355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Хаецкая » Лермонтов » Текст книги (страница 21)
Лермонтов
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:16

Текст книги "Лермонтов"


Автор книги: Елена Хаецкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)

Разве что сестры об этом сказали…

П. А. Висковатов возвращается к этой истории, не скрывая возмущения: «Утверждали, что вступился Мартынов за честь своей сестры вследствие непозволительной проделки со стороны Лермонтова. Она будто состояла в том, что отец Мартынова дал Лермонтову, уезжавшему на Кавказ, пакет для своего сына. Пакет был запечатан, и в нем находилось письмо сестры Мартынова, которое она посылала брату. Влюбленный в Мартынову (?) Лермонтов ужасно хотел узнать, какого о нем мнения красавица. Он не удержался и удовлетворил своему любопытству. Про него говорили дурно. Отдать вскрытое письмо по назначению стало неудобным, и Лермонтов решил сказать Мартынову, что он в дороге потерял пакет. Но в пакете были деньги.

Задержать их Лермонтов, конечно, не мог и передал их Мартынову сполна. Когда Мартынов написал об утрате домой, его известили, что Лермонтову не было сказано, что в пакете 500 рублей. Как же мог он это узнать? Очевидно, он вскрыл письмо. Мартынов вознегодовал на товарища, а Лермонтов, чувствуя себя виноватым, всячески придирался к Мартынову и, наконец, довел дело до дуэли».

Разбирать в подробностях всю несообразность этой версии даже как-то неловко. Зачем Лермонтов возвращал деньги? Не проще ли было бы замести следы и вообще ничего не отдавать? А как хитро – дал украсть целый чемодан со всеми вещами, лишь бы не стало известно про вскрытое письмо! Ну и влюбленность Лермонтова в Наталью Соломоновну – да еще до такого самозабвения – под очень большим вопросом. В те дни он бесился из-за замужества Вареньки, мучился, писал пьесы, в которых высказывал ей все свои чувства и соображения. «Захохотать» Наталье в лицо – вот это он мог. Но читать чужое письмо в надежде, что там, быть может, что-то говорится о нем? А потом так глупо выдать себя, возвращая Мартынову деньги? За какого идиота держат Лермонтова?

Скорее всего, о деньгах ему сказали сами Мартыновы – сказали, да забыли, – а пакет действительно пропал вместе с другими украденными вещами. Лермонтов поступил просто: отдал Мартынову свои деньги и счел, что на этом дело закрыто. Но нет, не закрыто. Высказывалось прелестное предположение, что он-де, чувствуя себя виноватым, довел Мартынова до дуэли. То есть замел следы окончательно, дав себя убить. Стратегический ум, ничего не скажешь.

Висковатов абсолютно верно говорит: «Его (Лермонтова) и недруги не представляли человеком нечестным, а только ядовитым и задирой». П. К. Мартьянов на сей счет однозначен: «Если (Лермонтов) так заявил, то это значит, что так и было: он никогда не лгал».

* * *

Хоть отличиться в «деле» не удалось, желанное прощение было получено. 11 октября 1837 года в Тифлисе отдан высочайший приказ по кавалерии о переводе «прапорщика Лермантова лейб-гвардии в Гродненский гусарский полк корнетом». Приказ за отсутствием военного министра подписал генерал-адъютант Адлерберг.

«Прощение Лермонтова» было отмечено в дневнике Жуковского, который счел это событие достаточно важным. В октябре на Кавказ прибыл наконец царь, и 21 октября В. А. Жуковский записал в дневнике: «Пребывание в Новочеркасске. Прибытие государя. Его коротенькая и выразительная речь в круге, окруженном знаменами и регалиями атаманскими… Обед за маршальским столом… Прощение Лермонтова…»

В конце октября Лермонтов направляется в Нижегородский драгунский полк, в котором все еще продолжал числиться до 25 ноября. Он «переехал горы», а затем в Закавказье «был в Шуше, в Кубе, в Шемахе, в Кахетии».

В Закавказье Лермонтов сдружился с поэтом-декабристом А. И. Одоевским. Предполагают также, что именно там и тогда состоялось знакомство Лермонтова с азербайджанским поэтом и драматургом Мирза Фатали Ахундовым и семьей А. Г. Чавчавадзе. Считается также, что сказку «Ашик-Кериб» Лермонтов записал со слов Мирзы Фатали Ахундова. Прямых доказательств нет, но предположение основательное.

И вот наконец 1 ноября 1837 года в «Русском инвалиде» опубликован высочайший приказ о переводе Лермонтова в лейб-гвардии Гродненский гусарский полк. Целый год переписки и хлопот о судьбе «Мишеньки» увенчался успехом, и бабушка Елизавета Алексеевна с радостью пишет своей корреспондентке П. А. Крюковой о благополучном исходе всех этих дел: и с наследством покойного Юрия Петровича Лермонтова разобрались, и Мишеньку вызволили.

«Истинно была как ума лишенная, – сообщает г-жа Арсеньева. – Теперь начинаю понемногу отдыхать, но я писала к тебе, как Философов мне сказал, что Мишу перевели в лейб-гусарский полк, вместо того в Гродненский, для него все равно тот же гвардейский полк, но для меня тяжело: этот полк стоит между Питербурга и Нова города в бывшем поселеньи, и жить мне в Нове-городе, я там никого не знаю и от полка слишком пятьдесят верст, то все равно что в Питербурге и все с ним розно, но во всем воля Божия, что ему угодно с нами, во всем покоряюсь его святой воле. Теперь жду его и еще кроме радости его видеть не об чем не думаю, иные говорят, что будет к Николину дню [6 декабря], а другие говорят, что не прежде Рождества, приказ по команде идет… Я очень рада, что продала Мишину часть Виолеву (мужу тетки, Елены), ежели бы постороннему продала, хотя бы наверное тысяч десять получила лишнего, но стали бы жаловаться, что я их разорила и что Миша не хотел меня упросить и на него бы начали лгать, рада, что с ними развезала».

* * *

Лучше и подробнее всего первая кавказская одиссея Лермонтова описана им самим – в письме другу Раевскому (датировано началом декабря).

«Наконец, меня перевели обратно в гвардию, но только в Гродненский полк, и если б не бабушка, то, по совести сказать, я бы охотно остался здесь, потому что вряд ли Поселение веселее Грузии.

С тех пор как я выехал из России, поверишь ли, я находился до сих пор в беспрерывном странствовании, то на перекладной, то верхом; изъездил Линию всю вдоль, от Кизляра до Тамани, переехал горы, был в Шуше, в Кубе, в Шемахе, в Кахетии, одетый по-черкесски, с ружьем за плечами, ночевал в чистом поле, засыпал под крик шакалов, ел чурек, пил кахетинское даже…

Простудившись дорогой, я приехал на воды весь в ревматизмах; меня на руках вынесли люди из повозки, я не мог ходить – в месяц меня воды совсем поправили; я никогда не был так здоров, зато веду жизнь примерную; пью вино только тогда, когда где-нибудь в горах ночью прозябну, то приехав на место, греюсь… – Здесь, кроме войны, службы нету; я приехал в отряд слишком поздно, ибо государь нынче не велел делать вторую экспедицию, и я слышал только два-три выстрела; зато два раза в моих путешествиях отстреливался: раз ночью мы ехали втроем из Кубы, я, один офицер нашего полка и Черкес (мирный, разумеется), – и чуть не попались шайке Лезгин. – Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные; а что здесь истинное наслаждение, так это татарские бани! – я снял на скорую руку виды всех примечательных мест, которые посещал, и везу с собою порядочную коллекцию; одним словом, я вояжировал. Как перевалился через хребет в Грузию, так бросил тележку и стал ездить верхом; лазил на снеговую гору (Крестовая) на самый верх, что не совсем легко; оттуда видна половина Грузии, как на блюдечке, и, право, я не берусь объяснить или описать этого удивительного чувства: для меня горный воздух – бальзам; хандра к черту, сердце бьется, грудь высоко дышит – ничего не надо в эту минуту; так сидел бы да смотрел целую жизнь.

Начал учиться по-татарски, язык, который здесь, и вообще в Азии, необходим, как французский в Европе, – да жаль, теперь не доучусь, а впоследствии могло бы пригодиться. Я уже составлял планы ехать в Мекку, в Персию и проч., теперь остается только проситься в экспедицию в Хиву с Перовским.

Ты видишь из этого, что я сделался ужасным бродягой, а, право, я расположен к этому роду жизни. Если тебе вздумается отвечать мне, то пиши в Петербург; увы, не в Царское Село; скучно ехать в новый полк, я совсем отвык от фронта и серьезно думаю выйти в отставку.

Прощай, любезный друг, не позабудь меня, и верь все-таки, что самой моей большой печалью было то, что ты через меня пострадал.

Вечно тебе преданный М. Лермонтов».

* * *

Нам легко вообразить себе этого «ужасного бродягу» по описанию литератора В. Боборыкина, который встретил Лермонтова, приехавшего по Военно-Грузинской дороге во Владикавказ из Тифлиса, в «заезжем доме» в начале декабря:

«М. Ю. Лермонтов, в военном сертуке, и какой-то статский (оказалось – француз-путешественник) сидели за столом и рисовали, во все горло распевая: «А moi la vie, a moi la vie, a moi la liberte!»…

* * *

Хотя Лермонтов и был назначен корнетом в лейб-гвардии Гродненский гусарский полк высочайшим приказом от 11 октября 1837 года, он явился в Новгород (место расположения полка) только 25 февраля 1838 годa. Более четырех месяцев поэт странствовал: жил в Пятигорске, потом Ставрополе – по нездоровью; задержался в Москве, в Петербурге – и уж только затем прибыл на место службы.

В Петербурге Лермонтов был принят начальством благосклонно. Его не торопили с отъездом. В январе он проживал у бабушки, посещал общество и театры. Было уже напечатано «Бородино»; скоро в печати появилась «Песня про купца Калашникова»; Василий Андреевич Жуковский пожелал познакомиться с новым собратом. Лермонтова представили Жуковскому, и тот принял молодого поэта весьма дружественно: подарил ему «Ундину» с автографом, попросил прочесть что-нибудь из лермонтовского неопубликованного – и особенно полюбил «Тамбовскую казначейшу».

О публикации «Казначейши» существуют разные сведения. Панаев, например, утверждает, что Лермонтов был просто взбешен этим, поскольку поэма была напечатана «без спроса». «Он (Лермонтов) держал тоненькую розовую книжечку «Современника» в руке и покушался было разодрать ее, но г. Краевский не допустил его до этого.

– Это черт знает что такое! Позволительно ли делать такие вещи! – говорил Лермонтов, размахивая книжечкою… – Это ни на что не похоже.

Он подсел к столу, взял толстый карандаш и на обертке «Современника», где была напечатана его «Казначейша», набросал какую-то карикатуру…»

Полагают, Лермонтов разгневался на то, что Жуковский изменил в поэме несколько слов или строк – сделал ее чуть менее «рискованной». За Жуковским такое и раньше водилось, как утверждали.

В письмах, впрочем, эта тема никак не отразилась.

Накануне отъезда в «ужасный Новгород» Лермонтов сообщал (15 февраля 1838 года) своему неизменному другу – Марии Лопухиной: «Первые дни после приезда прошли в непрерывной беготне: представления, парадные визиты – вы знаете; да еще каждый день ездил в театр; он, правда, очень хорош, но мне уже надоел; вдобавок меня преследуют все эти милые родственники! – не хотят, чтобы я бросил службу, хотя я уже мог бы это сделать: ведь те господа, которые вместе со мною поступили в гвардию, теперь уже там не служат. Наконец я порядком пал духом и хочу даже как можно скорее бросить Петербург и отправиться куда бы то ни было, в полк или хоть к черту…

… Я был у Жуковского и по его просьбе отнес ему «Тамбовскую казначейшу», которую он просил; он понес ее к Вяземскому, чтобы прочесть вместе; им очень понравилось, напечатано будет в ближайшем номере «Современника».

Бабушка надеется, что я скоро буду переведен к царскосельским гусарам, потому что Бог знает по какой причине ей внушили эту надежду. Вот почему она не дает согласия на мою отставку. Сам то я ни на что не надеюсь.

В заключение этого письма посылаю вам стихотворение, которое я случайно нашел в моих дорожных бумагах и которое мне даже понравилось именно потому, что я забыл его – впрочем, это ровно ничего не доказывает».

Последняя фраза – не то многозначительная, не то ничего не значащая; Лермонтов – поэт-гусар и московский кузен московских кузин – умеет эдак сказануть… и думай потом, имел он что-нибудь в виду (и что) или же не имел в виду ровным счетом ничего.

«Ровно ничего не доказывает»! «Забыл»!

Кого или что – забыл?

Мария Лопухина – поверенная в сердечных делах Лермонтова. Она умела читать между строк.

Стихотворение же это – «Молитва странника»:

 
Я, Матерь Божия, ныне с молитвою
Пред твоим образом, ярким сиянием,
Не о спасении, не перед битвою,
Не с благодарностью иль покаянием,
Не за свою молю душу пустынную,
За душу странника в свете безродного;
Но я вручить хочу деву невинную
Теплой заступнице мира холодного.
Окружи счастием душу достойную,
Дай ей сопутников, полных внимания,
Молодость светлую, старость покойную,
Сердцу незлобному мир упования.
Срок ли приблизится часу прощальному
В утро ли шумное, в ночь ли безгласную,
Ты восприять пошли к ложу печальному
Лучшего ангела душу прекрасную.
 

После множества горьких упреков в адрес возлюбленной, после болезненной, неутоленной жажды обладания ею – такое свободное, такое ясное и чистое чувство. Впрочем, насколько это «после»? Не одновременно ли? Не тот ли ровный, спокойный звук, который всегда был слышен в смятенной симфонии?

Глава восемнадцатая
Возвращение в Петербург

Новгород

В конце февраля 1838 года Лермонтов приезжает в полк, где он поселился на одной квартире с Н. А. Краснокутским в так называемом «доме сумасшедших» (для холостых офицеров). В Новгороде ему не живется, он то и дело берет короткие отпуски и ездит в Петербург. В полку Лермонтов, по обыкновению, куролесил и «не оставил по себе того неприятного впечатления, каким полны отзывы многих сталкивавшихся с ним лиц» – с сослуживцами Лермонтов был язвителен, весел, шумен, подчас неуправляем, но, в общем, оставался «славным малым». По большей части Лермонтов в Гродненском полку играл в карты и писал «виды».

А. И. Арнольди рассказывает свою первую встречу с новичком: «Придя однажды к обеденному времени к Безобразовым, я застал у них офицера нашего полка, мне незнакомого, которого Владимир Безобразов назвал мне Михаилом Юрьевичем Лермонтовым. Вскоре мы сели за скромную трапезу нашу, и Лермонтов очень игриво шутил и очень понравился нам своим обхождением. После обеда мы обыкновенно сели играть в банк, но вместо тех 50 или 100 рублей, которые закладывались кем-либо из нас, Лермонтов предложил заложить тысячу и выложил их на стол. Я не играл и куда-то выходил. Возвратившись же, застал обоих братьев Безобразовых в большом проигрыше и сильно негодующих на свое несчастье. Пропустив несколько талий, я удачно подсказал Владимиру Безобразову несколько карт и он с моего прихода стал отыгрываться, как вдруг Лермонтов предложил мне самому попытаться счастья; мне показалось, что предложение это было сделано с такою иронией и досадою, что я в тот же миг решил пожертвовать несколькими десятками и даже сотнями рублей для удовлетворения своего самолюбия перед зазнавшимся пришельцем, бывшим лейб-гусаром… Судьбе угодно было в этот раз поддержать меня, и помню, что на одном короле бубен, не отгибаясь и поставя кушем полуимпериал, я дал Безобразовым отыграться, а на свою долю выиграл 800 с чем-то рублей; единственный случай, что я остался в выигрыше во всю мою жизнь…»

Арнольди быстро сошелся с «зазнавшимся пришельцем»: они жили в двух смежных больших комнатах, разделенных общей передней. «В свободное от службы время, а его было много, Лермонтов очень хорошо писал масляными красками по воспоминанию разные кавказские виды»…

Скоро Лермонтов уже «задушевный приятель», участник кутежей и «шалостей». Арнольди помнит его «в дыму табачном, при хлопаньи пробок, на проводах М. И. Цейдлера, отъезжавшего на Кавказ в экспедицию», которому Лермонтов посвятил экспромт:

 
Русский немец белокурый
Едет в дальную страну,
Где косматые гяуры
Вновь затеяли войну.
Едет он, томим печалью,
На могучий пир войны;
Но иной, не бранной сталью
Мысли юноши полны.
 

Слова о «не бранной стали» – намек на влюбленность «бедного Цейдлера» в г-жу С. Н. Стааль фон Гольштейн, жену полковника.

Цейдлер вспоминает об этом эпизоде очень тепло: «Меня усадили, как виновника прощальной пирушки, на почетное место, не теряя времени начался ужин, чрезвычайно оживленный. Веселому расположению духа много способствовало то обстоятельство, что товарищ мой и задушевный приятель Михаил Юрьевич Лермонтов, входя в гостиную, устроенную на станции, скомандовал содержателю ее… немедленно вставить во все свободные подсвечники и пустые бутылки свечи и осветить, таким образом, без исключения все окна. Распоряжение Лермонтова встречено было сочувственно, и все в нем приняли участие; ставлялись и зажигались свечи; смех, суета сразу расположили к веселью… Во время ужина тосты и пожелания сопровождались спичами и экспромтами…»

Лермонтов вообще любил праздники. Спустя несколько лет мы увидим, как он так же суетливо и изобретательно устраивает праздник на Кавказе.

* * *

Буквально за несколько месяцев Лермонтов успел устроиться в новом полку и почувствовать себя там как рыба в воде. Да, Лермонтов – добрый малый, славный товарищ. Но нет пророка в своем отечестве – сослуживцы не видят в нем поэта. Тот же Арнольди говорил: «Между нами – я не понимаю, что о Лермонтове так много говорят; в сущности, он был препустой малый, плохой офицер и поэт неважный. В то время мы все писали такие стихи. Я жил с Лермонтовым в одной квартире, я видел не раз, как он писал. Сидит, сидит, изгрызет множество перьев, наломает карандашей и напишет несколько строк. Ну разве это поэт?»

В самом деле! Маёшка – не поэт…

* * *

Тем временем добрая бабушка продолжала печалиться о судьбе внука и усиленно хлопотала через графа Бенкендорфа о переводе Лермонтова на прежнее место – в Царское Село.

Бенкендорф проникся просьбой почтенной старушки и написал великому князю Михаилу Павловичу: «…вдова гвардии поручика Арсеньева, огорченная невозможностью беспрерывно видеть его (внука), ибо по старости своей она уже не в состоянии переехать в Новгород, осмеливается всеподданнейше повергнуть к стопам Его Императорского Величества просьбу свою о всемилостивейшем переводе внука ее в лейб-гвардии Гусарский полк, дабы она могла в глубокой старости (ей уже восемьдесят лет) спокойно наслаждаться небольшим остатком жизни и внушать своему внуку правила чистой нравственности и преданность к монарху за оказанное уже ему благодеяние.

Принимая живейшее участие в просьбе этой доброй и почтенной старушки и душевно желая содействовать к доставлению ей в престарелых летах сего великого утешения и счастья видеть при себе единственного внука своего, я имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство в особенное, личное мое одолжение испросить у Государя Императора к празднику Св. Пасхи всемилостивейшее, совершенное прощение корнету Лермонтову…»

Бабушка Арсеньева, как всегда, молодец! В 1838 году ей 65 лет. Возраст, конечно, солидный, немалый, особенно по тем временам, но отнюдь не престарелый и уж всяко не 80. В очередной раз пригодилась прибавка лет, которой Елизав£[са Алексеевна щеголяла не одно десятилетие.

Ходатайство Бенкендорфа быстро пошла по инстанциям. Расположенный к молодому офицеру великий князь дал согласие, и уже 9 апреля 1838 года Лермонтов переводится в лейб-гвардии Гусарский полк. Он прощен. У него хорошие связи, начальство его отличает. Что впереди? Только одно: успешное продвижение по службе.

Лермонтов скучает. Марии Лопухиной он пишет (не без милого гусарского кокетства): «Надо вам сказать, что я самый несчастный человек, и вы поверите мне, когда узнаете, что я каждый день езжу на балы; я пустился в большой свет; в течение месяца на меня была мода, меня буквально разрывали. Это, по крайней мере, откровенно. Весь этот свет, который я оскорблял в своих стихах, старается осыпать меня лестью; самые хорошенькие женщины выпрашивают у меня стихи и хвастаются ими, как величайшей победой. Тем не менее я скучаю. Просился на Кавказ – отказали. Не хотят даже, чтобы меня убили. Может быть, эти жалобы покажутся вам, милый друг, неискренними; может быть, вам покажется странным, что я гонюсь за удовольствиями, чтобы скучать, слоняясь по гостиным, когда я там не нахожу ничего интересного? Ну так я открою вам свои побуждения: вы знаете, что мой самый большой недостаток – это тщеславие и самолюбие; было время, когда я в качестве новичка искал доступа в это общество; это мне не удалось: двери аристократических салонов были для меня закрыты; а теперь в это же самое общество я вхожу уже не как проситель, а как человек, добившийся своих прав; я возбуждаю любопытство, меня домогаются, меня всюду приглашают, а я и виду не подаю, что этого желаю; дамы, которые обязательно хотят иметь из ряду выдающийся салон, желают, чтобы я бывал у них, потому что я тоже лев, да, я ваш Мишель, добрый малый, у которого вы никогда не подозревали гривы. Согласитесь, что все это может вскружить голову. К счастью, моя природная лень берет верх – и мало-помалу я начинаю находить все это крайне несносным. Но этот новый опыт принес мне пользу, потому что дал мне в руки оружие против общества, и, если когда-либо оно будет преследовать меня своей клеветой (а это случится), у меня будут по крайней мере средства мщения; несомненно нигде нет столько подлостей и смешного…»

Князь Васильчиков – которого исследовательница жизни и творчества Лермонтова Эмма Герштейн считала «тайным врагом» поэта и который, возможно, таковым и являлся по крайней мере какое-то время, – в 1875 году опубликовал несколько слов в оправдание Лермонтова. В повести «Две маски» Маркевича, которая тогда вышла, Лермонтов назван «представителем тогдашнего поколения гвардейской молодежи». Князь был возмущен этим определением. «Может быть, что в тех видах, в коих редактируется этот журнал, – имеется в виду «Русский вестник», в котором появилась повесть «Две маски», – требуется именно представить Лермонтова и Пушкина типами великосветского общества, чтоб облагородить описание этого общества и внушить молодому поколению, не знавшему Лермонтова, такое понятие, что гвардейские офицеры и камер-юнкеры тридцатых годов были все более или менее похожи на наших двух великих поэтов по своему высокому образованию и образу мыслей. Но это не только неверно, но и совершенно противоположно правде…»

Насколько это «противоположно правде» – судить трудно; Лермонтов все же изображал из себя светского льва и с удовольствием скучал по гостиным. И тот же Васильчиков пишет о нем так: «Лермонтов не принадлежал к числу разочарованных, озлобленных поэтов, бичующих слабости и пороки людские из зависти, что не могут насладиться запретным плодом; он был вполне человек своего века, герой своего времени… Но, живя этой жизнью, к коей все мы, юноши тридцатых годов, были обречены, вращаясь в среде великосветского общества, придавленного и кассированного после катастрофы 14 декабря, он глубоко и горько сознавал его ничтожество и выражал это чувство не только в стихах «Печально я гляжу на наше поколенье», но и в ежедневных, светских и товарищеских своих сношениях. От этого он был вообще нелюбим в кругу своих знакомых в гвардии и в петербургских салонах; при дворе его считали вредным, неблагонамеренным и притом, по фрунту, дурным офицером [вспомним: «плохой фронтовик», «плохой офицер» – это было всегда]; и когда его убили, то одна высокопоставленная особа изволила выразиться, что «туда ему и дорога». Все петербургское великосветское общество, махнув рукой, повторило это надгробное слово над храбрым офицером и великим поэтом».

В 1838 году Лермонтов, однако, еще увлечен новой для себя ролью «светского льва». Алексею Лопухину он пишет: «Я похож на человека, который хотел отведать от всех блюд разом, сытым не наелся, а получил индижестию (несварение желудка), которая вдобавок, к несчастью, разрешается стихами».

Сатин, добрый знакомец Лермонтова со времен Кавказа, встречается с ним и в столице. «Лермонтов приходил ко мне почти ежедневно после обеда отдохнуть и поболтать. Он не любил говорить о своих литературных занятиях, не любил даже читать своих стихов, но зато охотно рассказывал о своих светских похождениях, сам первый подсмеиваясь над своими любвями и волокитствами».

Да, Лермонтов в то время весьма увлечен новизной увиденного и переживаемого. Недаром «Княгиня Лиговская» писалась с таким вкусом и с таким удовольствием: сколько наблюдений за жизнью света и особенно – за жизнью светских женщин! «…волшебные маленькие ножки и чудно узкие башмаки, беломраморные плечи и лучшие французские белилы, звучные фразы, заимствованные из модного романа, бриллианты, взятые напрокат из лавки… – я не знаю, но в моих понятиях женщина на бале составляет с своим нарядом нечто целое, нераздельное, особенное; женщина на бале совсем не то, что женщина в своем кабинете; судить о душе и уме женщины, протанцевав с нею мазурку, все равно что судить о мнении журналиста, прочитав одну его статью».

В «Лиговской» замечателен тон рассуждения о женщинах: это тон участника экспедиции, который делится всем, что увидел и пережил в джунглях, среди экзотических и опасных зверей.

* * *

30 апреля в «Литературных прибавлениях» к «Русскому инвалиду» за подписью «-въ» была напечатана «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова».

Любимый советским литературоведением Белинский интересную «штуку» сказал об этом произведении – равно и о других произведениях такого рода. В восьмой статье сборника «Сочинения Александра Пушкина» «неистовый Виссарион» рассуждает о фольклорности в русской поэзии. Он разбирает балладу Пушкина «Жених» (1825): «Эта баллада и со стороны формы и со стороны содержания насквозь проникнута русским духом…»

Белинский выписывает из нее большой фрагмент; ограничимся фрагментом поменьше:

 
Наутро сваха к ним на двор
Нежданная приходит.
Наташу хвалит, разговор
С отцом ее заводит:
«У вас товар, у нас купец,
Собою парень молодец,
И статный и проворный,
Не вздорный, не зазорный»…
 

«И такова вся эта баллада, от первого до последнего слова! – продолжает Белинский. – В народных русских песнях вместе взятых не больше русской народности, сколько заключено ее в этой балладе. Но не в таких произведения должно видеть образцы проникнутых национальным духом поэтических созданий»… Ого, неожиданный оборот! Стало быть, и «Онегин» с его персонажами из высшего класса, и еще более страшно далекий от народа «Герой нашего времени»… Но дадим слово самому Виссариону Григорьевичу – что он мыслит о сочинениях наших выдающихся поэтов, написанных в «народном стиле»?

«Мир, так верно и ярко изображенный в ней (балладе «Жених»), слишком доступен для всякого таланта уже по слишком резкой его особенности. Сверх того, он так тесен, мелок и немногосложен, что истинный талант не долго будет воспроизводить его, если не захочет, чтоб его произведения были односторонни, однообразны, скучны и, наконец, пошлы, несмотря на все их достоинства. Вот почему человек с талантом делает обыкновенно не более одной или, много, двух попыток в таком роде… Лермонтова «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова», не превосходя пушкинского «Жениха» со стороны формы, слишком много превосходит его со стороны содержания. Это – поэма, в сравнении с которою ничтожны все богатырские народно-русские поэмы, собранные Киршею Даниловым. И между тем «Песня» Лермонтова была не более как опыт таланта, проба пера, и очевидно, что Лермонтов никогда ничего больше не написал бы в этом роде. В этой песне Лермонтов взял все, что только мог ему представить сборник Дирши Данилова, и новая попытка в этом роде была бы по необходимости повторением одного и того же – старые погудки на новый лад. Чувства и страсти людей этого мира так однообразны и несложны, что все это легко исчерпывается до дна одним произведением сильного таланта. Разнообразие страстей, тонкие до бесконечности оттенки чувств, бесчисленно многосложные отношения людей, общественные и частные, – вот где богатая почва для цветов поэзии, и эту почву может приготовить только сильно развивающаяся или развившаяся цивилизация…»

Белинский пристрастен к Лермонтову не только как земляк; он вообще «жаден» до любого таланта и готов в своих статьях восхищаться каждым бриллиантом поэзии и прозы, какие только появляются в русской словесности. О «Купце Калашникове» он высказывается совершенно ясно: одного раза достаточно.

Что ж, Лермонтов действительно больше к «гуслям» не возвращался. Что вовсе не сделало нашего великого поэта менее русским и менее народным. Для того чтобы быть русским, не обязательно рядиться в тулуп и говорить на «о». Гораздо лучше оставаться самим собой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю