хмельников, но затем они стали попадаться.
Изгороди напоминали мне те, что встречались в губернии Хяме, но потом были и другие, какие ставят в Карелии, а те, что были вдоль дорог, нередко состояли из горизонтальных двухсаженных жердей, расположенных друг от друга на расстоянии половины и даже целой четверти. Как правило, они были плохо сделаны и такие низкие, что я удивлялся, почему это лошадь, пасшаяся поблизости, не перескочит через такую изгородь на поле, где она гораздо быстрей могла бы наполнить свой желудок ячменем и овсом. Казалось, лошадь удерживает от такого шага тот же страх, который мешает собаке переступить через порог. Но когда я узнал, что в этих краях не держат свиней, я перестал удивляться хрупкости подобных сооружений. Ведь именно свиньи во время своих усердных обходов испытывают изгороди на прочность. И вообще изгородям здесь отводится меньше внимания, чем в Финляндии, потому что каждая деревня заводит одного общего пастуха, который присматривает на пастбище за стадом. Пастуха обычно нанимают на все лето и, в зависимости от величины деревни, платят ему за работу рублей пятьдесят – восемьдесят, если волкам не случится уменьшить этот доход. Такой же обычай, как я слышал, существует в Ингерманландии, куда каждую весну из финских губерний Вийпури и Миккели приходят мужчины наниматься в пастухи. [...]
Удалившись от Онеги верст на двести, я вышел на большой почтовый тракт, ведущий из Архангельска через Холмогоры, Каргополь, Вытегру, Лодейное Поле, Новую Ладогу и Орешек в Петербург. Этот тракт мог бы сравниться с нашими большими дорогами, за исключением самых лучших дорог Вийпури, Оулу и некоторых других губерний. Русские дороги имеют одно преимущество: постоялые дворы, или станции, расположены у самой дороги, и нет надобности сворачивать на версту либо две в лес в поисках оных, как порой бывает у нас. [...]
Люди, проживающие в местности между Онегой и Каргополем, по красоте и живости уступают жителям более северных мест, где я путешествовал раньше, но зато они отличаются добротой и дружелюбием, поэтому у меня не было ни малейших причин быть ими недовольным. Мне вполне доверяли во многих местах и считали порядочным человеком без того, чтобы я показывал паспорт и подорожную. Я не хочу, а быть может, и не вправе жаловаться на требование предъявить паспорт – вероятно, и у нас иностранцы не могут избежать этого, – но, когда его без конца спрашивают, начинает казаться, что тебе не доверяют, что тебя принимают за какого-то бродягу, а человеку непривычному это очень тягостно. После того как я покинул Пертоминск, я мог спокойно курить, меня уже не считали из-за каждой трубки «некрещеным нечестивцем», как это было у староверов. По дороге из Онеги в Каргополь даже большинство возниц оказались курящими, и я, обрадованный этим, угощал их табаком, а потом чуть сам не остался без курева. Кое-где с меня не хотели брать плату за ночлег и еду и не позволяли мне даже детям дать несколько копеек, видно было – народ не привык брать плату за молоко и другую пищу, которыми угощали гостя.
Если бы иностранец стал судить обо всем финском народе по нахватавшим кое-какой культуры крестьянам Уусимаа или вовсе необразованным крестьянам губернии Вийпури, он был бы неправ. Так же неверно было бы всех русских оценивать по жителям побережья Белого моря. Постоянное наблюдение смерти, пусть это касается только уничтожения рыб и тюленей, сделало характер беломорского рыбака жестким, а торговля, которой он занимался помимо того, заставляла его заботиться о своей выгоде. Земледелие же, напротив, смягчило характеры людей, живущих во внутренних частях страны, и поскольку им не приходится покупать свой хлеб, они не столь заботливо подсчитывают копейки за каждый кусок. Это влияние различных условий жизни на склад людей, видимо, началось со времен Каина и Авеля и в какой-то мере наблюдается до сего дня. Повсеместно землепашцы составляют лучшую и наиболее порядочную часть населения, это занятие благотворно влияет на национальный характер, но мне кажется, что государство никогда не приложит достаточно усилий, чтобы должным образом поддержать крестьян, обрабатывающих землю, а ведь земледелие является непосредственным источником народного благосостояния. Мне порой кажется, что лишь земледелие и скотоводство нуждаются в поощрении и поддержке государства, остальные же способы существования – только лишь в хорошем к ним отношении. Если ствол дерева здоров, то и ветви растут без особого ухода, и все дерево имеет цветущий вид, радует глаз и предоставляет тень путнику.
