Текст книги "Аид, любимец Судьбы. Книга 2: Судьба на плечах (СИ)"
Автор книги: Елена Кисель
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)
– …сизифов камень тебе в почки и Зевсов перун – в зад!!!
– Куды прешь, кому сказано?!
– Померли, а все людьми не стали! Да я тут, может, второй месяц уже торчу!
– Ври, как же! Какие тебе тут месяцы, тут ни дней, ни ночи!
– Лупетки раскрой! Нюкта на небо выезжает? Выезжает! У кого мозги есть, тот считает, а у кого они бараньи…
– Нет у вас мозгов. Ни у тебя, ни у тебя. На земле остались, сгнили. А вы тут… как головы Цербера за лепешку…
– У-у, раз-го-вор-чи-вый!!!
Люди всегда остаются людьми. Они вцепляются в глотки друг другу на базарах, на соревнованиях, на свадьбах. Они найдут, что не поделить, на самом богатом пиру.
Наивно было бы думать, что отсутствие тел может что-нибудь изменить. Смертных меняют лишь Лета и сладковато-горький аромат подземных тюльпанов, погружающий в вечное утешение. А до того…
– Что ты смотришь, что ты смотришь?! Куда лезешь?! Хорошенькое дело! Сначала я год помереть не могла, уж так мучилась, уж так страдала, и где только этот Железнокрылый шлялся?! А теперь вот еще лезут тут всякие!
– Да тебя на колеснице не объедешь! Померла, а корма – шире врат подземных! И как ты вообще в них пролезла-то? Цербер, небось, пропихивал?
– Да ты сама… да как твои ляжки ладью Харона не потопили?! Проклятие твоему паршивому рту! Да на Поля Мук тебя! Да чтобы огнем – до костей!
– Вот уж куда б не послали – только б не с этими двоими…
– Да на Полях Мук и муки такой, небось, нет – чтобы это слушать!
– Во бабы! И смерть нипочем. Небось, во рту у них столько яда, что и оболы порастворялись…
– Вместо Цербера их! Врата сторожить!
– Так тогда сюда совсем не войти будет, от них-то лепешкой не откупишься…
– В Стигийские болота!
– Э, не. Они там всех чудищ пораспугают.
– Гляди, сейчас сцепятся, бесплотные!
– Эти-то? Этим бесплотность не помеха…
Тени шутят невесело, у теней смех наигранный. Отчаянный до боли: никто не знает, куда отправят провожатые даймоны из зала, который скрывается за дверями. Элизиум – недосягаемая мечта, Поля Мук – мороз по несуществующей коже. Зато асфодели – вот они, кивают приветливо, и хочется пойти, с головой окунуться в аромат…
Нельзя: без глотка Леты, без решения Владыки аид не даст покоя. Попытаешься прорваться – все равно вернет ко дворцу у Белой Скалы, только в конец очереди – и опять наслушаешься…
– …это мне в бок копьем. А помереть не могу. Как сон какой получился. Себя не понимаю. Хожу. Рана не излечивается, гниет, запах – не продышаться, только я-то не чувствую. Ни запахов, ни вкусов, ни тепло, ни холодно, есть вот не хочу. Только эта, как ее, из-под земли… тянет, зовет…
– Это зовет Лета. Я тоже слышал ее зов после того, как наш корабль захлестнуло волной. Тоже мучился. В последние дни мы с товарищами собирались плыть к мысу Тэнар, чтобы сойти сюда живыми. Если надо – умолять Владыку, чтобы помиловал. Пусть даже мы остались бы непогребенными, пусть скитались бы, но это…
– Тавр, мой маленький? Где ты? Тавр, мальчик мой, отзовись!
– Это ты! Ты… тогда… мечом! Ах ты…
– …два мешка пшеницы! Здоровые мешки! Я знаю, за это меня и отравил, чтоб его…
– Девушку. Волосы длинные, кудрявятся. Черные. Глаза с косинкой, зеленые. Вы не видели?
– Мама… мамочка!
– Держите его! Глотку перерву… в Стиксе утоплю… четырнадцать лет дочке было, только четырнадцать…
– Родной мой! Где ты? Слышишь ли?!
Больше, чем найти кого-то потерянного или свести старые счеты, теням хочется только определенности. Зыбкость, нерешенность судьбы – пытка страшнее Тартара, недаром же на поверхности самой страшной карой считается – оставить тело непогребенным, чтобы душа никогда не попала на суд подземного Владыки.
Знаете, что тени стенают возле дворца Судейств? «Ну, когда уже наконец…» – это чаще всего.
Если бы за право предстать перед троном Владыки Аида можно было убивать – белая дорога была бы алой и покрытой трупами. И без того время от времени бесплотный кулак по привычке влетает в призрачные зубы.
– Пусти!
– Я! Я первый!
– Я занимал! Тут мой друг стоял, он расскажет!
– Не оттесняйте! Все там будем…
– … во Флегетон!!
Когда отзвуки голосов становятся особенно яростными, ругательства – забористыми, а пожелания Полей Мук – частыми, дверь обычно распахивается. И замирают тени: как есть – с перекошенным ртом, скорченными пальцами, вылупленными глазами. Воины – впереди, после пастухи, хлебопашцы и охотники, дальше – те, кто прожил свой век сполна и научился терпеть. Женщины и дети – на самых окраинах толпы. Все вытягивают шею, ожидая ужасного явления.
Является обычно Эвклей. Разбухший, сияющий лысиной и неизменно что-нибудь жрущий (никто так и не знает, откуда он постоянно добывает еду, хотя с собой не носит). Распорядитель, вредно чавкая и являя собою торжество плоти, озирает застывшие сонмы и произносит:
– Орете? Хорошо. Кто орет– того сразу мучиться.
И несколько часов потом сборище у дворца будет являть собою картину, милую сердцу аэдов: вздохи, стоны и горькие жалобы. Перешептывания:
– А Щедрый Дарами… что – судит?
– Дела у него. Не начинал сегодня.
– А я слышал – явился… скоро начнут?
– Скоро ли?
– А мне говорили: сильно не в духе сегодня. Чего доброго – так и к Танталу и Данаидам загреметь можно.
– Так ведь все говорят, что – справедливый!!
– Справедливость у него в женах, сам – безжалостный…
– Ш-ш-ш!! Да тебя за такое…
– У богов она – справедливость разная… Как у Судьбы-Ананки. Вот я, например…
– Не слушайте этого богохульника!
Гермес иногда любит подшутить над тенями. Вестник влетает в зал судейств, потом вылетает наружу, прислоняется к золотой створке и стоит. Долго стоит, всем лицом вздрагивает. Шепчет белыми губами правдиво: «Грозен сегодня, ох, грозен…»
Потом открывает глаза и глядит уже на тени.
Сочувственно.
После отбытия вестника толкучка начинается совсем в другом качестве.
– Что ты меня вперед выпихиваешь?! Сам иди!
– Выкуси! Хотел быть первым – будь первым!
– Давайте детей пустим вперед, может, хоть их пощадит!
– Их пощадит, а на нас отыграется.
– Трусы! Чего вам бояться после смерти?!
– Так может, ты пойдешь?! Эй, храбрец, ты где?
– За дверь его запихивай!
Даймоны или привратники выхватят из толпы тень, или толпа сама отрыгнет ее к бронзово-золотым дверям с коваными песьими мордами (черная скалится, золотая следит) – двери откроются.
Главный зал дворца судейств меньше моего мегарона, но зато и страшнее. Он дышит холодом и неприступностью, и ледяные стигийские воды бесшумно плещутся вдоль стен. Перемигиваются синими огнями серебряные чаши-светильники. Давят колонны – из некоторых высовываются то песьи морды, то драконьи. Шуршит крыльями свита у подножия трона, возле трона, за троном (там – неизменный Гелло).
И два выхода есть из зала, и возле обоих замерли в готовности духи-даймоны. Широкий выход, медные двери – уведут к Лете, а после – к асфоделевым лугам. Узкий, окованный золотом – для редких гостей – праведников, которых ждет Элизиум.
А для Полей Мук у меня нет дверей. Вопящего грешника подхватят Эринии и, нахлестывая бичами, выволокут обратно через вход – всем в назидание. Грешник будет орать и извиваться всю дорогу до Полей Мук, почему-то никто не ведет себя иначе.
Величие зала прибивает умершего к полу.
– Подойди. Можешь смотреть.
Хотя на что тут смотреть?! Смертные говорят – ужасен. Алекто-Эриния вздыхает – много вы чего понимаете, смертные! Нюкта-Ночь смеется: возмужал…
И осанка под трон подходит, и фарос багряный спадает нужными волнами, и в глазах – равнодушие черного Стикса: Владыка…
Тень замирает невинной птичкой перед кольцами безжалостной ядовитой гадины: трепещет, ловя немигающий, тяжелый взгляд: это сейчас? уже…?
Жребии из сосуда, где они появляются по мановению Мойр, теперь достает Эак – тот самый сын Зевса, народ которого извела под корень ревнивая Гера. Муравьиный вождь. Гермес, когда просил за сводного брата, шепнул озорно: «Может, и не такой уж и праведный… Но ему в жизни хватило, что с теми подданными, что с этими».
Голос у Эака звонкий, отцовский (изморозь ошалелой колесницей бежит вдоль спины). Свиток прожитой жизни умершего читается правильно – с металлом в каждом слове, бесстрастно.
Но я уже приспособился судить не по свиткам. Слова – шелуха.
Родился, сын лавагета, насиловал рабынь, свою сестру, впрочем, тоже, жаждал подвигов, сбежал, разбойники, перерезано горло…
– Забудь обо всем, что было, на полях асфоделя.
Кирий, сын одного из лавагетов Афин, торопится к аромату мертвых тюльпанов, следующая тень плывет от входа.
– Подойди. Можешь смотреть.
Пас овец, женился, восемь детей от жены, еще четверо умерли при рождении, сколько от соседок – неясно, море внуков, гулял на свадьбе старшего, хлебнул крепкого, сладкого вина, вышел на улицу, сел, кольнуло сердце…
– Тебя ждет отдых на асфоделевых полях.
Тень плотного старика с едва наметившейся лысиной плывет навстречу забвению, звук открывшихся дверей, тень юноши встает перед троном.
– Подойди. Можешь смотреть.
В глазах плещется море, был рабом на корабле, возившем металлы и пряности, видел корабельных крыс, плети, грязь, любил крики чаек, перед отплытием хозяева забыли принести жертву Посейдону, сломавшаяся в шторм мачта ударила по голове прежде, чем хлынула вода…
– Покой асфоделя – твоя участь.
Тень уплывает. Тень плывет от входа. Старцы, выглядящие как юноши. Девы, глядящие старухами: тени, как боги, выглядят не старше и не моложе, чем ощущают себя.
– Подойди. Можешь смотреть.
…впервые изнасиловал отец, в девять, потом была война, и пришли чужие воины с жестокими руками, потом ее перепродали и ее насиловали уже другие, а еще она ухаживала за больной рабыней, заразилась, а ей приказали носить воду, и у нее подломились ноги, умерла в каком-то уголке…
– Твоя жизнь праведна. Ты можешь получить блаженство Элизиума.
Юная, кудрявая, прекрасно сложенная тень смотрит загнанно с пола, на котором распласталась. В глазах – ужас, будто ее посылают на Поля Мук. Нужно встать, нужно благодарить Владыку: у него ведь не попросишь иной участи, как она посмеет, а сил нет, только страх, потому что там, в Элизиуме, опять будут эти – руки, похотливые глаза, губы…
– Выпей из Леты. Забудь, что было, на асфоделевых полях.
Свита – хоть бы что, а Эак дернулся, аж следующий жребий обронил. Муравьиный вождь не знает, что Владыка может отменять свои же решения, заменять одну участь тени – другой. Правда, обычно – по слову жены, но жена…
Ни к чему жена. Голос Эака – голос Зевса! – морозит страшнее золота трона, к трону я привык, а к голосу брата, который раздается в моем зале, привыкнуть не могу. Иногда мне кажется – Зевс просил за сына нарочно, чтобы звучать рядом со мной, проникнуть сюда…
Напоминать.
Тень стелется перед троном пугливо: уловила взыгравшие по щекам Владыки желваки, Гипнос, порхающий перед троном, тоже увидел мину, шепнул кому-то: «Спорим – этого на муки?»
– Можешь смотреть.
…знатный род, обучался в палестре, потом война, город занят, пришлось бежать, сколотили отряд, нападали на торговые караваны, путников тоже резали, деревни грабили и, пьяный, он кричал, что он – сам Страх…
– За три столетия на Полях Мук ты успеешь узнать, что такое страх.
Глаза тени – окна в царство Лиссы-безумия. Открывается рот с повыгнившими зубами – кричать, молить… но шею уже захлестывает тонкий бич: Эриния Алекто развлекается. Второй бич ласково, играючи оглаживает спину, оставляя кровавую полосу – это Мегера. Тизифона, оскалив зубы, вцепляется хрипящему разбойнику в плечи, поднимает и с торжествующим хохотом тащит к двери, сестры кружат рядом и пускают в ход бичи.
Вопли грешника затихают за дверями зала, а Гипнос возле трона дуется: проспорил Оркусу. Поставил на две сотни лет.
– Подойди. Можешь смотреть…
Страждущие один за другим скрываются в дверях, ведущих к сладкому забвению. Двери к Элизиуму открываются реже – пропускают гордо ступающих праведников. Эринии свертывают-развертывают бичи, вполголоса делятся воспоминаниями: тот, семнадцатый за сегодня грешник – как орал, а? А Алекто его еще чуть не уронила, дуреха. Что, приглянулся разбойничек?
К трону текут воины, хлебопашцы, пастухи, кузнецы, мясники, торговцы, скульпторы, охотники, наемники, воры, даматы[1] (даже какого-то басилевса принесло – одного, испуганного). Подходят рабыни, ткачихи, няньки, швеи, просто жены.
От трона уходят праведники, грешники и просто тени. Лишившиеся имен и жизненного жребия. Получившие взамен посмертную участь.
Эак – вот уж медная глотка – не запинаясь ни на миг, оглашает жребии. Толкаются сыновья Гипноса в углу. Мнемозина пристроилась с восковыми табличками на коленке – по привычке запечатлевает все происходящее.
И никто не осмеливается спросить – почему пальцы Владыки излишне крепко стискивают жезл, отчего царь не только грозен, но и задумчив, почему временами медлит и не сразу выносит приговоры, что заставляет его сутулиться на золотом троне…
За такими вопросами – в Тартар.
За такими ответами – к Мойрам.
Все ведь знают, как хорошо Мойры умеют давать ответы.
– Подойди. Можешь смотреть…
* * *
Странно: Судьба в этот раз не мешалась. Я готовился глохнуть от завываний: «В такое время! Бросаешь вотчину!» Потому что правда ведь: тени толкутся вокруг дворца Судейств, скоро запрудят берег Стикса, с Сизифом еще ничего не решено, еще сотня дел, а мне – Олимп.
Какой Олимп в такие-то времена?!
Но Ананка помалкивала одобрительно, хихикала и толкала кулачком в плечо, пока я натягивал шлем, пока невидимкой поднимался на поверхность, к входу у Амсанкта, пока в два шага достигал Олимпа.
Даже не спросила: а на кой это тебе Олимп, невидимка?!
Мощеная драгоценным мрамором дорога прыгнула под ноги, лица коснулся теплый, с запахом цветущей магнолии ветерок. Позади был пологий склон с узкой тропой, на которую не взойдет смертный. Впереди высились плотно прикрытые золотые врата, и солнечные лучи разбрызгивались о них на мириады искр. Три стражницы-Оры чесали волосы на посту, благопристойно обсуждая последние сплетни.
Такое ощущение, что никуда и не уходил.
Можно было подождать чью-нибудь колесницу и войти на Олимп проще, но я предпочел перебраться через гранитные отроги, в которые врата были вмурованы. Ворота сделали, а на забор поскупились.
Спрыгнул уже по ту сторону, прикрыл глаза, чтобы привыкнуть к смеси белого, золотого, зеленого, к чистому воздуху, к одуряющим ароматам…
Беломраморная дорога катилась под ноги сама, статуи вдоль дороги провожали гордыми взглядами. Алая лента, сорванная с чьих-то волос, перечеркнула белую дорогу – и решительно затерялась в небесах, слилась со смехом и песнями.
На Олимпе было оживленно. Даже, пожалуй, оживленно чересчур: из садов и рощ летела музыка и причмокивания, один из беломраморных дворцов – кажется, Ириды – звенел хмельным весельем, и во все стороны шмыгали крылатые посланцы: зазеваешься – наткнешься.
Ребятня в разноцветных хитонах носилась по дорожкам стайками, играла в старые войны: «А я Зевс, и я тебя теперь молнией! Ты почему не падаешь?! Падай!» – «А я… я тебя своим серпом, вот!» – «Дурак, Громовержца же нельзя серпом! И вообще, его у тебя нету…» – «А куда он делся тогда?!»
Терпсихора на лужайке, осененной высокими кедрами, собрала молодых нимф и богинь: «А вот рукой нужно проводить плавно… ну, представьте, что вы – бабочка… и легче, легче!» Куда там бабочкам – танцовщицы порхают изящнее.
Наверняка и Гермес где-то тут со своими выдумками ошивается (ага, точно, от дворца Ареса несется разъяренное: «Где эта легконогая сволочь?!»).
Конечно, вряд ли кто-нибудь заглянет туда, куда собрался я – и все-таки, не нужно, чтобы меня видели.
– Гипнос…
Белокрылый явился с третьего зова и покаянно повесил голову.
– Много работы, – доложился шепотом. – Чернокрыл как взялся порядок наводить, так сплошные похороны кругом, а через это – поминки. А там и попойки. А там и я… кого кропить?
– Никого. Пока никого. Нужно твое мастерство.
– Так кого кропить-то?
– Другое мастерство. Влезать куда не просят.
Бог сна был оскорблен до дна чаши. Надул щеки, вытаращил глаза и губами зашлепал: это он-то влезает?! Нет, это он-то?!
Сто лет привыкнуть как должен, а на лице Убийцы эта мина выглядит дико.
– Молчи и слушай. Нужно, чтобы ты отвлек их на себя.
– Могу усыпить…
– Нет. Устрой скандал. Поссорь кого-нибудь с кем-нибудь. Разозли Ареса….
– Так ведь это уже… Гермес занимается!
– С Гермесом это никого не удивляет. Мне все равно, что ты сделаешь. Нужно, чтобы они смотрели в твою сторону.
– А в какую сторону… в какую они смотреть не должны? – уточнил притихший Гипнос.
– В сторону дома Мойр.
Гипнос притих окончательно. И впервые на моей памяти стал поразительно походить на своего близнеца: заострившиеся черты, помертвевшие, потемневшие от игривой сонной дымки до суровых сумерек глаза…
– К Пряхам? – прошептал бог сна пересохшими губами. – Незванным?! Да зачем ты…
Вспомнил, кому и что говорит. Передернул плечами, размял крылья.
– А меня всегда прельщало ремесло Гермеса. Гадости делать, к ссорам подначивать, скандалы вот тоже… Даже жалел, что под землей с этим особенно не развернешься. Ну, заодно и мечты сбудутся!
Не стал дожидаться, пока я выкину его из зарослей: суматошливо захлопал крыльями, взвился в воздух и понесся туда, где Терпсихора водила хороводы с нимфами.
– Хайре, красивые, хайре! А кому настойчика – отдохнуть после танцев?
И визг: «Гипнос!» – такой, будто туда лично Танат заявился. С мечом и по чью-то душу.
Я решил не ждать, пока мастерство белокрылого сработает в полную силу. Шагнул из зарослей акации – по-божественному, не дожидаясь, пока наткнусь на одну из резвящихся парочек или на задумчивого кентавра, который решает, за что ему такая божественная честь.
И считать шаги не потребовалось: близко, можно дойти и вполшага…
Просто сминается сад вокруг меня, дышащие величием статуи на миг ломаются, скульптуры становятся калеками, уродами – у Афины голова Гефеста, у Посейдона – женская грудь, в руке у Геры – молния…
Только аромат акации застрял в волосах и одежде, да еще детский смех не хочет отставать: «Эй, Крон! Падай! Скорее, падай! Ну, почему же ты не падаешь?!»
Я стою у серого порога самого старого дома на Олимпе.
Дом вырастает из горы, или скорее, дом настолько врос в гору, что убери его – и Олимп рассыпется грудой отдельных камешков. Дом притулился выше дворцов, прикрылся скалой-щитом, прикинулся простоватым солдатиком: не трогайте! Солдатик тащит на мозолистых плечах из серого камня тяжкий груз: плиту горного хрусталя. Солнечные лучи текут на плиту, свиваясь у ее поверхности в клубки нитей…
Морда у дома-солдатика самая неприглядная: дверь давно пора починить, щерится неприветливой щелью, порог поистерся, будто оббитый сотнями ног, в окнах-глазах полно сора.
На колышке возле порога болтается чья-то сандалия. Сушится. Коричневая, истрепанная, со вмявшимися следами пальцев – висит и являет собой образец кощунственного непочтения к великим, что обитают внутри.
Комната за порогом и приоткрытой дверью пуста. Непохожа на тронные залы.
Узкая, полутемная, с невыметенной пылью по углам, а под потолком обосновался паук с сытым желтым брюшком. Два полуотгоревших факела. В земляном полу чадит очаг, над ним булькает мясным парком закопченный котел. На деревянном блюде разложены коренья, рядом – медная поварешка и три глубокие глиняные миски.
И пузатый кувшин с чем-то кровавым, неразбавленным. Все есть, стряпухи не хватает.
Стряпуха хлопнула дверью слева. Грузно потопала к котлу, прижимая к груди две большие кефали, полотняный мешок с крупой или мукой и два поменьше, со специями. Статная, с загрубевшими руками и выдающимся задом, с криво повязанным над ухом платком, – сложила принесенное возле котла, побросала корешки, поцокала языком, помешала… сморщилась.
– Ты б хоть дверь за собой закрыл, – бросила недовольно. – Огонь сдувает. Исправляй теперь, подземный!
Я молча снял шлем. Мельком взглянул на огонь, отчего он взвыл и подровнялся, как пьяный солдат, увидевший лавагета.
– Лахезис?
Кто-то из тех, кто побывал здесь – званным, потому что без приглашения сюда пока еще не приходили – обмолвился, что Лахезис из Мойр самая фигуристая. Всплыло вот в памяти из глубины веков: «И плечи… и руки… а брови, брови какие!»
И точно, брови черные, вразлет, густыми дугами над глазами… хмурятся.
– Просто дровишек подкинуть было не судьба? Вон они, справа от тебя, дровишки. Что ж вы все легкими путями бегаете? Запомнили бы уже: если что-то можешь сделать по-настоящему, сам – ну, так и сделай, хоть ты три раза Владыка! Клото.
– Что?
– Клото, говорю. Лахезка – дура. И брови у нее сросшиеся. Не выщипывает. А ты долго…
Я шагнул в угол. Взял пучок хвороста – сунул в изнывающий от голода огонь. Тихо повторил:
– Долго?
– Шел долго. Мы-то думали, еще в Титаномахию явишься знакомиться. После жребия – так уж точно. Я Атропос новый гребень из-за тебя проспорила – красивый, серебряный.
– Я пришлю тебе гребень, Клото.
Полетели в котел куски потрошеной, почищенной кефали. Мойра помешала варево, споро вытерла руки куском ткани и бросила равнодушно:
– Десять пришли – может, тогда и купишь. Идем уже, нечего стоять тут… рыбой на царские одежды вонять. Пошли к сестрам.
Как веселилась Ананка за плечами! Казалось: выскочит вперед, побежит дочку обнимать. «Ну как тебе знакомство, невидимка?!»
У низкой двери, ведущей в соседнюю комнату, Клото остановилась. Скосила блеснувшие зеленью глаза.
– Ты запомни, что Лахезка – дура, – посоветовала громким, ядовитым шепотом. – Так что с этой вы друг друга поймете.
А потом толкнула дверь и ввалилась внутрь с зычным:
– Эгей! Тут любимчик наконец-то добрался!
– Материнскую ось ему в селезенку! – ударило изнутри густейшим басищем. – Спорили же, что не раньше, чем через год припрется!
В ответ заскребся меленький смешок, и старушечий голос предположил:
– На что спорим – столбом сейчас станет?!
Полностью оправдав ожидания обладательницы голоса, я шагнул внутрь – и приморозился ногами к порогу.
Нитей были тысячи. Сотни тысяч. Больше.
Лучи солнца просачивались через хрустальную крышу, падали в каменную чашу, где лежал вязкий туман – а оттуда скользили на огромное, медленно вращающееся веретено, свивались вокруг него, как вокруг оси. Ложились трепетным медовым маревом, озаряя и оживляя серые, неказистые, необметенные стены.
И разрастались в нити.
В сотни нитей. В тысячи.
Разноцветных.
Стелящихся по полу, извиваясь и переплетаясь, задевая другие…
Сливающихся в единое, грубое, узловатое полотно.
Нет, не в полотно – тогда уж в паутину. Плел паук, потом вдруг хлебнул Дионисова подарочка – и решил побезумствовать, вот и наворотил.
– Стал. Нет, стал же. Так на что мы там спорили?
– Да я сама с тобой хотела на это же спорить! Зевс ведь так же стоял. Благоговеют… соколики.
– Какой соколик? Воробей заморенный! Атропка, я век назад румяна поставила на то, что он хилый будет. Отдавай румяна, видишь, хилый какой!!
Кто хилый – я хи… а ведь пожалуй, что и хилый.
Потому что Лахезис (которая дура) может меня вчетверо сложить. И под мышку засунуть – куда-то в недры необъятного красного гиматия. «Фигуристая» – это не то слово, она места занимает больше, чем глыба мрамора, на которой величественно развернулся бесконечный недописанный свиток. Брови – в пол-лба (где такое выщипаешь, тут с лошадьми корчевать надо). Щеки в оспинах. И басище – густой, простуженный, таким если в ухо рявкнуть…
Уха не досчитаешься.
А вот Атропос на сестру совсем не похожа. Мелкая, сухая, суетливая, перебирает загрубевшими пальцами нити. Попутно успевает вытереть нос. И поправить гиматий – туманно-серый, залатанный на плече, а серебряная кайма давно стерлась.
– Да куда ж он этот пастух… ага, вот, пора, пора, долго небо коптил… – и щелк-щелк истертыми адамантовыми ножницами.
Тихий звон лопнувшей струны. Одна из нитей ложится на пол, свивается в колечки. Пропала.
Теперь, наверное, в золотом сосуде у меня во дворце, среди других.
– Приполз… зараза… полтора года где был? Нити режу – а они остаются, режу – а они остаются! Путаница, жребии дурные… чуть все полотно не угробил с дружком своим, чего пялишься?! Тебе-тебе, других зараз тут нет.
Щелк-щелк! Щелк… еще щелк. Стою, правда, пялюсь. Хтоний зажат под мышкой. Багряный плащ на плечах. Клото меня в сторону переставила, пошла на свое место – к веретену, солнечные лучи на нем в пряжу судеб вить…
А я все стою.
Мойры?! