Текст книги "Лермонтов"
Автор книги: Елена Хаецкая
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)
«Сушковский цикл»
«Сушковским циклом» принято называть группу стихотворений 1830 года, отразивших юношескую влюбленность Лермонтова в Екатерину Сушкову. Обстоятельства появления того или иного стихотворения рассказаны самой Сушковой в ее записках.
К этому циклу принято относить стихотворения:
К Сушковой («Вблизи тебя до этих пор…»),
«Благодарю!»,
«Зови надежду сновиденьем»,
«Нищий»,
«Стансы» («Взгляни, как мой спокоен взор…»),
«Ночь»,
«Подражание Байрону» («У ног других не забывал…»),
«Я не люблю тебя, страстей…»,
С большой вероятностью к этому же циклу можно причислить:
«Еврейскую мелодию» («Вверху одна горит звезда»,
«Нет! – я не требую вниманья»,
«Прости, мой друг!., как призрак, я лечу»,
Однако здесь необходимо учитывать возможность переадресовки Лермонтовым стихотворений 1830–1831 годов.
Зови надежду – сновиденьем,
Неправду – истиной зови,
Не верь хвалам и увереньям,
Но верь, о, верь моей любви!
Такой любви нельзя не верить,
Мой взор не скроет ничего;
С тобою грех мне лицемерить,
Ты слишком ангел для того.
Это лирическое признание было вписано в альбом Сушковой, а также в альбом Л. М. Верещагиной. Первая строфа его представляет собой переложение обращения Гамлета к Офелии в переводе Вронченко (1828), вторая строфа вошла в посвящение к «Демону» (третья редакция, 1831 год).
Принято считать, что стихи эти образуют своего рода «лирический дневник» (как, впрочем, и любой любовный цикл). Сначала – зарождение чувства, которое сам поэт не решается назвать любовью:
И что ж? – разлуки первый звук
Меня заставил трепетать;
Нет, нет, он не предвестник мук;
Я не люблю – зачем скрывать!
Но чувство нарастает – и выливается в горечь неразделенной любви. Как часто у Лермонтова точные, биографически конкретные определения сочетаются с традиционными романтическими клише, вроде «чудный взор», «блеск чудных глаз».
Даже к неразделенной любви Лермонтов предъявляет требование абсолютности: светской благосклонности он предпочитает определенность, «чистоту» безответности («Благодарю!»):
О, пусть холодность мне твой взор укажет,
Пусть он убьет надежды и мечты
И все, что в сердце возродила ты;
Душа моя тебе тогда лишь скажет:
Благодарю!
Стремясь дойти до конца в крушении своих надежд, он выражает поистине парадоксальное желание увидеть «труп» возлюбленной («Прости, мой друг…»):
Я мучусь, если мысль ко мне придет,
Что и тебя несчастие убьет,
Что некогда с ланит и с уст мечта
Как дым слетит, завянет красота,
Забьется сердце медленней, свинец
Тоски на нем – и что всему конец!..
Однако ж я желал бы увидать
Твой хладный труп, чтобы себе сказать:
«Чего еще! желанья отняты;
Бедняк – теперь совсем, совсем оставлен ты!»
Через многие стихи к Сушковой проходит мотив неистребимости первого чувства, не вытесняемого новыми увлечениями. Интересно и характерно стихотворение «К А. – («Подражание Байрону»).
Екатерина Сушкова в своих «Записках» подробно рассказывает разные милые пустяки, между которыми рождались, одно за другим, посвященные ей лермонтовские стихи.
«– Кстати, о мазурке, будете ли вы ее танцевать завтра со мной у тетушки Хитровой?
– С вами? Боже меня сохрани, я слишком стара для вас, да к тому же на все длинные танцы у меня есть петербургский кавалер, – [отвечала шестнадцатилетнему Лермонтову восемнадцатилетняя Сушкова].
– Он должен быть умел и мил.
– Ну, точно смертный грех.
– Разговорчив?
– Да, имеет большой навык извиняться, в каждом туре оборвет мне платье шпорами или наступит на ноги.
– Не умеет ни говорить, ни танцевать; стало быть, он тронул вас своими вздохами, страстными взглядами?
– Он так кос, что не знаешь, куда он глядит, и пыхтит на всю залу.
– За что же ваше предпочтение? Он богат?
– Я об этом не справлялась… здесь другое дело, он конногвардеец, а не студент и не архивец…»
Лермонтов разразился стихами, упрекая кокетку в том, что она разрушила для него самые основы мироздания:
Взгляни, как мой спокоен взор,
Хотя звезда судьбы моей
Померкнула с давнишних пор
И с нею думы светлых дней.
Я жертвовал другим страстям,
Но если первые мечты
Служить не могут снова нам, —
То чем же их заменишь ты?..
Чем успокоишь жизнь мою,
Когда уж обратила в прах
Мои надежды в сем краю,
А может быть, и в небесах?..
Отвергнутая любовь несет герою разочарование во всех ценностях – и земных, и небесных… В автографе под заглавием «Стансы» – поставленная Лермонтовым дата (1830 года 26 августа) и нарисованный пером портрет девушки, по всей вероятности Екатерины Сушковой. Именно этот портрет воспроизведен в переиздании «Записок» Сушковой вместо знаменитой миниатюры, сделанной неизвестным художником (на той миниатюре изображена девушка с невероятной талией и глазами неестественного размера; лермонтовский эскиз гораздо живее и теплее: девушка с мягкими крупными чертами и действительно красивыми глазами и бровями).
После упреков, высказанных в «Стансах», Лермонтов не виделся с Сушковой неделю. «Он накопил множество причин дуться на меня», – сознается Сушкова. Спустя некоторое время события начали развиваться. «Вечером я получила записку от Сашеньки: она приглашала меня к себе и умоляла меня простить раскаивающегося грешника и в доказательство истинного раскаяния присылала новые стихи.
У ног других не забывал
Я взор твоих очей…»
«Я отвечала Сашеньке, что записка ее для меня загадочна, что передо мной никто не виноват… и, следовательно, мне некого прощать… Из всех поступков Лермонтова видно, как голова его была набита романическими идеями и как рано было развито в нем желание попасть в герои и губители сердец».
КЛ.-(Подражание Байрону)
У ног других не забывал
Я взор твоих очей;
Любя других, я лишь страдал
Любовью прежних дней;
Так память, демон-властелин,
Все будит старину,
И я твержу один, один:
Люблю, люблю одну!
Принадлежишь другому ты,
Забыт певец тобой;
С тех пор влекут меня мечты
Прочь от земли родной;
Корабль умчит меня от ней
В безвестную страну,
И повторит волна морей:
Люблю, люблю одну!
И не узнает шумный свет,
Кто нежно так любим,
Как я страдал и сколько лет
Я памятью томим;
И где бы я ни стал искать
Былую тишину,
Все сердце будет мне шептать:
Люблю, люблю одну!
Ю. Г. Оксман, подготовивший в 1928 году издание «Записок» Сушковой, пишет по поводу этого стихотворения: «Очевидно, Сашенька Верещагина сознательно мистифицировала Е. А., прислав ей стихи, посвященные в действительности В. А. Лопухиной, и дав тем самым повод к позднейшим неосновательным обвинениям мемуаристки в том, что она иногда «относит к себе» не ей адресованные вещи».
Мотив разлуки, образ корабля и рефрен «Люблю, люблю одну» действительно восходят к стихотворению Байрона «Стансы к ***, написанные при отплытии из Англии». Известен автограф (альбом Александры Верещагиной), в котором этот мотив опущен (вторая строфа). Нет там и заглавия «К Л.». Таким образом, можно и с «Сашеньки» снять обвинение в сознательной мистификации: очевидно, что она прислала Екатерине Александровне именно те строки, которые записал ей в альбом Лермонтов (Сушкова в своих «Записках» также цитирует это стихотворение без второй строфы).
Высказывалось предположение, что под буквой «Л.» в заглавии скрыто имя Варвары Лопухиной; но это не подтвердилось. Возможно, что стихотворение посвящено Н. Ф. Ивановой, а буква «Л» в заглавии означает «Любимой». Но все это, как и обычно, затянуто плотной туманной завесой. Некоторые тайны Лермонтова непроницаемы.
Однако именно в «Стансах» поэт дает знаменательное для его творчества определение памяти как «демона-властелина».
По сравнению с непримиримо обвиняющим тоном другого любовного цикла того же времени – ивановского (о нем позже) – упреки в безответности возлюбленной и непонимании ею героя выражены смягченно. Это объясняется характером его отношений с Екатериной Сушковой: та никогда не давала влюбленному поэту никаких иллюзий на свой счет – она не разделяла чувств юноши-поэта, однако очень внимательно относилась к его первым поэтическим опытам.
Важно иметь в виду и то, что в период увлечения Сушковой воображение Лермонтова было захвачено поэзией и судьбой лорда Байрона. Мотивы неразделенной любви, демона-памяти, разлуки и смерти нередко представляют собой поэтические реминисценции из стихов Байрона. Возможно, «огромный Байрон», с которым Лермонтов не разлучался, – это биография английского поэта, написанная Т. Муром. Свой жизненный опыт Лермонтов интерпретировал сквозь призму судьбы Байрона, тщательно выискивая следы малейшего сходства. «Игра под Байрона» лежит в основе многих лирических ситуаций и мотивов «Сушковского цикла».
Глава шестая
Университет
21 августа 1830 года в правлении императорского Московского университета «от пансионера Университетского благородного пансиона Михайлы Лермантова слушалось прошение:
«Родом я из дворян, сын капитана Юрия Петровича Лермантова; имею от роду 16 лет; обучался в Университетском благородном пансионе разным языкам и наукам в старшем отделении высшего класса; – ныне же желаю продолжать учение мое в императорском Московском университете, почему правление оного покорнейше прошу включив меня в число своекоштных студентов нравственнополитического отделения, допустить к слушанию профессорских лекций. – Свидетельства о роде и учении моем при сем прилагаю. К сему прошению Михаил Лермантов руку приложил».
1 сентября в правлении Московского университета слушалось донесение от ординарных профессоров Снегирева, Ивашковского, экстраординарного [профессора] Победоносцева, адъюнктов Погодина, Кацаурова, лекторов Кистера и Декампа.
«По назначению господина ректора Университета мы испытывали Михайла Лермантова, сына капитана Юрия Лермантова, в языках и науках, требуемых от вступающих в Университет в звании студента, и нашли его способным к слушанию профессорских лекций в сем звании. О чем и имеем честь донести Правлению Университета».
Лермонтов сделался студентом.
О том, как происходил экзамен, рассказал в своих воспоминаниях И. А. Гончаров: «В назначенный день вечером мы явились на экзамен, происходивший, помнится, в зале конференции. В смежной, плохо освещенной комнате мы тесной, довольно многочисленной кучкой жались у стен, ожидая, как осужденные на казнь, своей очереди… Нас вызывали по нескольку человек вдруг, потому что экзамен кончался зараз. В зале заседал ареопаг профессоров-экзаменаторов, под председательством ректора. Их было человек семь или восемь. Вызываемые по списку подходили к каждому экзаменатору по очереди.
Профессор задавал несколько вопросов или задачу, например из алгебры или геометрии, которую тут же, под носом у него, приходилось решать. Профессор латинского языка молча развертывал книгу, указывая строки, которые надо было перевести, останавливал на какой-нибудь фразе, требуя объяснения. Француз и этого не делал: он просто поговорил по-французски, и кто отвечал свободно на том же языке, он ставил балл и любезным поклоном увольнял экзаменующегося. Немец давал прочитать две-три строки и перевести, и, если студент не затруднялся, он поступал, как француз. Я не успел оглянуться, как уже был отэкзаменован».
П. Ф. Вистенгоф вспоминал: «Меня экзаменовали более нежели легко. Сами профессора вполголоса подсказывали ответы на заданные вопросы. Ответы по билетам тогда еще не были введены…»
«Наконец, все трудности преодолены: мы вступили в университет, облекшись в форменные сюртуки с малиновым воротником, и стали посещать лекции. Вне университета разрешалось желающим ходить в партикулярном платье», – прибавляет Гончаров.
В то время полный университетский курс был трехлетним. Первый курс считался подготовительным и был отделен от двух последних. Университет (до введения нового устава в 1836 году) разделялся на четыре факультета, или отделения: нравственно-политическое, физико-математическое, врачебное и словесное. Нравственнополитическое отделение считалось среди студентов наименее серьезным. Лермонтов, впрочем, оставался на нем недолго и потом перешел на словесное.
Московский университет еще не пережил своего возрождения; Лермонтов застал там отнюдь не лучшие времена. «Однообразно тянулась жизнь наша в стенах университета. К девяти часам утра мы собирались в нашу аудиторию слушать монотонные, бессодержательные лекции бесцветных профессоров наших… В два часа пополудни мы расходились по домам», – вспоминал П. Ф. Вистенгоф.
На первом курсе студенты всех отделений обязательно слушали словесность у Победоносцева, который преподавал риторику по старинным преданиям, по руководствам Ломоносова, Рижского и Мерзлякова. Он читал о «хриях, инверсах и автонианах»; в самих этих терминах заключается нечто схоластическое. Хрия – это обработка литературной темы по особо установленному плану. Древнейший сборник хрий был составлен ритором Автонием, от имени которого и сами хрии получили название автониановских (автонианов). Инверсы же – это инверсии, изменение порядка расположения частей предложения, которые придают фразе дополнительную выразительность. Победоносцев уделял большое внимание практическим занятиям и неуклонно требовал соблюдения правил грамматики. Студенты работали над переводами с латинского и французского, причем строгий профессор преследовал употребление иностранных слов. Но особенно он любил задавать студентам темы на сочинения и требовал, чтобы ему подавали «хрийки».
Богословие читал Терновский, причем «самым схоластическим образом». По обычаю семинарии, кто-нибудь из студентов, обыкновенно духовного звания, вступал с профессором в диалектический спор. Терновский сердился, но спорил. Когда спор прекращался, он заставлял кого-нибудь из слушателей пересказывать содержание прошедшей лекции.
Каченовский читал соединенную историю и статистику Российского государства и правила российского языка и слога, относящиеся преимущественно к поэзии. Всеобщую историю читал Ульрихе, греческую словесность и древности преподавал Ивашковский, Снегирев – римскую словесность, немецкий язык – Кистер, французский – Декамп.
Деканом словесного факультета был Каченовский, ректором университета – Двигубский, по описанию современника, «один из остатков допотопных профессоров или, лучше, допожарных, то есть до 1812 года… Вид его был так назидателен, что какой-то студент из семинаристов постоянно называл его «отец ректор». Он был страшно похож на сову с Анной на шее… Обращение ректора со студентами отличалось грубым начальническим тоном, смягчавшимся перед молодыми людьми из влиятельных фамилий».
Лермонтов в университете выглядит человеком неприятным, и товарищи вспоминают о нем без приязни: «Студент Лермонтов, в котором тогда никто из нас не мог предвидеть будущего замечательного поэта, имел тяжелый характер, держал себя совершенно отдельно от всех своих товарищей, за что, в свою очередь, и ему платили тем же. Его не любили, отдалялись от него и, не имея с ним ничего общего, не обращали на него никакого внимания» (П. Ф. Вистенгоф).
«Когда я был уже на третьем курсе, в 1831 году поступил в университет по политическому же факультету Лермонтов, неуклюжий, сутуловатый, маленький, лет шестнадцати юноша, брюнет с лицом оливкового цвета и большими черными глазами, как бы исподлобья смотревшими» (Я. И. Костенецкий).
«Вообще, как помнится, товарищи его не любили, а он ко многим приставал» (А. М. Миклашевский).
Вистенгоф рисует в своих воспоминаниях сцену, характерную как для профессора Победоносцева, так и для студента Лермонтова:
«Профессор Победоносцев, читавший изящную словесность, задал Лермонтову какой-то вопрос.
Лермонтов начал бойко и с уверенностью отвечать. Профессор сначала слушал его, а потом остановил и сказал:
– Я вам этого не читал; я желал бы, чтобы вы мне отвечали именно то, что я проходил. Откуда вы могли почерпнуть эти знания?
– Это правда, г. профессор, того, что я сейчас говорил, вы нам не читали и не могли передавать, потому что это слишком ново и до вас еще не дошло. Я пользуюсь источниками из своей собственной библиотеки, снабженной всем современным.
Мы все переглянулись.
Подобный ответ дан был и адъюнкт-профессору Гастеву, читавшему геральдику и нумизматику.
Дерзкими выходками этими профессора обиделись и постарались срезать Лермонтова на публичных экзаменах».
Впрочем, другие студенты вели себя не лучше. К. С. Аксаков рассказывал, как один студент принес на лекцию Победоносцева воробья и выпустил птицу. Воробей принялся летать, а студенты, как бы в негодовании на такое нарушение приличия, вскочили и принялись ловить его. Другой раз, когда Победоносцев, который читал лекции по вечерам, должен был прийти в аудиторию, студенты закутались в шинели, забились по углам аудитории, слабо освещаемой лампой, и, как только показался Победоносцев, грянули: «Се жених грядет в полунощи».
«Обычный шум в аудитории прекращался и водворялась глубочайшая тишина. Преподаватель, обрадованный необыкновенным безмолвием, громко начинал читать, но тишина эта была самая коварная, – раздавался тихий, мелодический свист, обыкновенно мазурка… профессор останавливался в недоумении. Музыка умолкала, и за нею следовал взрыв рукоплесканий и неистовый топот», – вспоминал Аксаков.
Иногда целая аудитория в сто человек по какому-нибудь пустому поводу поднимала общий крик. Вот кто-то вошел в калошах. «Долой калоши!» – кричат все, вошедший поспешно скидывает калоши…
«Странное дело, – заключает Аксаков, – профессора преподавали плохо, студенты не учились… но души их, не подавленные форменностью, были раскрыты, и все-таки много вынесли они из университета»…
Те же мысли высказывал и Лермонтов, общий нелюбимец, высокомерный угрюмец:
Святое место!.. Помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры.
Твоих сынов заносчивые споры
О Боге, о вселенной и о том,
Как пить: с водой иль просто голый ром, —
Их гордый вид пред гордыми властями,
Их сертуки, висящие клочками.
Бывало, только восемь бьет часов,
По мостовой валит народ ученый.
Кто ночь провел с лампадой средь трудов,
Кто – в грязной луже, Вакхом упоенный;
Но все равно задумчивы, без слов
Текут… Пришли, шумят… Профессор длинный
Напрасно ходит, кланяется чинно.
Он книгу взял, раскрыл, прочел, – шумят;
Уходит – втрое хуже…
(«Сашка»)
Холера («чума»)
Сентябрь 1830 года оказался волнительным не только в связи с поступлением Лермонтова в университет. «Чума» добралась и до Москвы. Сушкова пишет: «В конце сентября холера еще более свирепствовала в Москве; тут окончательно ее приняли за чуму или общее отравление; страх овладел всеми; балы, увеселения прекратились, половина города была в трауре, лица вытянулись, все были в ожидании горя или смерти, Лермонтов от этой тревоги вовсе не похорошел.
Отец мой, – продолжает Екатерина Александровна, – прискакал за мною, чтобы увезти меня из зачумленного города в Петербург. Более всего мне было грустно расставаться с Сашенькой…
Не успела я зайти к Елизавете Алексеевне Арсеньевой, что было поводом к следующим стихам:
Свершилось! Полно ожидать
Последней встречи и прощанья!
Разлуки час и час страданья
Придут – зачем их отклонять!
Ах, я не знал, когда глядел
На чудные глаза прекрасной,
Что час прощанья, час ужасный
Ко мне внезапно подлетел.
Свершилось! Голосом бесценным
Мне больше сердца не питать,
Запрусь в углу уединенном
И буду плакать… вспоминать!»
Екатерина Сушкова уехала в Петербург. Лермонтов с бабушкой остались в Москве, оцепленной военными кордонами, в связи с распространившейся в городе эпидемией холеры.
Болезнь шла «капризными скачками» – то останавливаясь, то внезапно «разыгрываясь» на новом месте. Казалось поначалу, что она обойдет Москву стороной. Помещики из соседних деревень спешили в столицу в поисках убежища или, может быть, надеясь оказаться поближе к квалифицированной медицинской помощи. И тут внезапно разнеслась страшная весть: холера – в Москве! Утром студент политического отделения почувствовал себя на лекции дурно – и на другой день он умер. Заболели и другие. Университет закрыли. Студенты всех отделений собрались на большом университетском дворе. Казеннокоштных отделили карантинными мерами, осудив на безотлучное пребывание в казенном здании; своекоштные отправились по домам. Вернулся к бабушке и Лермонтов. По городу ходили мрачные слухи. Холера проявлялась так жестоко, люди умирали так быстро и таком количестве, что многие называли ее «чумой». В холерное время Москва приняла необычный вид. «Эти печальные месяцы имели что-то торжественное. Явилась публичность жизни, неизвестная в обыкновенное время»… А. И. Герцен описывает Москву так: «Экипажей было меньше, мрачные толпы народа стояли на перекрестках и толковали об отравителях. Кареты, возившие больных, двигались шагом, сопровождаемые полицейскими. Бюллетени о болезни печатались два раза в день. Город был оцеплен, как военное время, и солдаты пристрелили какого-то бедного дьячка, пробиравшегося через реку. Все это сильно занимало умы. Страх перед болезнью отнял страх перед властями, жители роптали, а тут – весть за вестью, что тот-то занемог, что такой-то умер…
Митрополит устроил общее молебствие. В один день и в одно время священники с хоругвями обходили свои приходы; испуганные жители выходили из домов и бросались на колени во время шествия, прося со слезами отпущения грехов. Самые священники были серьезны и тронуты…
Москва, по-видимому сонная и вялая, занимающаяся сплетнями и богомольем, свадьбами и ничем, просыпается всякий раз, когда надобно, и становится в уровень с обстоятельствами, когда над Русью гремит гроза…
Князь Д. В. Голицын, тогдашний генерал-губернатор, человек слабый, но благородный, образованный и очень уважаемый, увлек московское общество, и как-то все уладилось по-домашнему, то есть без особенного вмешательства правительства. Составился комитет из почетных жителей – богатых помещиков и купцов. Каждый член взял себе одну из частей Москвы. В несколько дней было открыто двадцать больниц; они не стоили правительству ни копейки, – все было сделано на пожертвованные деньги… Университет не отстал. Весь медицинский факультет, студенты и лекаря en masse привели себя в распоряжение холерного комитета… Три или четыре месяца эта чудная молодежь прожила в больницах… и все это – без всякого вознаграждения, и притом в то время, когда так преувеличенно боялись заразы».
Во время эпидемии Лермонтов пишет стихотворение «Чума», имеющее подзаголовок «Отрывок». «Отрывок» – это своеобразный жанр, который позволяет без вступительных объяснений сразу ввести читателя в ход событий. Первая строфа названа 79-й – это должно, по мысли автора, подчеркнуть, что перед нами действительно отрывок некоего большого произведения. Сюжет (история романтической дружбы двух людей на фоне всеобщего отчаяния и их «разлука смертью») носит, вопреки названию, вполне законченный характер. В какой-то мере можно увидеть здесь влияние поэмы Пушкина «Братья-разбойники» (пылкий юноша, умирающий на глазах старшего друга). В автографе после 48-го стиха следовала одна зачеркнутая строфа, где описана смерть и второго героя.
ЧУМА
(Отрывок)
79.
Два человека в этот страшный год,
Когда всех занимала смерть одна,
Хранили чувство дружбы. Жизнь их, род
Незнания хранила тишина.
Толпами гиб отчаянный народ,
Вкруг них валялись трупы – и страна
Веселья – стала гроб – ив эти дни
Без страха обнималися они!..
83.
И час пробил! Его нежнейший друг
Стал медленно слабеть. Хоть говорить
Не мог уж юноша, его недуг
Не отнимал еще надежду жить;
Казалось, судрожным движеньем рук
Старался он кончину удалить.
Но вот утих… взор ясный поднял он,
Закрыл – хотя б один последний стон!
(Зачеркнутая строфа)
Когда ж потом в себя пришел живой
И увидал, что унесен мертвец,
Он завернулся в плащ широкий свой,
Чтоб ожидать бестрепетно конец.
И стал в глазах двоиться луч дневной,
Глава отяжелела как свинец,
И душу рок от тела оторвал —
И будто сноп на землю он упал!
Интересно, что в этом произведении раскрывается еще одна чрезвычайно важная для Лермонтова тема – тема дружбы.
Мрачный, нелюдимый, «приставучий», язвительный, ядовитый Лермонтов, которого, по общему воспоминанию, «не любили» товарищи ни в Пансионе, ни в университете, жаждал дружбы.
Одиночество Лермонтова нередко объясняют его неумением завязывать дружеские отношения, его эгоцентризмом и эгоизмом. Но это не вполне так: Лермонтов желал дружеских связей с людьми и огорчался, встречая непонимание.
В стихотворении «К Д***ву» (1829), обращенном к однокашнику по Московскому университетскому Благородному пансиону Дмитрию Дурнову, Лермонтов говорит:
Я пробегал страны России,
Как бедный странник меж людей;
Везде шипят коварства змии;
Я думал: в свете нет друзей!
Нет дружбы нежно-постоянной,
И бескорыстной, и простой;
Но ты явился, гость незваный,
И вновь мне возвратил покой!
С тобою чувствами сливаюсь,
В речах веселых счастье пью;
Но дев коварных не терплю, —
И больше им не доверяюсь!..
Несмотря на полушутливый тон стихотворения, в нем содержится своего рода «манифест дружбы». Своеобразный «культ» дружеских чувств проходит через все творчество Лермонтова.
В годы учебы в пансионе Лермонтов столкнулся с первым непониманием своей дружеской расположенности. Человек, которому он слишком поспешно отдал «жар души», ответил полным непониманием. Поэт описывает эту драму в нескольких стихотворениях, посвященных однокашнику Михаилу Сабурову (так называемый «Сабуровский цикл»).
Михаил Сабуров, брат прекрасной Софьи Сабуровой, окончил Пансион в 1831 году и некоторое время учился вместе с поэтом в Школе юнкеров. В «Сабуровский цикл» входят стихотворения «Посвящение N.N.» с позднейшей припиской «При случае ссоры с Сабуровым», «Пир» с припиской «К Сабурову («Как он не понимал моего пылкого сердца?», «К N.N.» с припиской «К Сабурову – наша дружба смешана с столькими разрывами и сплетнями – что воспоминания об ней совсем не веселы. Этот человек имеет женский характер. – Я сам не знаю, отчего так дорожил им)» и предположительно к «N.N.***» и «В день рождения N.N.».
Вот, друг, плоды моей небрежной музы!
Оттенок чувств тебе несу я в дар.
Хоть ты презрел священной дружбы узы,
Хоть ты души моей отринул жар…
Я знаю все: ты ветрен, безрассуден,
И ложный друг уж в сеть тебя завлек;
Но вспоминай, что путь ко счастью труден
От той страны, где царствует порок!..
Готов на все для твоего спасенья!
Я так клялся и к гибели летел;
Но ты молчал и, полный подозренья,
Словам моим поверить не хотел…
Но час придет, своим печальным взором
Ты все прочтешь в немой душе моей;
Тогда – беги, не трать пустых речей, —
Ты осужден последним приговором!..
Интересны интонации этого стихотворения: здесь появляются тема ложных друзей, в число которых спешит занести себя и адресат стихотворения, желание Лермонтова помочь, спасти, оградить от беды и, наконец, звучит предостережение: вероломные друзья будут осуждены «последним приговором», их ожидает Страшный Суд, Вечный Судия, если не на этом свете, так на том.
Все эти темы практически без изменения перейдут в самое знаменитое стихотворение Лермонтова – «Смерть Поэта». И там будут ложные друзья, увлекающие героя на гибельный путь, сталкивающие его в пропасть. И там будет бессильное желание Лермонтова помочь, спасти… при полном понимании, что спасти нельзя, что гибель уже свершилась. И наконец, почти без изменения перейдет в «Смерть Поэта» предостережение о «последнем приговоре».
«Гибель» Сабурова ужасна для Лермонтова тем, что адресат стихотворения, тот, кого поэт считает своим другом, переходит на сторону «ложных друзей», становится в стан тех, кто будет осужден. Поэт и толпа. Один и все.
Кто защитит «одного», кто станет рядом с поэтом? Друг. Но если друг предал? Тогда – никто…
Лет двадцать тому назад по Невскому проспекту ездил автобус 22-го маршрута, на котором петербургские (тогда, кажется, еще ленинградские) художники группы «Митьки» изобразили картину «Митьки спасают Пушкина от пули Дантеса»: митек в тельняшке бросается под пистолет и закрывает своей грудью беззащитного Пушкина… Смешная и трогательная эта картина, однако, идеально вписана в одно из главных мечтаний русской литературы: «Будь я рядом с Пушкиным – грудью бы его закрыл»…
Но никто не спас ни Пушкина, ни Лермонтова.
* * *
Между тем «чума» в Москве распространялась, и Вистенгоф вспоминает:
«Зараза приняла чудовищные размеры. Университет, все учебные заведения, присутственные места были закрыты, публичные увеселения запрещены, торговля остановилась. Москва была оцеплена строгим военным кордоном и учрежден карантин. Кто мог и успел, бежал из города».
При «Московских ведомостях» и отдельно стала выходить под редакцией М. П. Погодина «Ведомость о состоянии города Москвы».
Но жизнь продолжалась, и в сентябре холерного года произошло важное для Лермонтова событие в журнале «Атеней» было напечатано стихотворение «Весна»:
Когда весной разбитый лед
Рекой взволнованной идет,
Когда среди полей местами
Чернеет голая земля
И мгла ложится облаками
На полуюные поля,
Мечтанье злое грусть лелеет
В душе неопытной моей.
Гляжу, природа молодеет,
Не молодеть лишь только ей;
Ланит спокойных пламень алый
С собою время уведет,
И тот, кто так страдал, бывало,
Любви к ней в сердце не найдет.
Екатерина Сушкова утверждает, что стихотворение обращено к ней, и в своих «Записках» рассказывает историю его создания:
«Всякий вечер после чтения затевались игры, но не шумные, чтобы не обеспокоить бабушку. Тут-то отличался Лермонтов. Один раз он предложил нам сказать всякому из присутствующих, в стихах или в прозе, что-нибудь такое, что бы приходилось кстати. У Лермонтова был всегда злой ум и резкий язык, и мы хотя с трепетом, но согласились выслушать его приговоры…
Дошла очередь до меня. У меня чудные волосы, и я до сих пор люблю их выказывать…
Вокруг лилейного чела
Ты косу дважды обвила…
Я упрекнула его, что для такого случая он не потрудился выдумать ничего для меня, а заимствовал у Пушкина.
– И вы напрашиваетесь на правду? – спросил он.
– И я, потому что люблю правду.
– Подождите до завтрашнего дня.
Рано утром мне подали обыкновенную серенькую бумажку, сложенную запиской, запечатанную и с надписью: «Ей, правда»»…
И далее Сушкова приводит текст стихотворения «Весна», по поводу которого у нее с Лермонтовым состоялся интересный разговор.
«Он непременно добивался моего сознания, что правда его была мне неприятна.
– Отчего же, – сказала я, – это неоспоримая правда, в ней нет ничего ни неприятного, ни обидного, ни непредвиденного; и вы, и я, все мы состаримся…»
Сушкова полагала, что стихотворение было написано тогда же, когда и подарено, т. е. летом в Середникове. Но она ошибалась, поскольку цензурное разрешение на публикацию этих стихов в 4-й части «Атенея» получено еще 10 мая. Нет сомнения, что стихотворение было не написано, а лишь подарено Лермонтовым Сушковой летом; она опубликовала его потом по тексту из своего альбома в 1844 году в «Библиотеке для чтения».