Текст книги "Сборник статей (СИ)"
Автор книги: Елена Невзглядова
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит...
Можно эти стихи прочитать так:
Выхож
у
, од
и
н я, на дор
о
гу,
Сквозь тум
а
н, кремн
и
стый, п
у
ть, блест
и
т...
А можно и так:
Выхожу од
и
н я, на дор
о
гу,
Сквозь тум
а
н, кремнистый п
у
ть, блестит...
Можно и предлог “сквозь” поставить под ударение: знаете такие протяжные завывания с выделением каждого слова? – сквозь, туман, кремнистый, путь...
Теперь представим себе предложение “Выхожу один я на дорогу” в системе прозаической речи. Тогда произвол в ударениях невозможен. Он внесет неизбежную в этом случае смысловую путаницу. В прозаической речи если я говорю: “выхожу на дорогу”, – то это значит, что я сообщаю, куда выхожу; если же я говорю: “выхожу один я на дорогу”, – то это высказывание о том, как, с кем я выхожу. “Выхожу один я...” выражает, соответственно, иной смысл: только я.
Эти существенные смыслы почему-то становятся несущественными в стихотворной речи. Почему?
Ударение, пауза, запятая... боже мой, какая сухая материя и что за мелочи! Да, скажу я, да, пауза, запятая! Запятая, как известно, может стоить человеку жизни, вспомним хрестоматийную телеграмму: “казнить нельзя помиловать”. А пауза, между прочим, может быть и сухой и влажной. “И с влажною запинкой / Читала... двух-трех слов припомнить не могла...” Интонация – душа предложения. В ней мы передаем так много, как, может быть, и не хотим передать. Этой мимикой души владеют только настоящие поэты. Фиксировать ее на письме трудно. Многие интонационные явления относятся к экстралингвистическим и не рассматриваются учеными, потому что письменная прозаическая речь не способна их удержать, они неотъемлемы от звука голоса и слишком свободно крепятся к логико-синтаксическому каркасу речи. В самом деле, мы даже о смерти можем сообщить радостным тоном. Как быть прозаику? Только ремаркой, вроде: “радостно сказал он” – можно дать понять... А вот у Баратынского в его “Пироскафе” – “Дикою, грозною ласкою полны, / Бьют в наш корабль средиземные волны”, — какая энергичная, “говорящая” радость сама звучит и не просит никаких определений, какой очевидный у нее характер, сравним, например, с нежной (пушкинской) радостью: “Пью за здравие Мери, / Милой Мери моей. / Тихо запер я двери / И один без гостей...” Но вернемся к скучной стиховой материи.
М.Л.Гаспаров назвал стиховую интонацию “интонацией повышенной важности”, оттого что поэты делают ударения почти на каждом слове, выделяя его смысл, повышая важность. Но подчеркивать смысл каждого слова – все равно что отменять важность: при отсутствии выделения одного слова за счет другого происходит нивелирование, уравнивание всех значений. Чем же отличается монотонно-перечислительная интонация стихотворной речи от повествовательной интонации прозы? (Хотя проза тоже может читаться монотонно, и это бывает куда приятней, чем “расцвеченное” актером-декламатором выразительное чтение.)
Повествовательная интонация, производящая выделение одного смысла за счет другого, оформляет логико-грамматическую конструкцию речи, предназначенную для сообщения. Логико-грамматическая иерархия элементов речи существует для удобства передачи смысла и имеет аналог в повествовательной интонации. Повествование – сообщение, и это отражено во фразовой интонации, имеющей сообщительный, или адресованный характер. Все, что мы говорим и пишем, в силу логико-грамматических форм языка, адресовано. Печать адресованности лежит на любом прозаическом высказывании, даже если оно обращено говорящим к самому себе: адресация – следствие фразового ударения, реально существующего не только в устной, но и в письменной речи. (Например, если мы говорим: “Завтра уеду”, – мы как бы отвечаем на непроизнесенный вопрос собеседника: “Когда?”)