Поводом для этих отвлеченных рассуждений, которые хороши лишь тем, что не слишком длинные, явился приятный нрав жителей этих мест. Для людей, проживающих между Онегой и Каргополем, земледелие – основное средство существования. Ближе к Каргополю вдоль дороги видны были пожоги, свежие и заросшие травой. В одном месте, во Владиченске, в ста верстах с лишним от Онеги, была солеварня, но, судя по охране, она принадлежала государству. Это был очень немудреный завод. В яме, в которую сбрасывали большие поленья, постоянно поддерживался огонь, над ямой был установлен металлический короб, длиной и шириной примерно в восемь локтей и в пол-локтя высотой, в который по желобу шла вода из соляного источника. По мере испарения воды соль затвердевала, и ее сразу вычерпывали ковшом. Я уже раньше видел такой же соляной завод в Ненокотске, между Архангельском и Онегой, с той лишь разницей, что там было два короба, и говорили, что за неделю они давали пятьсот пудов соли. Соль была хорошая, чистая и белая.
Занятие подсечным земледелием осталось, видимо, от живших здесь ранее вепсов или карел, на древнее проживание которых в этих местах указывают как названия мест, переведенные и искаженные, так и другие обстоятельства. Так, например, Босье озеро является, скорее всего, переводом довольно обычного финского Пюхяярви[182]182
От basse (лоп.) – святой; Pyhäjärvi (фин.) – Святое озеро.
[Закрыть], Лачеозеро, вероятно, является столь же обычным переводом финского названия Латваярви. В нескольких милях от Онеги есть целая деревня под названием Карельская, хотя ныне там вообще нет карел. Видимо, не все карелы переселились отсюда, а часть их смешалась с пришельцами, поскольку у нынешних жителей можно встретить типично карельские черты лица. Возможно, из-за подобного смешения люди здесь не отличаются особой красотой и живостью, карелы, как известно, не столь красивы и бойки, как русские, да и вообще славяне.
Еще несколько слов о самом Каргополе. Это довольно большой город, но, говорят, раньше он был намного больше, а после пожара в прошлом веке так и не достиг своего прежнего расцвета. И тем не менее здесь насчитывается более четырехсот домов и две тысячи жителей, а также, по сведениям моей хозяйки, двадцать две церкви, из которых мне удалось найти примерно половину: видимо, при счете она учла и монастырские церкви – здесь еще и два монастыря каменной кладки. Большая часть церквей со множеством куполов также сложена из камня и выглядит внушительно. Других каменных построек немного. Чиновники, у которых я побывал – городничий, врач и стряпчий, – отнеслись ко мне с большим дружелюбием. Городничий – бывший офицер, он жил в Финляндии и знает наши города вплоть до Торнио. Врач – лифляндец по происхождению, прошел курс обучения в Тарту. Он пожаловался, что скоро забудет немецкий язык, хотя за пятнадцать – двадцать лет не научился говорить по-русски без акцента. К стряпчему меня пригласили, чтобы я лишний раз подтвердил, что бельмо, образовавшееся на глазах у его тестя, не вылечить без операции.
По заверению врача, я через сто двадцать верст повстречаюсь с вепсами, в любом случае вполне возможно, что спустя двое суток я буду сидеть и беседовать с ними с помощью финского словаря. И тогда тебе не придется более опасаться, по крайней мере до конца сентября, что будешь получать от меня письма, да и, потом, думается, они не будут столь увесистыми. [...]
ДОКТОРУ РАББЕ
Станция Полкова, 3 августа 1842 г.
[...] К Исаевской волости, по-вепсски Исарв (Iso arvio?)[183]183
Iso arvio (фин.) – очень ценный, дорогой.
[Закрыть], относятся двенадцать маленьких деревень. [...] Из них лишь в пяти наряду с русским говорят и на вепсском, а в остальных этот язык уже вымер. А поскольку нынче в этих пяти деревнях даже дети разговаривают между собой по-русски, нетрудно предугадать, что через столетие вепсский язык перейдет в предание и в народе будут говорить, что в прежние времена их прадеды общались на каком-то другом, не русском языке. Даже теперь люди удивляются, что еще десять лет назад были живы старики, не знавшие иного языка, кроме вепсского, каково же было бы изумление самых стариков, если бы они встали из могил через сто лет и увидели бы, что уже третье-четвертое поколение их потомков не понимает ни одного слова на языке своих предков. Из тысяч форм забвения вряд ли найдется нечто более тяжело и угнетающе действующее на мои мысли, чем исчезновение, а подчас и полное забвение языка под воздействием другого. Подобное исчезновение языка – редкое явление, и тем ощутимее его значимость. Обычно происходит так, что язык малочисленной группы людей, территория которого со всех сторон окружена иноязычным народом, постепенно исчезает под воздействием языка последнего. Так же происходит на осеннем озере: его берега и мелкие заливы замерзают раньше, затем лед постепенно охватывает все большее пространство, а через некоторое время сковывает все озеро. И, наоборот, существуют примеры, показывающие, что язык меньшинства в окружении других языков может просуществовать длительное время, поскольку ни один из соседних языков не обладает достаточной силой, чтобы вытеснить его.
Кроме того, отсутствие письменности и официального использования языка ускоряет его гибель, подобно тому как отсутствие фундамента и угловых камней сказывается на прочности дома. Основу языка составляет литература, которая способствует его длительному сохранению, и если она не сумеет предотвратить исчезновения языка, то все же сохранит в себе его прекрасные приметы. Так обстоит дело с греческим, латынью, санскритом и другими древними языками, все еще живущими в литературе, хотя сами они уже давным-давно канули в Лету. О том, как литература упрямо стремится сберечь язык от поглощения его другими, наглядно свидетельствуют продолжительная борьба между латынью и итальянским языком, имевшая место в средневековье, а также нынешнее хитроумное правописание во французском и английском языках, которое представляет собой в основном не что иное, как своего рода консервативность литературы.
Что же касается исчезновения вепсского языка в Исаево, то можно предположить, что это произошло следующим образом. Жители Исаево для поддержания торговых и прочих связей со своими соседями вынуждены были научиться их языку. Для объяснений с чиновниками, священниками, помещиками и их управляющими нужен был русский язык. Некоторые женились на русских крестьянках, а это способствовало обучению детей русскому языку – дети русской матери, естественно, говорят на ее языке, а там и соседи стремились к тому, чтобы и их дети как можно раньше научились разговаривать по-русски, поскольку поняли, что от него большая польза, а от вепсского – никакой. Где уж им догадаться, какие преимущества скрыты в возможности говорить на родном языке, который считается непреложным даром природы. Когда создано мнение, что чужой язык лучше родного, то тем самым уже подготовлена почва для его преобладания. Даже пожилые люди стараются выучить язык, по семь раз спрашивая у своих соседей, владеющих им, о произношении того или иного слова и столько же раз забывая его, но в конце концов оно все же занимает прочное место в их памяти. Примерно так в школе Природы происходит обучение иностранному языку. Там, где обстоятельства способствуют тому, начинает действовать эта школа, выполняющая свою задачу без учителей, учебников, словарей и хрестоматий, причем намного успешней, чем это могли бы сделать все знатоки языков и грамматик, поскольку им все же редко удается добиться того, чтобы человек совсем забыл родной язык или стал относиться к нему с неприязнью.




