Текст книги "Сборник статей (СИ)"
Автор книги: Елена Невзглядова
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Декабрь морозит в небе розовом,
Нетопленный мрачнеет дом,
А мы, как Меншиков в Березове,
Читаем Библию и ждем.
И ждем чего? Самим известно ли?
Какой спасительной руки?..
Вместо стереотипного: “И чего ждем?”, хранящего интонацию удивления, – горестно-недоуменное при потере фразового ударения: “и ждем чего?” – доказательство того, что Кузмин изначально, до слов слышал интонацию неадресованности и вывел ее на первый план инверсией.
Стиховеды склонны приписывать преображение речи действию метра. Существует даже такой термин “семантика метра”. Игнорирование категории интонации, вынесение ее за пределы текста приводит к тому, что метр и ритм (формальные категории) непосредственно наделяются семантикой. На самом деле семантика всегда принадлежит звучанию, интонации: смысловые оттенки, передаваемые звуком голоса, – это и есть “семантическая окраска”, “семантический ореол” метра. Существует мнение, что в XVIII и начале XIX вв. размеры ассоциировались с жанрами (семантическая окраска элегии, послания, песни), в середине XIX в. – прежде всего с темами (семантическая окраска: смерть, пейзаж, быт), в XX в. – с интонациями. “Мы говорим: “семантическая окраска патетическая” или “смутно-романтическая”, хотя понимаем, что для точного определения этих интонаций остается еще многого желать” (М.Л. Гаспаров). Конечно, и метр и смысл (“содержание”) влияют на интонацию. Как раз интонация “патетическая” и “смутно-романтическая” обусловливались именно жанрами – одой и элегией. Сейчас интонации усложнились, их приходится постоянно менять, чтобы не впасть в штамп – интонационный штамп. Но желать их “точного определения” невозможно и не нужно. И вот почему: в смысловом синкретизме интонаций состоит их специфическая художественная роль.
Слово осуществляет называние. Однако назвать еще не значит выразить. “О, если б без слова / Сказаться душой было можно!” – воскликнул поэт. Подобное пожелание в устах музыканта звучало бы странно (“О, если б без звуков...”). Звуки и душевные движения слиты нераздельно, никто не скажет, что звук мешает душе “сказаться”. Сколько оттенков, например, печали можно выразить голосом! – скорбно-торжественный, горько-надрывный, заунывный, грустно-напевный, печально-покорный и т.д. Они точнее всего именуются соединением, смешением слов-понятий, наподобие того, как смешиваются краски. И такое смешение смыслов характерно для звука голоса в речи, для интонаций. (Мы уже упоминали случай соединения просьбы и категоричности, когда говорили о тютчевских стихах: “Ах нет, не здесь, не этот край безлюдный...”)
Простишь ли мне ревнивые мечты,
Моей любви безумное волненье?
Ты мне верна: зачем же любишь ты
Всегда пугать мое воображенье?..
...Мной овладев, мне разум омрачив,
Уверена в любви моей несчастной,
Не видишь ты, когда, в толпе их страстной,
Беседы чужд, один и молчалив,
Терзаюсь я досадой одинокой;
Ни слова мне, ни взгляда... друг жестокой!
Хочу ль бежать: с боязнью и мольбой
Твои глаза не следуют за мной.
...Скажи еще: соперник вечный мой,
Наедине застав меня с тобой,
Зачем тебя приветствует лукаво?..
Что ж он тебе? Скажи, какое право
Имеет он бледнеть и ревновать?..
Последние вопросы в этом монологе по смыслу могли бы звучать гневно, негодующе, но предыдущая насыщенная нежностью речь накладывается на упреки и обиду так, что приобретает характер увещевания, адресованного не столько возлюбленной, сколько самому себе. Представим себе этот монолог прозаической письменной речью. Прозаику понадобились бы неоднократные вмешательства в виде пояснительных ремарок (“с нежным укором и т.п.), чтобы выразить все переливы чувств, все их оттенки. В стихах с этим справляется ритмическая монотония.
Ничем иным мы не можем объяснить эмоциональное воздействие многих пушкинских текстов, в которых все “так просто, как в прозе” – ни одного образа, ни одного тропа, никаких формальных изысков, – как только участием воображаемого звука голоса, содержащего одновременно разные эмоции, всю их сложную гамму. Вспомним монолог Татьяны. С первого же стиха – Довольно; встаньте. Я должна... – мы, произнося эти слова, выражаем печальную решимость. Испытываемые героиней чувства разнообразны; это и горечь обиды (Я предпочла б обидной страсти), и любовь (к чему лукавить), и желание мести (Сегодня очередь моя), и почти детская жалоба (Я плачу... если вашей Тани), и возмущение (Как с вашим сердцем и умом / Быть чувства мелкого рабом?), и благодарность (Я благодарна всей душой). В стихах все это сливается в звучании, разные и противоположные чувства смешиваются посредством ритмической монотонии, выражающей их одновременно и непосредственно! В прозе писателю потребовалось бы каждую реплику комментировать соответствующим образом, чтобы она зазвучала в воображении читателя.
“...Повторила она с ужасом и нараспев, с тем южным немножко хохлацким акцентом, который, особенно у женщин, придает возбужденной речи характер песни” (Чехов). Там же, несколько выше сказано: “голосом плачущей девочки”. В стихах подобный плачущий, поющий, страдающий напев нетрудно себе представить в одном из трехсложных размеров (у Некрасова, скажем); его не надо описывать, он возникает как бы сам собой. Разница между стихами и прозой в способах выражения общей эмоциональной окраски состоит в том, что в прозе эта окраска описывается, тогда как в стихах она непосредственно звучит в голосе читающего-говорящего. Проза в этом смысле аналогична косвенной речи, стихи – прямой. Есть существенная разница между сообщением о чувстве и непосредственным его выражением.
Назвать и выразить – совсем не одно и то же. Звук голоса способен передать оттенки смысла, не обозначенные словом, не названные в языке. Тут-то и выясняется истинное родство стихов и музыки. Оно совсем не в напевной манере чтения, которая в отличие от музыкальной мелодии монотонна. “Но музыка, – говорит А.Ф.Лосев, – это всеобщая и нераздельная слитность и взаимопроникнутость внеположных частей... Добро в музыке слито со злом, горесть с причиной горести, счастье с причиной счастья и даже сами горесть и счастье слиты до полной нераздельности и нерасчлененности...” А.Ф.Лосев замечает “какую-то особенную связь удовольствия и страдания, данную как некое новое и идеальное их единство, ничего общего не имеющее ни с удовольствием, ни с страданием, ни с их механической суммой”.
Пропаду от тоски я и лени,
Одинокая жизнь не мила,
Сердце ноет, слабеют колени,
В каждый гвоздик душистой сирени,
Распевая, вползает пчела.
Почему так радостно “распеваются” эти строки, в которых говорится о тоске и одиночестве? Если человек сообщает, что ему жизнь не мила, то подробности, вроде распевающей пчелы, должны выглядеть лишь деталью обстановки, фоном. Но все дело в том, как сообщается, как говорится. Инверсия в первой строке (от тоски я и лени) сигнализирует о вытеснении фразовой интонации ритмической монотонней, напевом. Речь поэтому меняет эмоциональную окрашенность, слова сердце ноет, слабеют колени произносятся почти с упоением: есть большая разница между сообщением и пением (“по-русски ничего, а по-гречески очень жалко”). Еще пример:
Май жестокий с белыми ночами!
Вечный стук в ворота: выходи!
Голубая дымка за плечами,
Неизвестность, гибель впереди!
Что здесь создает такой мажорно-праздничный тон? Ну, май, ну, белые ночи. Но ведь сказано: жестокий. Вечный стук в ворота сам по себе не может вызвать приподнятого настроения, голубая дымка, да еще за плечами – тоже. Уж не гибель ли впереди? Одно ритмическое ударение на слове май сливает сознание гибели с чудесным немотивированным чувством приятия всего на свете.
Разумеется, в языке есть способы слияния, позволяющие передать смысловой оттенок. Так, утверждать означает говорить, что ты веришь; жаловаться означает говорить, что ты недоволен и т.д. И разумеется, речь предоставляет неограниченные возможности сочетаний, слияний (“Я счастлив жестокой обидою...” или “Какое счастье быть несчастным”). Но дело в том, что сообщить о чувстве совсем не то, что непосредственно его проявить. Звук голоса обладает гораздо большим диапазоном оттенков, чем слово. Поэтому печаль в условиях шестистопного ямба и в условиях, скажем, трехстопного хорея – это две разных печали, подобно двум музыкальным мелодиям в одном минорном ключе. Сравним:
Не спрашивай, над чем задумываюсь я:
Мне сознаваться в том и тягостно и больно;
Мечтой безумною полна душа моя
И в глубь минувших лет уносится невольно.
И
Ласточки пропали,
А вчера зарей
Все грачи летали
Да как сеть мелькали
Вон над той горой.
О “содержании” печали и в том, и в другом случае сказать что-либо трудно по этим первым строфам, по интонационно она вполне выражена и звучит различно.
Звук и смысл в речи связаны неразрывно. Речевая конструкция стиха дает возможность преодолеть природную аналитичность языка. В сущности, в художественной прозе тоже необходимо изыскать способ обойти речевой феномен повествования, чтобы читатель мог вместе с сообщением о чувствах получить их, так сказать, в собственное пользование. Искусство воздействует эмоционально. Помимо сюжета, помимо идей, которые содержит прозаическое произведение, оно обладает некой эмоциональной аурой, в прозе достигаемой усильями всего текстового пространства. В поэзии бывает довольно одного первого стиха. “Ненастный день потух; ненастной ночи мгла...”; “Не дай мне бог сойти с ума...”; “Глагол времен! Металла звон!”; “Опустись, занавеска линялая, / На больные герани мои...”; “Ты опять со мной, подруга осень...”; “Как эта улица пыльна, раскалена! / Что за печальная, о господи, сосна!” Так льнут к сердцу эти интонации, так они обворожительно-неповторимы, что хочется длить этот список бесконечно, благо русская поэзия предоставляет широкие возможности... Ну, еще чуть-чуть: “Я болен, Офелия, милый мой друг!” или “Моего тот безумства желал, кто смежал...” Фет как никто умеет сразу, без предупреждения вонзаться в душу, Блок это уменье унаследовал от него: “Женщина, безумная гордячка!” или совершенно загадочное “Боль проходит понемногу, / Не навек она дана...” Почему, почему так торжественно, так чудно это звучит?
Кажется, что регулярными размерами уже ничего не выразишь. Все, что можно было сказать, сказано. “Звук уснул”. Это, конечно, только кажется. Но это чувство и интуитивные поиски нового приводят к новому звуку. “О, кожаные мешки с большими замками, / Как вы огромны, как вы тяжелы!/ И неужели нет писем от тех, что мне милы, / Которые бы они написали своими дорогими руками?” Как детски-наивно, на удивление безыскусно звучат эти стихи, с небрежной “мешковатостью”, как сказал о Кузмине Мандельштам.
Поэт – это голос. Новый, своеобразный, узнаваемый. Мы теперь понимаем, что это не метафора, что за этим выражением стоит точный смысл. Читая стихи, мы слышим звучание речи и именно оно доносит до нас поэзию. Но определить этот голос можно только метафорически. Скажем, о лермонтовском можно сказать, что он звенит, и некоторая металлическая нотка нас уже от него отдаляет, некрасовский желчный трехсложник тяжеловат, и “одышкой болен / Фета жирный карандаш” – очевидно потому, что речь такая жаркая, задыхающаяся, она настигает с разбегу. Примерно таким образом Наташа Ростова, помнится, говорит о людях: Борис – узкий, серый, как часы столовые, а Пьер – темно-синий с красным – “ Николенька бы понял”. Людям, знающим и любящим стихи, нетрудно договориться в этой манере.
Подведем итоги нашего расследования. Стихи — это речь, поделенная на отрезки при помощи бессмысленной (музыкальной) паузы. Пауза – указатель интонации, такой же, как знаки препинания. Она вводит в письменный текст звучание, Не зависящее от логико-грамматического содержания. Этот свободный звук – интонация неадресованности, необходимый и достаточный признак стихотворной речи, отличающий ее от прозаической. Речь употребляется в функции пения. Из нее вынимается коммуникативная цель. Но это лишь трюк, игра, прием – речь изначально служит связи. Только связь здесь особая, как бы спутниковая, через “провиденциального собеседника”, по выражению Мандельштама.
Создаваемое неадресованностью унифицированное звучание стихотворной речи уравнивает все элементы текста и тем самым делает их (без всякого ранжира) пригодными для выражения смысла. Служебные слова, фонетика и грамматика фразы становятся равноправными выразителями содержания. Так, длина строки становится длительностью звучания, а чередования ударных и безударных слогов – интенсивностью. Как и в устной речи, эти исконные признаки звука передают эмоции. Точно так же свободным звуком приобретается и тембр.
Стих, таким образом, – форма речи, способная фиксировать на письме интонацию. Ускользающая материя устной речи поймана стиховой конструкцией и остановлена. Оттенки смысла, которые в живом общении выражаются звуком голоса, непосредственно (а не описательно) возникают в письменном тексте.
Я полагаю, что поэзия идет по пути усложнения и поисков новых интонаций. Поэзия – интонационное искусство. Ей даны средства, с помощью которых можно задержать, остановить, увековечить летучие мгновенья устного общения, нередко сопровождаемые напряжением всех душевных и умственных сил.
Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук
Хватает на лету и закрепляет вдруг
И темный бред души, и трав неясный запах;
Так, для безбрежного покинув скудный дол,
Летит за облака Юпитера орел,
Сноп молнии неся мгновенный в верных лапах.
1997
Текст дается по изданию:
Невзглядова Е. О стихе. СПб.: Издательство журнала “Звезда”, 2005, с. 938
Звуковая организация и звуковая интерпретация стихотворной речи
1
В статье “К вопросу о стихе ‘Песен западных славян’ Пушкина” И.С.Трубецкой посетовал на “недостаточно четкое разграничение между теорией стихосложения и теорией стихопроизнесения”, заявив, что стихосложение есть факт языка, а стихопроизнесение – факт речи [Трубецкой Н.С. Избранные труды по филологии. М.. 1987, с. 360]. Стиховедение приняло эту мысль на вооружение, и она долгое время служила исследователям стиха с пользой для дела. Однако прошло три четверти века, и теперь приходится сокрушаться по противоположной причине: между тем, что называется “звуковой организацией”, и тем, что считается “звуковой интерпретацией” стихотворного текста, оказалась воздвигнута стена, которую сами исследователи, наталкиваясь на нее в рассуждениях, пытаются преодолеть. Но безуспешно.
Напевность стихотворной речи упоминается при определении стиха: “Стих есть речь, в которой, кроме общеязыкового членения на предложения, части предложений, группы предложений и пр., присутствует еще и другое членение – на соизмеримые отрезки... Границы этих отрезков общеобязательно заданы для всех читателей (слушателей) внеязыковыми средствами: в письменной поэзии – обычно графикой (разбивкой на строки), в устной – обычно напевом или близкой к напеву единообразной интонацией” [Гаспаров М.Л. Очерк истории русского стиха. М., 1984, с. 6]. Но остается неясным, является ли напев стиховым свойством или просто манерой чтения, исторически, традиционно присущей поэтам.
До сих пор полагают, что существуют две равноправных традиции чтения: авторская – напевная и актерская – условно говоря, смысловая. И это несмотря на работу (1923 год!) “О камерной декламации”, в которой Б.М.Эйхенбаум показал, как актер в своем чтении стремится инсценировать смысл стихотворения; как он подменяет стиховой смысл “поистине варварским” представлением о “музыкальной лаконической, а стало быть, приятной для слуха и наиболее удобной для запоминания форме” [Эйхенбаум Б.М. О камерной декламации. /О поэзии. Л.. 1969, с. 515-516. Эйхенбаум приводит совет, который в своих лекциях дает актеру специалист по художественной декламации С.Волконский, – совет вставлять “подразумеваемые слова” или заменять поэтическую строку обыденной фразой. Сонет Пушкина “Поэт, не дорожи любовию народной...” принимает при этом вот такой вид: “Поэт, не дорожи любовию народной. (Катя, не играй моим перочинным ножиком.) (Уверяю тебя) восторженных похвал пройдет минутный шум. (Да то ли еще!) Услышишь суд глупца и смех толпы холодной, но ты (не смущайся) останься (и) тверд, (и) спокоен и угрюм. Ты (ведь) царь: (так) живи один...” И так далее в том же духе. “Стихотворение ‘преодолено’, – говорит Эйхенбаум, – ритм – посрамлен и уничтожен. Актер победил. Но не правда ли – это Пиррова победа?” (с. 518)]. По-прежнему стиховой “напев” объясняют традицией чтения. Но нельзя не заметить, что русская поэзия за три века своего существования настолько изменилась и включает в себя таких разных поэтов (Фет и Маяковский, например), что для поддержания единой манеры произнесения нет никаких оснований. Естественно было бы каждой поэтической системе звучать по-своему. Между тем авторский способ декламации при всем индивидуальном различии в чем-то очень существенном – один и тот же, и независим от времени, школ и направлений, к которым относится поэт. (Ахматова, например, свои “говорные”, по классификации Эйхенбаума, стихи читала напевно.)
Поэты читают стихи нараспев по очень простой, единственной и неустранимой причине: иначе нельзя ощутить и выразить особый, иной, чем в прозе, музыкальный — назовем его так, – потому что не связанный с фразовым ударением ритм стихотворной речи. (Тогда как ритм прозы образуется синтаксисом, то есть фразовыми и синтагматическими ударениями.) Если стиховой ритм не звучит в стихах, значит они читаются неправильно: раз он есть, он должен быть ощутим и при чтении вслух, и при чтении про себя. Ритм в стихотворной речи – это не внешнее условие, которое нужно соблюдать при чтении вслух (“как в обществе надо соблюдать приличие”, остроумно замечает Эйхенбаум), а имманентное свойство стихотворной речи. Как будто этот факт не вызывает сомнения. Но, признавая его, нельзя закрывать глаза (точнее – слух) на его конкретное проявление. Практически он выражается в том самом “напеве”, которым пользуются при чтении (и написании) стихов поэты [См.: Златоустова Л.В. Изучение звучащего стиха и художественной прозы инструментальными методами. // Контекст 1976, М., 1977. Это подтверждается и экспериментальными данными. “Сравнение графиков... дает представление об особенностях реализации компонентов ритмической структуры – гласных и согласных в прозе и стихе, из этого сравнения вытекает следующее важное положение: поэтическая речь вокализована” (с. 72)]. “Интонация, надстраиваясь над метром, путем циклических повторений создает ритм... Интонация приобретает мелодию, отсутствующую в прозаической речи” [Жинкин Н.И. Механизм регулирования сегментарных и просодических компонентов языка и речи. // Poetics Poetika Поэтика. W-wa, 1961, с. 81-82]. То, что называется актерской манерой, на самом деле есть неправильное чтение, игнорирующее ритм и потому чреватое неверной интерпретацией смысла.
Сравнивая различные авторские декламационные манеры, нетрудно заметить, что при всем их очевидном различии есть общая для всех черта: “подчеркивать ритм особыми нажимами (иногда даже с помощью жестов, но ритмического, а не психологического характера) и превращать интонацию в распев” [Эйхенбаум Б. М., цит. соч., с. 520]. Эти “нажимы”, то есть ударения, – действительно особые: они не выделяют смысл, не имеют психологического характера, они не допускают в стихи акцентного выделения и направлены против фразового ударения. Б.В.Томашевский писал о том, что фразовое ударение в стихе “теряет прикрепленность к определенному месту” [Томашевский Б.В. О стихе. Л., 1929, с. 320], а И.И.Ковтунова обратила внимание на то, что “оно может быть устранено вообще” [Ковтунова И.И. Порядок слов в стихе и прозе. // Синтаксис и стилистика. М., 1976. с. 50]. В пушкинской строке “Мне враг последний журналист” вполне допустимы три одинаковых ударения, при которых прилагательное последний интонационно в равной степени относится к обоим существительным – враг и журналист, – что не мешает однозначному пониманию смысла. В прозаической фразе такое произнесение было бы невозможно: ударение не может не влиять на смысл.
Любопытен пример, который приводит Т.М.Николаева, демонстрируя разницу между фразовым ударением и акцентным выделением, – “Тьмы низких истин мне дороже / Нас возвышающий обман”. Если прочесть эту фразу, выделив логически слово “низких”, – “Тьмы низких истин мне дороже” – “тогда мысль поэта можно понять как горькое разочарование в иллюзиях обмана, который дороже только низких истин. А ведь есть истины высокие!
А если:
Тьмы низких истин мне дороже
Нас
возвышающий обман.
Тут человек... страстно жаждет услышать о себе только хорошее, даже если это и не совсем так” [Николаева Т.М. От звука к тексту. М.: Языки русской культуры, 2000, с. 57]. Этот удачный пример интересен тем, что одновременно показывает разницу между обычным высказыванием и стихом. Рассмотренные возможности толкования оказались вне ритмической организации, и они именно таковы. Но если учесть ритм, который органически принадлежит стихотворной речи, то есть влияет на звучание и тем самым на значение, – акцентное выделение становится невозможным: ритмические “нажимы” его не допускают. Стиховые ритмические ударения потому и сходны с музыкальными, что не выражают, не подчеркивают смысл. Ни один поэт не прочтет эти стихи с акцентным выделением. Так читают только актеры (к счастью, не все). Кстати говоря, ритмические ударения на словах низких и нас вполне возможны, но их нельзя спутать с выделяющими смысл акцентами.
В стихах нередко встречаются фразы, построенные таким образом, что неизвестно, где в них находится фразовое ударение. Например, предложение Вчера ты была у меня можно произносить и понимать по-разному: Вчера ты была у меня – а не в другой день; Вчера ты была у меня — а сегодня я у тебя; Вчера ты была у меня — а прежде у кого-то другого и т.д. В прозаической письменной речи контекст должен подсказать, какой именно смысл вложен в эти слова. Но в стихотворении Бунина “Одиночество”
Вчера ты была у меня,
Но тебе уж тоскливо со мной.
Под вечер ненастного дня
Ты мне стала казаться женой… —
эта фраза не допускает никакого смыслового центра: три ритмических ударения не совместимы с выделением какого-то одного смысла (тем более что союз “но” в следующей фразе не связывается ни с одним из них в особенности). Поэт рассчитывает на ритмические ударения, игнорирующие актуальное членение, он слышит свою речь вне фразовых и синтагматических ударений – иначе он не мог бы сказать, например: “Обряд похоронный там шел” (Анненский) вместо: “Там шел похоронный обряд”; то же относится и к читателю, который отнюдь не спотыкается на инверсии, чаще всего вообще не замечая ее в стихотворной речи.
Пытаясь преодолеть искусственную границу между письменным стихотворным текстом и его чтением (произнесением), В.М.Жирмунский писал: “...деление слогов на две отчетливо противоположных группы – ударных и неударных – не соответствует ритмической сложности реально звучащего стиха. Для того чтобы хоть сколько-нибудь воспроизвести эту сложность, необходимо по крайней мере ввести две промежуточные категории – более слабое ударение (полуударение) и более сильный неударный (отягчение различных степеней)” [Жирмунский В.М. Теория стиха. Л., 1975. с. 113]. Но по существу речь здесь идет о метрике, о характеристике сильных и слабых мест в стихе в их взаимодействии со словесным ударением. К реальному звучанию стиха это не имеет отношения. Логичным кажется предложенное Жирмунским деление на “безусловно-ударные” слова, которые в слабой позиции должны обладать тяжелым сверсхемным ударением, “метрически-двойственные” и “безусловно-безударные”, которые должны быть наделены, по мнению ученого, соответственно, легким ударением и лишены ударения, но дело-то в том, что сама логика дискредитируется в стихотворной речи, и дискредитируется именно ритмом. Например, стих: “Я посетил тебя, пленительная сень...” можно произносить с ритмическим ударением на nocemил, а можно – с ударением на тебя, и это “разночтение” не влияет на смысл – лишь на цезуру, которая при произнесении может из мужской превратиться в дактилическую.
Точно так же, как словесное ударение может падать и на сильные, и на слабые места, игнорируя метрическую схему размера, – ритмические ударения свободны от диктата фразовых и синтагматических ударений. Реальное звучание ритма характеризуется полной независимостью от грамматики и даже логики стихотворного высказывания. (Подобную ошибку совершал и Б.В.Томашевский, решая вопрос, “что считать ритмическим ударением”, полагая, что “ударения в словах различно оцениваются” оттого, что “есть класс слов, на которых возможно, без ущерба для смысла, поставить ударение, но так же возможно и избежать его” [Томашевский Б. В., цит. соч., с. 95]. Не только наличием этих слов обусловлен произвол ритмических ударений, и даже можно сказать, что совсем не их наличием, – характером ритма.)
Парадоксальным образом получается, что ритмическая упорядоченность отнесена к звуковой организации, а реальное звучание стихотворной речи – к звуковой интерпретации. Но если ритм – это “реальное звуковое строение конкретной стихотворной строки” [Литературный энциклопедический словарь. М., 1987, с. 326], то что такое “легкие” и “тяжелые” ударения? Возможно, они именно так, отвечая своим названиям, звучат в восприятии исследователя. Однако нет никакой уверенности в том, что они должны звучать именно так: звучание стихотворной речи в устах создателей этой речи при известной незыблемой общности – на удивление разнообразно. Семантически более значимые слова вовсе не должны быть более ударными, чем служебные. В стихах служебное слово может оказаться весомее значимого, как это было замечено Тыняновым и показано на примере: “И меж пелен оставила свирель, / Которую сама заворожила” [Тынянов Ю.Н. Проблема стихотворного языка. М, 1965, с. 114]. Несмотря на безусловно-ударные односложные слова, находящиеся в слабой позиции, строка “Дул север. Плакала трава”, скорее всего, произносится: Дулсéвер, плáкала травá, а строка “В час незабвенный, в час печальный” – Вчаснезабвéнный, вчаспечáльный. Сверхсхемные ударения не реализуются в подобных случаях ритмически.
Размер все-таки можно уловить на слух, ямб от хорея, тем более двусложники от трехсложников, ощутимо отличаются звучанием, а вот разная степень ударности – чистая абстракция; она возникла из отождествления стихотворной речи с прозаической. Разумеется, интересно изучить все существующие возможности разнообразить звучание, которые зависят от нарушений метрической схемы, но озвучивать эти нарушения так буквально-схематически, называя их ритмом, нецелесообразно.
Развивая мысль Жирмунского и говоря о безусловно-безударных словах, М.Л.Гаспаров оговаривается, что “в тех единичных случаях, где эти слова приходятся в трехсложном размере на сильное место, – “А чтобы не вымерзнул дом...” (Пастернак), “Где между каменьев струится...” (Заболоцкий), – там, уступая слуху, мы считали их ударными” [Гаспаров М.Л. Современный русский стих. Метрика и ритмика. М.,1974, с.134]. “Уступка слуху” при чтении стихов необходима всегда, не только в “единичных случаях”.
Рассматривая сверхсхемное ударение как ритмическое (то есть как реально звучащее, а не как уклонение от метрической схемы того или иного размера), – обычно обращаются к логическому смыслу, который то и дело игнорируется и даже попирается ритмом. Ведь известно, что константное ударение в конце стиха может падать на служебные слова – такие, как “или”, “между”, и даже на односложные предлоги, лишенные фонологического ударения. Разве это не доказательство того, что ритм не считается с логико-грамматическим элементом речи и чувствует себя свободным от всех тех моментов, которые тщательно высматриваются и учитываются стиховедением? Например, в стихах:
Небо ночное распахнуто настежь – и нам
Весь механизм его виден: шпыньки и пружинки,
Гвозди, колки... Музыкальная трудится там
Фраза, глотая помехи, съедая запинки.
Ни “нам”, ни “там” в этих стихах по смыслу не могут быть выделены, так же как и слово “пружинки” не должно выделяться в ряду перечисленных деталей механизма музыкального инструмента, с которым сравнивается ночное небо. Метрическое ударение на последнем слове и метрическая пауза в конце каждого стиха влияет лишь на интонацию, заменяя фразовую на ритмически-монотонную. Перенос, в отличие от того, что о нем пишут, не способствует актуальному членению (хотя в некоторых случаях используется при имитации разговорной речи).
Неужели кто-нибудь при произнесении стихов руководствуется выработанными соображениями о силе ритмических ударений? Что все-таки обозначают эти условные баллы, выставляемые ритмическим акцентам (о которых замечено, что в них “еще слишком велика опасность субъективизма” [Там же], в надежде, видимо, когда-нибудь эту “опасность” преодолеть)?
Например, “облегченность” первой стопы трехстопного дактиля иллюстрируется исследователем [Уразов Н.Н. Ритмические особенности классических метров в стихе Н.С.Гумилева// Русский стих. Метрика, ритмика, рифма, строфика. Сборник статей в честь 60-летия М.Л.Гаспарова. М., 1996, с. 264. Признаюсь, подобные исследования мне непонятны. Какова цель? То, что четвертая РФ (ритмическая фирма) в начальный период творчества Гумилева достигает 55,2%, а в дальнейшем от периода к периоду понижается: 43,6 – 40,5 – 41,4%, – ни на что не указывает и поэта на самом деле не характеризует. Естественно, поэт стремится к ритмическому разнообразию. Нужно ли это разнообразие представлять в цифрах (с точностью до десятых долей процента)? Могут ли эти сведения понадобиться? Если поэт ритмически однообразен, это ведь очевидно на слух; подтверждать это измерениями так же странно, как подсчитывать количество кирпичей в двух соседних домах – одноэтажном и, допустим, восьмиэтажном, – чтобы доказать, что один большой, а другой маленький] стихами Гумилева:
Где вы, красивые девушки,
Вы, что ответить не можете,
Вы, что меня оставляете
Ослабевающим голосом
Звонкое эхо будить?
Или вы съедены тиграми,
Или вас держат любовники?
Да отвечайте же, девушки.
Я полюбил вас и встретиться
С вами спустился в леса.
Здесь несомненно лишь отсутствие ударения в первой стопе строк: Ослабевающим голосом и Да отвечайте же, девушки. Но нет причин, исследуя ритм как реальное звучание стиха (в противном случае теряется смысл исследования) говорить о “легком” ударении во всех остальных строках. Даже на союзе или (Или вы съедены тиграми...) вполне возможно и даже желательно (для выражения игривости, шутки) полноценное ударение – естественно, ритмическое, а не фразовое. И в строке Я полюбил вас и встретиться допустимо ударение на первой стопе, которое, однако, не должно подчеркивать смысл как акцентное выделение.