Иное дело – стихи, в которых беспорядочность, бессмысленность ударений как бы узаконена негласным правилом. Никаким другим образом этой странности не объяснить, как только признанием того, что в стихе ударения не имеют отношения к смыслу (могут не иметь, мы это видели!). Стиховые ударения, так же как стиховая пауза, бессмысленны. Они в этом отношении похожи на музыкальные. Как будто в стихах мы не говорим, а поем текст на невыразительный в музыкальном отношении мотив: тата, тата, тата, тата (буря, мглою, небо, кроет...). Известные поэтические сравнения стихотворчества с пением имеют, оказывается, точный смысл с точки зрения лингвиста: речь и в самом деле употребляется в функции пения – она перестает быть адресованной. Песня, хотя ее можно спеть кому-то, лишена той адресованности, которая характерна для речи, поскольку мотив уничтожает фразовое ударение.
В лирике нередко фигурирует одна лишь стиховая интонация, полностью вытеснившая фразовую, и тогда ее неадресованный характер легко улавливается. Такие предложения, как: “Был вечер. Плакала трава...” (Фет) или: “Не слышно птиц. Бессмертник не цветет” (Мандельштам), – когда они составляют стиховую строку, невозможно произнести тоном сообщения, с отчетливым мелодическим разделением на субъект и предикат, каким обычно произносятся такие конструкции в прозе, это разрушило бы стихи. Вспомним, например, пастернаковское “Определение поэзии”:
Это – круто налившийся свист,
Это – щелканье сдавленных льдинок,
Это – ночь, леденящая лист,
Это – двух соловьев поединок.
Интонация, образуемая чисто ритмическими, “музыкальными” ударениями, отрицает собеседника; сравним ее с повествовательным, адресованным перечислением: напишу письмо, пойду на почту, отправлю корреспонденцию... Если мы с такой интонацией прочитаем пастернаковские определения (круто налившийся свист, таянье сдавленных льдинок... и т.д.), они покажутся нелепыми и смешными. Это определение поэзии работает только при специфически стиховом произнесении.
Разумеется, повествовательная интонация может сохраняться в стихотворной речи; так и происходит в повествовательных жанрах – поэмах, дружеских посланиях, мадригалах и т.д., когда необходимость в ней обусловлена повествовательным содержанием. (“Однажды в студеную зимнюю пору /Я из лесу вышел, был сильный мороз”.) Но наличие размера ощущается только благодаря ритмическим, бессмысленным ударениям, создающим специфически стиховую интонацию неадресованности.
Кажется, что это более или менее известно: стихи звучат монотонно, потому что ритмично. Но дело совсем не в этом, а в том, что стиховая интонация, обусловленная музыкальным ритмом, и повествовательная интонация прозы, обусловленная фразовым ударением, представляют собой два конфликтующих интонационных типа, на которых и основаны эти два вида речи. Интонация неадресованности, противостоящая повествованию, – необходимое и достаточное условие для возникновения стихотворной речи. Можно убрать из стихов все прочие их признаки – метр, рифму, аллитерации – и оставить только одно членение на стиховые отрезки, обозначив тем самым необходимость интонации неадресованности, и стихи будут стихами, верлибром. Так фокусник постепенно вытаскивает из-под лежащего на возвышении человека все подпорки, оставляя лишь одну, в изголовье, – и тот каким-то чудом продолжает лежать не падая.
...Сегодня день моего рождения;
Мои родители, люди самые обыкновенные,
Держали меня в комнатах до девятилетнего возраста,
Заботились обо мне по-своему,
Не пускали меня на улицу,
Приучили не играть с дворовыми мальчиками,
А с моими сестрами сидеть скромно у парадной лестницы
На холщевых складных табуретках...
В этом верлибре С.Нельдихена, по содержанию представляющем собой сообщение, художественный эффект создается именно контрастом между повествовательным (адресованным) смыслом и неадресованной (стиховой) интонацией, вводимой стиховой записью.
* * *
Но не с тобой я сердцем говорю.
Лермонтов
Мандельштам заметил, что поэт отличается от обычного человека тем, что его речь не обращена к собеседнику. Бормоча, он ведет себя, как безумец. “Обыкновенно человек, когда имеет что-нибудь сказать, идет к людям, ищет слушателей; – поэт же наоборот, – бежит ‘на берега пустынных волн, в широкошумные дубровы‘. Ненормальность очевидна...”, – говорит Мандельштам. И дальше: “Страх перед конкретным собеседником... настойчиво преследовал поэтов во все времена... Отсюда пресловутая враждебность художника и общества. Что верно по отношению к литератору, сочинителю, абсолютно неприменимо к поэту. Разница между литературой и поэзией следующая: литератор всегда обращается к конкретному слушателю, живому представителю эпохи... Другое дело поэзия. Поэт связан только с провиденциальным собеседником... Ухо, которое насторожилось, чтобы слушать, может расположить к вдохновению кого угодно – оратора, трибуна, литератора – только не поэта...”
Мы уже говорили о неадресованности стихотворной речи, интонационной неадресованности: ее конструкция отвечает тому свойству поэзии, о котором сказал поэт. Небезынтересно в этой связи обратить внимание на количество обращений, которыми пестрит лирика, которыми она демонстративно отличается от повествовательной прозы. В прозе обращения обычно фигурируют только в диалогах, не в авторской речи. В стихах одно только множество посланий, образующих отдельный лирический жанр, говорит само за себя. По этому поводу необходимо заметить, что интонация неадресованности свободно и легко сочетается с наличием в речи грамматической категории обращения. Фразовая интонация, характерная для подобных обращений, присутствует здесь в той мере, в какой она не мешает интонации неадресованности.
Кроме того, нельзя не заметить, что в лирике часто встречаются “странные”, чуждые прозе обращения к неодушевленным предметам. Фиктивные адресаты, имитация обращений. К облаку, саду, письмам, бокалу, чернильнице, тени... “Простите, милые досуги...” Трудно себе представить реальную речевую ситуацию, в которой возможно такое обращение. В стихах, однако, это не кажется странным.
Давно забытые, под легким слоем пыли,
Черты заветные, вы вновь передо мной...
Лирическому поэту очень удобен этот прием: обращение вклинивается между автором и читателем, подчеркивая, что поэт адресуется не к читателю, оно “рвет повествованья нить” вводным элементом. В тех случаях, когда поэт обращается к любимой женщине или другу, адресата можно считать если не условным, то все же некой промежуточной, что ли, инстанцией на пути к провиденциальному собеседнику. Ведь стихотворная речь произносится иначе, чем прозаическая, и это произнесение, это звучание что-то значит (в речи не может быть не значащего звучания).
Тут кроется одно очень важное свойство лирики. Возьмем предложение: “Принесли букет чертополоха и на стол поставили...” Это типичное сообщение, которое и произносится “сообщительным”, повествовательным тоном. Теперь вспомним стихи Заболоцкого:
Принесли букет чертополоха
И на стол поставили, и вот
Предо мной пожар, и суматоха,
И огней багровый хоровод.
Ритм заставляет произносить эти слова с некоторой “припрыжкой”, раскачкой. Но что бы ни сообщалось автором стихотворных строк, произносит-то их читатель. Раскачиваться нельзя от третьего лица; произнося эти стихи, читатель сам начинает говорить мерной речью. Момент подражания авторской речи здесь особый, это не имитация чужой речи, как бывает в прозе, когда персонаж наделен какой-то речевой особенностью. Например, Денисов в “Войне и мире” картавит, заменяя звук р звуком г: чегт. Читатель, читая его слова, копирует речь указанным образом. Иное дело – особенность стихотворной речи. Она не копируется, а воспроизводится. Следуя этой особенности, читатель не изображает авторскую речь, а присваивает ее. Заимствование способа произнесения приводит к присвоению речи поэта. Читатель прозы может в любой момент отказаться от диалектных особенностей и дефектов произношения – не произносить, а просто принять их к сведению. В стихах отказ от особой манеры произнесения разрушителен для текста и, как правило, невозможен.
В огромном городе моем – ночь.
Из дома сонного иду – прочь.
И люди думают: жена, дочь —
А я запомнила одно: ночь.
Здесь ритмическая пауза после четвертой стопы похожа на запинку. Читатель, вынужденный запинаться, запинается, так сказать, от своего имени, он не изображает особенность цветаевской речи, а принимает эту особенность как собственную. Тем самым, проявляя слишком, что ли, телесное участие в речи, он присваивает эту речь. Он как бы оспаривает ее авторство. В лирике первое лицо говорящего экспроприируется читающим. “Узнаю тебя, жизнь, принимаю / И приветствую звоном щита” — не Блок сообщает о себе читателю, а читатель говорит о себе словами Блока.
Смысл, который выражается стиховой интонацией, как бы выдается на предъявителя, он принадлежит говорящему. Читатель лирических стихов исполняет роль поэта, невольно отождествляется с ним самой стихотворной речью. Читая стихи (неважно – вслух или про себя), читатель становится адресантом, потому что не мотивированный ситуацией способ произнесения заставляет его быть не столько слушающим, сколько говорящим. Нельзя сказать, что поэт не имеет в виду читателя (“...и на земли мое / Кому-нибудь любезно бытие. / Его найдет далекий мой потомок...”), но он к нему не обращается, он знает, что так читатель вернее найдет его, найдет, отождествившись с ним.
В этих условиях непроизвольной подстановки, когда адресат становится адресантом, можно говорить не только об отсутствии адресата, но и об отсутствии сообщения как такового. Такая речь не имеет характера рассказа по той причине, что обслуживающая речевую логику повествовательная интонация заменена в ней перечислительной монотонней. Содержание этой речи может по видимости ничем не отличаться от содержания речи, обращенной к конкретному собеседнику, но интонационное изменение преобразует сообщение в говорение – разговор с самим собой, с Небесами, с “провиденциальным собеседником”.
Отсутствие сообщения отнюдь не означает отсутствия сведений, информации. Только информация интонационно не носит информирующего характера; сведения как бы не имеют осведомительной цели. В лирике характер речи меняется. Конечно, читатель принимает заключенные в стихах сообщения: Принесли букет чертополоха; Я памятник себе воздвиг нерукотворный; Приятель строгий, ты не прав... и т.д. Он, конечно же, понимает, что это Пушкин, а не он, читатель, воздвиг себе памятник и, разумеется, не приписывает себе его достоинств. Под “строгим приятелем” Баратынского он может иметь в виду какого-то своего приятеля, а может никого не иметь в виду, даже если знает, что это обращение адресовано Фаддею Булгарину. Присвоению подвергается сам процесс речи.
Лирические стихи – говорение. Поэт, как бы отвернувшись от читателя-слушателя, говорит сам с собой, и читатель, по его замыслу, должен сделать то же самое.
Часто привычка к стихам, к стихотворной речи, точнее, к непроизвольному отождествлению ее с естественно-прозаической оставляет за пределами внимания чисто стиховой, интонируемый смысл. Интонация вообще часто не замечается, ей отводится роль аккомпанемента при лексико-грамматическом значении фразы. Стиховое преображение речи остается незамеченным, воспринимается лишь пересказуемое содержание. Поэтому так важно обнаружить смысл перечислительной монотонии, отличающей стихотворную речь от прозаической, тот прибавочный смысл, о котором можно сказать словами поэта: “И, мнится, сердцем разумею речь безглагольную твою”.
* * *
Какой-то звук щемящий, посторонний.
Кушнер
Прибавочный звук, который образуется при помощи стиховой паузы, монотонный ритмичный звук стихотворной речи, как выяснилось, – не декламативная манера, а ее важнейший структурный признак, тот самый речевой элемент, который образует стих. Стих – это форма речи, включающая асемантическую паузу. Установив это, мы вправе задаться наивным и как бы не вполне научным вопросом: зачем?
Прежде всего затем, что, в результате действия описанного механизма, в письменный текст получает доступ такой элемент устной речи, как интонация. Интонация в письменной прозаической речи всецело зависит от синтаксиса. Вместе с тем, эмоция, передаваемая интонацией, придает речи неповторимую индивидуальность и несравненное разнообразие. Как ее обозначить? “Радостно воскликнула она”, “печально заметил он”, “с удивлением спросили они”?.. Но назвать чувство (“радостно”, “печально”, “с удивлением”) еще не значит его выразить. В письменной речи для того, чтобы в тексте появились печаль, радость или удивление, прозаику и поэту нужно употребить разные усилия. “...Надеюсь, однако, что все произошло без особых хлопот? – Ах, нет, Петр Петрович, мы были очень обескуражены, – с особой интонацией поспешила заявить Пульхерия Александровна...” Достоевского трудно заподозрить в литературной беспомощности, в страхе перед словом. Он не то чтобы не нашел нужного слова, – он понимал, что не называя можно добиться большей выразительности.
Именно не названная появляется эмоция в стихотворном тексте. Как это происходит?
Стиховая интонация возникает независимо от лексико-грамматического содержания, о ней можно сказать то же, что Томашевский сказал о членении стихотворной речи: “оно не вытекает из природы высказывания, а мыслится вне его”. Интонация, свободная от синтаксиса и лексики, характерна для устной речи. В самом деле, мы даже не замечаем, до чего своеобразна и прихотлива бывает интонация, как отличается порой интонируемый смысл от выражаемого словесно и с каким трудом он поддается передаче в письменном прозаическом тексте.
Как ни странно, именно стиховая монотония способна передать все те интонационные нюансы, которые утрачиваются при переводе устной речи в письменную – скажем, при расшифровке магнитофонной записи. Дело в том, что унифицированное звучание является фоном для сопоставления разнородных языковых факторов, из которых состоит речь. Скажем, длина слова в прозаическом тексте – количество слогов в слове – сама по себе ничего не выражает. В стихе этот фактор становится заметным и значимым оттого, во-первых, что речь звучит и, во-вторых, оттого, что ее звучание унифицировано. Оно служит “основанием для сравнения” – короткого слова с длинным, ударного – с безударным, звонких согласных с глухими, одной синтаксической формы с другой... Поистине все сравнимо со всем в стихотворной речи, и “воздух дрожит от сравнений”, как сказал поэт.
В стихах звук голоса получает различную длительность и интенсивность, то есть те самые свойства, при помощи которых интонация выражает эмоции. В известной статье “Как делать стихи?” Маяковский пишет: “Десять раз повторяю, прислушиваясь к первой строке:
Вы ушли pa p
a
pa в мир иной, и т.д.
Что же это за “pa pa pa” проклятая, и что вместо нее встань? Может быть, оставить без всякой “рарары”.
Вы ушли в мир иной
Нет!.. без этих слогов какой-то оперный галоп получается, а эта “pa pa pa” куда возвышеннее”. Интересно, что “возвышенная рарара” в его стихах приобретает вид самого прозаического разговорного выражения: как говорится (Вы ушли, как говорится, в мир иной). В системе прозаической речи предложение Вы ушли в мир иной по смыслу куда серьезнее и потому возвышеннее, чем предложение Вы ушли, как говорится, в мир иной, снабженное отчуждающей иронией. Очевидно, что возвышенность смысла здесь возникает исключительно за счет длительности звучания, увеличения количества слогов.
Исконные признаки звука – длительность и интенсивность, – всегда нечто выражающие в устной речи, как бы переносятся, возвращаются из устной речи в письменную.
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней...
Лишний по сравнению с метрической схемой первого стиха слог (и-су-е-вер-ней) дает ритмико-мелодический сбой; спотыкаясь о лишний слог, мы с неизбежностью что-то выражаем, звук голоса интенсивностью (ударениями) и длительностью (количеством слогов в стопе, в стихе) о чем-то говорит – именно этими средствами в устной речи мы выражаем эмоции. За счет четырex безударных слогов, нарушающих ритмическое ожидание, мы ощущаем особенность менее бодрого, что ли, на склоне лет чувства. Ритмическая монотония в обход грамматики соединяется со смыслом, как это происходит в разговоре, когда мы в смущении ли, в радости, нехотя или оживленно чуть замедляем или ускоряем речь, невольно, едва заметным изменением звука голоса выдавая свои чувства. Пусть это не удивляет. А.А.Потебня писал: “Человек невольно и бессознательно создает себе орудия понимания... на первый взгляд непостижимо простые в сравнении с важностью того, что посредством их достигается”.
Тем же механизмом охвачен и тембр. Например, два стиха: “По небу полуночи ангел летел...” и “Как ныне сбирается вещий Олег...” и метрически, и ритмически совпадают. Но пушкинский стих энергичен в отличие от лермонтовского, элегического, потому что ритмическая монотония непосредственно реагирует на различный смысл, требующий определенной тембровой окраски. Как ни удивительно, по отношению к воображаемому звучанию можно и должно говорить не только о длительности и интенсивности, но также и о тембре.
Тут уместно вспомнить понятие музыкальной интонации. Специфически стиховая интонация имеет естественную изначальную связь с музыкой, обусловленную общим источником – человеческим голосом. Но “музыкальность” стихов – вовсе не в их напевности, ритмической монотонности. Монотонности в музыкальной мелодии, как правило, как раз нет. Их связи глубже и сложнее.
В музыке была открыта возможность использования фразовой интонации (Мусоргский писал: “...я добрел до мелодии, творимой... говором”), в стихах имеет место противоположное явление: движение от “говора” к музыке, к неадресованному звуку. Ритмическая монотония представляет собой звучание речи, не связанное с коммуникативной целью. Характерное “подвывание” – “какой-то звук щемящий, посторонний”, играющий такую решающую роль в стихах, – как бы прикидывается музыкальной мелодией для обретения смысловой выразительности.
Б.В. Асафьев относился к музыкальной интонации как к особому качеству музыки, без которого ее восприятие невозможно или по крайней мере неполноценно. Вне интонирования, – говорит он, – музыки нет. При этом Асафьев разделял тембр музыкального инструмента и тембр, исходящий от исполнителя. “Интонирует только человек”, “жизнь музыкального произведения – в его исполнении”. И еще: “Про игру инструменталистов говорят: есть тон, про пианистов: есть туше, т.е. выразительное касание клавишей, преодолевающее “молоточность”, ударность инструмента... Рука человека может “вложить голос” в инструментальную интонацию”. Так вот, в письменной речи стиха неизбежно, сама собой возникает выразительность, подобная той, о которой говорит Асафьев. Стиховая монотония уравнивает элементы речи; тем самым вступают в смысловые связи и те, что в прозаической речи играют только служебную роль и никак не соотносятся друг с другом. Унифицированное звучание как бы отменяет существующую в языке и действующую в прозаической речи иерархию элементов, подчиненных единой коммуникативной цели; уподобляя, оно разобщает, и элементы речи получают возможность вступать в нерегламентированные связи, получая дополнительную валентность.
Стиховой смысл складывается благодаря этому совершенно иным, особым образом – как слова в латинской фразе, где зачастую прилагательное отдалено от существительного, к которому оно относится, и, чтобы их соединить в уме, надо понять смысл всей фразы в целом. Нас не удивляют в стихах логические формулы, вроде “итак”, “так”, “но вот” и т.д., которые вовсе не выполняют своей функции логической связи, лишь имитируя ее синтаксически. Таких случаев немало у Тютчева, Мандельштама. “Итак, опять увиделся я с вами, /Места немилые, хоть и родные...” Почему “итак”? Мы не задаем этого вопроса. Или в мандельштамовских стихах– не возникает недоумения по поводу сравнения: “Скучные-нескучные, как халва,холмы...” Связующие халву с холмами звуки х и л, видимо, убедительны для подсознания. Но их убедительность обусловлена монотонией, средством уподобления, заставляющим заметить их и присоединить к общему смыслу. Позволю себе привести пример из современной поэзии, напрашивающийся на объяснение:
Но лгать и впрямь нельзя, и кое-как
Сказать нельзя – на том конце цепочки
Нас не простят укутанный во мрак
Гомер, Алкей, Катулл, Гораций Флакк,
Расслышать нас встающий на носочки.
В этой строфе Кушнера может показаться странным “образ” Горация, встающего на носочки. Одна из странностей стихотворного смысла состоит в том, что он слагается вопреки логике и грамматике; если последним слишком доверять, то выходит, что во мрак укутан почему-то только Гомер, а встает на носочки почему-то только Гораций. Однако “вставание на носочки”, если так можно выразиться, существует само по себе и относится к общему смыслу, как бы стоящему за текстом. Буквальная реализация “картинки” здесь неуместна. Трогательное “носочки”, как и весь непосредственно-детский жест указывает на домашнюю, интимную связь с поэтами, укутанными в душевное тепло автора; слово укутанный ассоциативно связывается с представлениями о заботливом внимании, тоже отходя от положенного ему синтаксисом места.
Но – настигнут вор нахальный,
Змей упал в соседний сад,
Мальчик ладит хвост мочальный,
И коня ведут назад:
Восстает мой тихий ад
В стройности первоначальной.
“Восстановление” порядка “тихого ада” получает здесь подкрепление со стороны обратного порядка рифмовки в последних двух стихах: вместо авав – авва. Эта смена вкупе с приставкой вос- в слове восстает символизирует изменение “в стройности”, о котором говорит Ходасевич.
Формальные элементы соединяются с несобственными содержательными благодаря унифицированному звучанию речи. На этом основано и одушевление фонетической оболочки слова (“слово – Психея”); ее независимость от предметной отнесенности и значительная роль звукового повтора малопонятны, если думать, что все дело в приятности повторения одних и тех же звуков. О фонетике – “служанке серафима” – сказано так много, что не стоит останавливаться на примерах. Подчеркну еще раз: все эти явления объясняются звуковым уподоблением, производимым ритмической монотонней.
Представляют особый интерес случаи, когда за ритмической монотонией как бы тенью стоят естественные фразовые интонации с их основными коммуникативными типами: повествование, вопрос, восклицание, побуждение, импликация.
Ах нет, не здесь, не этот край безлюдный
Был для души моей родимым краем...
Выражение “ах нет, не здесь” обычно произносится с интонацией если не испуга, то категорического отрицания, возможно, с оттенком просьбы, мольбы (категоричность и мольба, заметим, могут сочетаться в интонации, тогда как в слове они необъединимы). В результате столкновения ритмической монотонии с мнемонической фразовой интонацией поспешного отрицания при известной доле раздражения (ах нет, не здесь!) возникает их гибрид: как будто опровергается чье-то неверное представление – с печалью и настойчивостью. Подобно “колеблющимся признакам значения” (Тынянов) в стихотворной строке появляются “интонационные коннотации”, создающие особый художественный эффект. Например, стих Мандельштама “Одному не надо пить” (“Мне Тифлис горбатый снится...”), в котором метрическое ударение на первом слоге, несмотря на пиррихий (пропуск схемного ударения), подспудно ощущается, – вызывает в памяти известную укоризненную интонацию, сопровождаемую соответствующим покачиванием головы или “угрозой” указательного пальца. Если не почувствовать таким образом хореическую мелодию этого стиха, фраза превратится в предупреждение плакатно-лозунгового характера.
Механизм действия ритмической монотонии дает объяснение стиховой выразительности, отвечает на вопрос: “как переплетение звуков, схожих и разных, ударных и безударных, “подстилаясь” под смысловое содержание стихотворения, придает ему выразительность, которую оно никогда не имело бы в прозе?” (М.Л.Гаспаров).
Чтение стихов – оговоримся: правильное чтение, при помощи монотонии – становится принудительно выразительным (интонационно-тембровым в отличие от инструментально-тембрового, по Асафьеву). Ритмическая монотония сама по себе, независимо от воли читающего, соотносит все элементы текста, придавая им выразительность. В этих условиях усилия декламатора, игнорирующего естественную выразительность стихотворной речи, излишни, они вызывают насмешку и раздражение, нередко сопровождающие актерское чтение.
В музыке интонирование осуществляет исполнитель; исполнение – интерпретирование. Стихотворный текст нуждается лишь в том, чтобы быть правильно прочитанным – при помощи ритмической монотонии, обусловленной записью стихотворной речи. “ Музыку слушают многие, а слышат немногие”, – сказал Асафьев. Это замечание можно отнести и к стихам. Услышать корреляцию между разноуровневыми элементами текста в процессе чтения не так-то просто. Каждая стиховая интонация соответствует определенному душевному состоянию, но в душе читающего должен существовать реестр состояний, невольно отвечающих набору речевых мелодий, наподобие струн музыкального инструмента, отзывающихся на прикосновение смычка. (Метафора “душевные струны” тоже имеет более точный смысл, чем кажется, как и “голос поэта”, как и слово “пение” в применении к стихам и т.д.). В практической речи, целью которой является сообщение, интонации воспринимаются как служебное, как вспомогательное средство при передаче мысли. Для поэта мир в этом отношении перевернут: лексико-грамматический элемент служит созданию интонаций, с которыми связаны душевные движения.
С помощью такого простого, примитивного фокуса, как монотонное подвывание, удается фиксировать эмоциональное состояние автора, прикрепить его к языковым знакам, которыми оно непосредственно не выражается. Механизм этот, с одной стороны, на удивление прост – введение дополнительного звучания в письменный текст путем разбивки его на отдельные строки; с другой – неожиданно сложен, ибо немногие люди обладают тем, что называется поэтическим слухом, то есть способностью улавливать оттенки смысла, передаваемые воображаемым звуком голоса. Но, в конце концов, стихи – это искусство, а искусство, как писал Томас Манн в письме Бруно Вальтеру, “не очень-то к себе детишек подпускает”, несмотря на то, что даже от высоких его проявлений “толпе перепадает немало эмоциональных, чувственных, сентиментальных, “возвышающих” побочных эффектов”.
* * *
И мукой блаженства исполнены звуки...
Фет
Стиховой “напев”, та интонация неадресованности, с которой мы вынужденно пpoизносим стихи, преображает речь. Вспоминается анекдот, рассказанный А.А.Потебней в “Записках по теории словесности”: грек пел песню и плакал. Его попросили перевести печальную песню. Грек сказал: “Сидела птица, сидела. Потом улетела. По-русски ничего, а по-гречески очень жалко”. В сущности, в стихах происходит нечто подобное. Настоящий поэт тем и отличается от версификатора, что он заранее слышит результат взаимодействия стиховой монотонии с фразовой интонацией, обусловленной синтаксисом. Я берег покидал туманный Альбиона. Если выправить порядок слов в этом стихе, поэзия из него улетучится, чуткое ухо это сразу слышит. Метрические условия не мешали поэту сказать Я покидал туманный берег Альбиона. Но в этой фразе мы не видим ничего, кроме сообщения, тогда как в стихе Батюшкова слышна печаль и взволнованность. Или вот еще: