Текст книги "Лермонтов"
Автор книги: Елена Хаецкая
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
Чтение Шекспира и мысли о драме
19 февраля 1829 года в Московском университетском благородном пансионе прошли экзамены. Лермонтов пишет из Москвы Марии Акимовне Шан-Гирей:
«Вакации приближаются и… прости! достопочтенный пансион. Но не думайте, чтобы я был рад оставить его, потому учение прекратится; нет! дома я заниматься буду еще более, нежели там…
Помните ли, милая тетенька, вы говорили, что наши актеры (московские) хуже петербургских. Как жалко, что вы не видали здесь «Игрока», трагедию «Разбойники». Вы бы иначе думали. Многие из петербургских господ соглашаются, что эти пьесы лучше идут, нежели там, и что Мочалов во многих местах превосходит Каратыгина».
Предпочитая Мочалова Каратыгину, Лермонтов разделял общее увлечение московской молодежи. С ним было связано имя Шиллера: роли Франца Моора, Дона Карлоса, Мортимера, Фердинанда. Многие студенты знали почти все роли Мочалова наизусть, особенно страстные монологи, обличавшие бездушие, корысть, лицемерие. Театр представлялся юному Лермонтову своеобразной «школой» возвышенных идеалов.
Он читает Шиллера – ив тетради 1829 года мы встречаем перевод сцены с тремя ведьмами из «Макбета» в переводе Шиллера. Впрочем, от Шекспира оставлено немного. Известно, что Шиллер не просто переводил «Макбета» – он его именно переделывал. В те годы было широко распространено мнение, что произведения Шекспира «уродливы» и не годятся для постановки в театре; их необходимо переписывать, чтобы представлять публике. Лермонтов с его интересом к английскому не был с этим согласен.
«Вступаюсь за честь Шекспира, – писал он своей тетушке Марии Акимовне. – Если он велик, то это в Гамлете; если он истинно Шекспир, этот гений необъемлемый, проникающий в сердце человека, в законы судьбы, оригинальный, то есть неподражаемый Шекспир – то это в Гамлете. Начну с того, что имеете вы перевод не с Шекспира, а перевод перековерканной пиесы Дюсиса, который, чтобы удовлетворить приторному вкусу французов, не умеющих обнять высокое, и глупым их правилам, переменил ход трагедии и выпустил множество характеристических сцен; эти переводы, к сожалению, играются у нас на театре. – Верно, в вашем Гамлете нет сцены могильщиков и других, коих я не запомню…»
Сам Лермонтов постоянно обращается мыслями к драме. Первую попытку драматизировать сюжет представляют «Цыганы» Пушкина. Он хотел превратить эту поэму в либретто для оперы, но работа осталась незаконченной (1829 год). Частично он сохранял пушкинский текст, частично – где считал нужным – вставлял собственные стихи, писал монолог прозой или выписывал из «Московского вестника» подходящую цыганскую песню.
Постепенно Лермонтов увлекается драмой настолько, что все прочитанное тут же превращается в его фантазии в пьесу. Прочитан роман Шатобриана «Аттала» – и тут же в тетради появляется заметка: «Сюжет трагедии. – В Америке. – Дикие, угнетенные испанцами. – Из романа французского «Аттала»». Читает Лермонтов русскую историю – в уме драматизируется сюжет «Мстислава Черного» (в финале израненный Мстислав умирает под деревом, прося одного из бегущих мимо поселян рассказать о нем какому-нибудь певцу, «чтобы этой песнью возбудить жар любви к родине в душе потомков»).
В тетрадях 1830 года после сюжета «Мстислав» встречается целый ряд набросков, один другого причудливее и кровавее. Юный поэт полагает, что сила трагедии как раз и заключается в ужасном – в убийствах, в крови.
«Сюжет трагедии. Отец с дочерью, ожидают сына, военного, который приедет в отпуск. Отец разбойничает в своей деревне, и дочь самая злая убийца. Сын хочет сюрприз сделать отцу и прежде, нежели писал, отправляется. Приехав, недалеко от деревни становится в трактире… Вдруг разбойники ночью приезжают. Он защищается и отрубает руку одного… Приносит труп своей любезной, клянется отомстить…
Дочь примеривает платья убитых несколько дней тому назад… Прибегает вскоре сын, сказывает о себе, его впускают, он рассказывает сестре свое несчастие – вдруг отец – он без руки…»
«Сюжет трагедии. Молодой человек в России, который не дворянского происхождения, отвергаем обществом, любовью, унижаем начальниками… Он застреливается».
Все эти фантазии клубятся в голове поэта, не отливаясь в «твердую форму». Тем временем занятия возобновились и шли своим чередом до 6 апреля, когда состоялось торжественное собрание в Московском университетском благородном пансионе по случаю девятого выпуска. Присутствовал поэт И. И. Дмитриев, другие почетные гости. Среди отличившихся воспитанников был назван и Михаил Лермонтов.
Теперь можно уезжать на отдых.
Лето в Середникове
Лето 1829 года Лермонтов с бабушкой проводят в Середникове под Москвой – имении покойного брата Елизаветы Алексеевны, Дмитрия Алексеевича Столыпина. Оно лежит в двадцати верстах от Москвы, по дороге в Ильинское, в прекрасной местности. Тогдашней владелицей его была вдова Дмитрия Алексеевича – Екатерина Апраксеевна Столыпина. Дмитрий Алексеевич был человеком замечательно образованным, прогрессивным. Командуя корпусом в Южной армии, он завел там ланкастерские школы. Известно, что ланкастерским школам взаимного обучения (названы по имени основателя – английского педагога Ланкастера) уделялось большое внимание в среде декабристов. Дмитрий Алексеевич скоропостижно скончался в Середникове во время арестов после 14 декабря 1825 года. Живя в Москве, бабушка Арсеньева с внуком проводила там летние месяцы.
Август ознаменовался печальным событием – умер гувернер Лермонтова Жан-Пьер Коллет-Жандро, о чем московский обер-полицмейстер генерал-майор Шульгин в секретном отношении сообщал московскому генерал-губернатору Голицыну 10 августа: «Находящийся по предписанию вашего сиятельства под полицейским надзором французский подданный Жан-Пьер Коллет-Жандро 8 числа сего месяца в ночи после продолжительной болезни кончил жизнь».
Для Лермонтова утрата была болезненной: «Миша особенно уважал бывшего при нем француза Жандро… умершего в доме Арсеньевой». Жандро был эмигрантом, капитаном наполеоновской гвардии. Третье отделение считало его неблагонадежным, почему он и состоял под наздором. По словам Акима Шан-Гирея, Жандро «…почтенный добрый старик, был, однако, строг и взыскателен и держал нас в руках». От Жандро, свидетеля многих исторических событий, слышал Лермонтов рассказы о Революции, о Наполеоне.
«Умер M-r Cindrot, на место его поступил M-r Winson, англичанин, и под его руководством Мишель начал учиться по-английски… Мишель начал учиться английскому языку по Байрону и через несколько месяцев стал свободно понимать его; читал Мура и поэтические произведения Вальтера Скотта (кроме этих трех, других поэтов Англии я у него никогда не видал), но свободно объясняться по-английски [Лермонтов] никогда не мог, французским же и немецким языком владел как собственным», – сообщает Аким Шан-Гирей.
Увлечение Лермонтова редким в ту пору для России английским языком довольно любопытно. Англичанина, мистера Винсона, Елизавета Алексеевна взяла в дом на место умершего гувернера – учиться «по билетам» Мишель не желал. Винсон считался дорогим педагогом: три тысячи рублей в год на всем готовом, включая помещение (для англичанина с его русской женой сняли отдельный флигель).
Винсон не стал мучить питомца учебными текстами, а сразу дал ему Байрона…
Позднее недоброжелательно настроенный и к Лермонтову, и к Московскому университету вообще бывший однокашник поэта П. Ф. Вистенгоф опишет такую сценку:
«Как-то раз несколько товарищей обратились ко мне с предложением отыскать какой-нибудь предлог для начатия разговора с Лермонтовым и тем вызвать его на какое-нибудь сообщение.
– Вы подойдите к Лермонтову и спросите его, какую он читает книгу с таким постоянным напряженным вниманием. Это предлог для начатия разговора самый основательный.
Не долго думая, я отправился.
– Позвольте спросить вас, Лермонтов, какую это книгу вы читаете? Без сомнения очень интересную, судя по тому, как углубились вы в нее; нельзя ли поделиться ею и с нами? – обратился я к нему не без некоторого волнения.
Он мгновенно оторвался от чтения. Как удар молнии, сверкнули глаза его. Трудно было выдержать этот неприветливый, насквозь пронизывающий взгляд.
– Для чего вам хочется это знать? Будет бесполезно, если я удовлетворю ваше любопытство. Содержание этой книги вас нисколько не может заинтересовать…
Как ужаленный, отскочил я от него, успев лишь мельком заглянуть в его книгу, – она была английская».
* * *
В конце 1829 года последовала экзаменационная сессия – десять дней «испытаний». «Пансионская жизнь Мишеля была мне мало известна, знаю только, что там с ним никаких не было историй… – сообщает Аким Шан-Гирей. – Я сам в пансионе был один только раз, на выпускном акте, где Мишель декламировал стихи Жуковского: «Безмолвное море, лазурное море, стою очарован над бездной твоей». Впрочем, он не был мастер декламировать и даже впоследствии читал свои стихи довольно плохо».
Помимо декламации (кстати, наставник Лермонтова Зиновьев, напротив, считал ее «прекрасной» и «заслужившей громкие рукоплескания»), экзамены были по юриспруденции, богословию, математике, естествознанию, физике, военному делу; а кроме того – в искусствах: «Михайло Лермонтов… на скрипке аллегро из Маурерова концерта» (весь концерт в ту эпоху исполняли самые искусные виртуозы).
Начало «Демона»
1829 годом датирована первая редакция самой знаменитой поэмы Лермонтова – «Демон». Поэмы, к которой он возвращался практически всю жизнь.
Всего редакций «Демона», включая неоконченные наброски, – восемь. Первая редакция содержит посвящение и всего 92 стиха, а также два прозаических конспекта сюжета, из которых второй без сколько-нибудь значительных изменений воплотится во всех ранних редакциях:
«Демон влюбляется в смертную (монахиню), и она его наконец любит, но демон видит ее ангела-хранителя и от зависти и ненависти решается погубить ее. Она умирает, душа ее улетает в ад, и демон, встречая ангела, который плачет с высот неба, упрекает его язвительной улыбкой».
Начало 1830 года знаменуется появлением второй редакции. Это уже вполне законченное произведение, сравнительно небольшое (442 стиха), в котором воплощен тот самый сюжет, что был изложен прозой в первой редакции. Демон слышит пение молодой монахини и роняет «свинцовую слезу». Он готов любить. Монахиня – бедная сирота неизвестного происхождения – сперва была прекрасна и чиста,
Но с той минуты, как нечистый
К ней приходил в ночи тенистой,
Она молиться уж нейдет
И не играет, не поет,
Ей колокола звон противен,
В ней кроется холодный яд…
Демон, покинув «адскую силу», переселяется в ледяной грот и пытается делать добрые дела:
Когда метель гудет и свищет,
Он охраняет пришлеца,
Сдувает снег с его лица
И для него защиту ищет…
Однако эта филантропия не спасает Демона от тоски по утраченному раю:
Изгнанник помнит свет небес,
Огни потерянного рая;
Тоской неистовой сгорая,
Он зажигает темный лес,
Любуясь на пожар трескучий…
Наконец, уверившись в том, что он действительно любит монахиню, Демон входит в ее келью, а там – «другой»:
Посланник рая, ангел нежный,
В одежде дымной, белоснежной,
Стоял с блистающим челом
Вблизи монахини прекрасной
И от врага с улыбкой ясной
Приосенил ее крылом.
Они счастливы, святы оба!
И – мщенье, ненависть и злоба
Взыграли демонской душой…
… Как жалко! Он уже хотел
На путь спасенья возвратиться,
Забыть толпу недобрых дел,
Позволить сердцу оживиться.
Творцу природы, может быть,
Внушил бы Демон сожаленье,
И благодатное прощенье
Ему б случилось получить.
Но поздно! Сын безгрешный рая
Вдруг разбудил мятежный ум.
Кипит он, ревностью пылая,
Явилась снова воля злая
И яд преступных, черных дум.
И монахиня погибает, не сумев даже перед смертью исповедаться, но встретив исповедника диким хохотом. В финале – монастырь в руинах, и одинокий угрюмый Демон среди них.
Принято говорить о близости главного героя поэмы к ее создателю, чуть ли не автобиографичности образа Демона: это «собственный портрет автора», которому Лермонтов приписал свои «собственные настроения, страсти, душевные муки». В 1829 году поэт создает еще одно произведение на «демоническуютему» – стихотворение «Мой демон».
«Мой демон»(1829) – первое произведение Лермонтова, связанное с образом Демона. Оно имеет также непосредственную связь со стихотворением Пушкина «Мой демон», опубликованным в 1824 году в «Мнемозине».
Собранье зол его стихия.
Носясь меж дымных облаков,
Он любит бури роковые,
И пену рек, и шум дубров.
Меж листьев желтых, облетевших
Стоит его недвижный трон;
На нем, средь ветров онемевших,
Сидит уныл и мрачен он.
Он недоверчивость вселяет,
Он презрел чистую любовь,
Он все моленья отвергает,
Он равнодушно видит кровь,
И звук высоких ощущений
Он давит голосом страстей,
И муза кротких вдохновений
Страшится неземных очей.
В комментариях к собранию сочинений Лермонтова (подготовлено Пушкинским Домом) прямо говорится: ««Демонизм», распространенный в европейской романтической литературе и в русской поэзии 20–30-х годов XIX века, получил у Лермонтова не только поэтическое, но и политическое осмысление, стал выражением могучего протеста поэта против окружающей действительности».
Насчет «могучего протеста против окружающей действительности» – это, кажется, довольно сильно сказано. Стихотворение все же не об этом: оно обращено не столько «наружу» – к этой самой действительности, сколько «внутрь» – к душе юного поэта.
На эту душу имеет некое влияние демон. Абсолютно точно замечает иеромонах Нестор (Кумыш) в книге «Поэма М. Ю. Лермонтова «Демон» в контексте христианского миропонимания»: «Лирический герой не отождествляет себя с демоном. Местоимение «мой», имеющееся в заголовке, означает не слияние авторского «я» с духом зла, а такую степень его пораженности демоническим началом, при котором это начало становится как бы его вторым «я»… В стихотворении автор лишь констатирует свою подверженность демонической власти, которой ему совершенно нечего противопоставить. Юный поэт впервые открывает в себе подверженность духу зла…» Наиболее страшным здесь является то, что демон «способен вторгаться в самую сокровенную область жизни поэта – в сферу его творчества («И муза кротких вдохновений Страшится неземных очей»). В выражении этой тревоги, собственно, и заключается главный нерв произведения. Таким образом, цель демонической деятельности, по Лермонтову, заключается в искажении внутреннего мира, всей внутренней деятельности человека».
Впоследствии Александра Осиповна Смирнова-Россет, познакомившись с Лермонтовым в Петербурге, назовет его в своих заметках «религиозным поэтом».
«Мисс Черные Глаза»
После зимних вакаций 1830 года возобновились занятия в Московском университетском благородном пансионе. Помимо учебы, у Лермонтова полно других занятий, и он пишет в Апалиху Марии Акимовне:
«Мне здесь довольно весело: почти каждый вечер на бале. – Но Великим постом я уже совсем засяду. В университете все идет хорошо».
Лермонтову действительно было «весело»: он увлекся прекрасной «мисс Блэк-Айс», «мисс Черные Глаза» – Екатериной Сушковой.
Сушкова сильно нелюбима лермонтоведами; по многим своим характеристикам это типичная «блондинка» (хотя на самом деле она была черноволоса, но «блондинка» – это ведь диагноз, а не цвет волос…).
Как достается Сушковой, к примеру, от Аллы Марченко – автора книги «С подорожной по казенной надобности» (местами просто феерической)!
«Петербургская щеголиха, слегка презирающая московских подруг за «ужасную безвкусицу» их нарядов, играет в «львицу». Лермонтов охотно подыгрывает ей, благо в руках у него прекрасный сценарий: «Записки» Т. Мура о Байроне, где так подробно и так трогательно описана безнадежная любовь 16-летнего поэта к 18-летней мисс Мэри Чаворт… Лермонтов Сушкову видит насквозь – ее эгоизм, ее самовлюбленную сосредоточенность на собственной персоне, сверхчувствительность ее самолюбия. Он-то видит, а она – нет; она-то уверена: шестнадцатилетний «косолапый мальчик» в детской курточке увлечен до ослепления… «За ужином, – вспоминает Екатерина Александровна, – побились об заклад с добрым старичком… что у меня нет ни одного фальшивого волоска на голове, и вот после ужина все барышни в надежде уличить меня принялись трепать мои волосы, дергать, мучить, колоть, я со спартанской твердостью вынесла всю эту пытку и предстала обществу покрытая с головы до ног моей чудной косой. Все ахали, все удивлялись, один Мишель пробормотал сквозь зубы: «Какое кокетство».
Ей бы задуматься о своем триумфе, – продолжает рассуждать Алла Марченко, – вызвавшем брезгливую реплику влюбленного в нее подростка, – куда там! Катишь Сушкова напрочь лишена способности видеть себя со стороны, умение перепроверить самооценку мнением посторонних – не входит в число ее добродетелей…»
Увлеклась, однако, обличительница. Если бы «Катишь Сушкова» действительно была такой самовлюбленной дурой, как ее принято живописать, она не заметила бы язвительной реплики Лермонтова или, по крайней мере, не привела бы ее в своих воспоминаниях. Да и реплика «влюбленного подростка» была вовсе не брезгливой – скорее, просто злой. Нет ничего удивительного в том, что мемуаристка с удовольствием вспоминает свои девические триумфы, к тому же вполне невинные; удивительны как раз ее простота и полное незлобие в отношении других. Никакой «сверхчувствительности самолюбия» в ней как раз не наблюдается.
Конечно, она мучила Лермонтова. Это входило в правила игры, которые сам Лермонтов, вероятно, и установил. Точнее, Екатерина была предметом его самомучительства. Несколько лет спустя, уже в Петербурге, она сделалась объектом злого – очень злого – розыгрыша, которым Лермонтов весьма гордился: кажется, впервые он восторжествовал над «жестокой женщиной». Однако Сушкова поистине обладает одним замечательным качеством: она полностью отдавала себе отчет в том, что имела дело с гениальным поэтом, и в своих знаменитых «Записках» ни словом не упрекнула его. Ее личные чувства, в том числе и обида, – ничто в сравнении с гениальностью Лермонтова, со счастьем быть адресатом его стихотворений. Петербургская кокетка с прекрасными черными глазами это понимала. В отличие от многих умных мужчин. И по сравнению со смиренной мудростью Екатерины Сушковой меркнет гордая мудрость Владимира Соловьева, который приписывал Лермонтову эгоизм, «ницшеанство» (до Ницше) и особенную, извращенную жестокость (последнее – на основании детского признания Лермонтова в том, что он обрывал крылышки мухам): «Относительно Лермонтова мы имеем то преимущество, что глубочайший смысл и характер его деятельности освещается с двух сторон – писаниями его ближайшего преемника Ницше и фигурою его отдаленного предка [имеется в виду легендарный шотландский бард Томас Лермонт]…»
Однако вернемся в Москву 1830 года.
Сушкова «свела знакомство, а вскоре и дружбу с Сашенькой Верещагиной». А Сашенька Верещагина – Александра Михайловна Верещагина, «Александра, Михайлова дочь» (как называет ее Лермонтов в одном письме), будущая баронесса Гюгель, – кузина и приятельница Лермонтова. По замечанию Акима Шан-Гирея, она умела «пользоваться немного саркастическим направлением ума своего и иронией, чтоб овладеть этою беспокойною натурою и направлять ее, шутя и смеясь, к прекрасному и благородному».
«У Сашеньки встречала я в это время ее двоюродного брата, неуклюжего, косолапого мальчика лет шестнадцати или семнадцати, с красными, но умными, выразительными глазами, со вздернутым носом и язвительно-насмешливой улыбкой. Он учился в университетском пансионе, но ученые его занятия не мешали ему быть почти каждый вечер нашим кавалером на гулянье и на вечерах; все его называли просто Мишель, и я так же, как все, не заботясь нимало о его фамилии. Я прозвала его своим чиновником по особым поручениям и отдавала ему на сбережение мою шляпу, мой зонтик, мои перчатки, но перчатки он часто затеривал, и я грозила отрешить его от вверенной ему должности.
Один раз мы сидели вдвоем с Сашенькой в ее кабинете, как вдруг она сказала мне: «Как Лермонтов влюблен в тебя!»
– Лермонтов? Да я не знаю его и, что всего лучше, в первый раз слышу его фамилию.
– Перестань притворяться, перестань скрытничать. Ты не знаешь Лермонтова?..
– Право, Сашенька, ничего не знаю и в глаза никогда не видала его, ни наяву, ни во сне.
– Мишель, – закричала она, – поди сюда, покажись, Катрин утверждает, что она тебя еще не рассмотрела, иди же скорее к нам.
– Вас я знаю, Мишель, и знаю довольно, чтоб долго помнить вас, – сказала я вспыхнувшему от досады Лермонтову, – но мне ни разу не случилось слышать вашу фамилию, вот моя единственная вина: я считала вас, по бабушке, Арсеньевым.
– А его вина, – подхватила немилосердно Сашенька, – это красть перчатки петербургских модниц, вздыхать по них, а они даже и не позаботятся осведомиться об его имени.
Мишель рассердился и на нее, и на меня и опрометью побежал домой…»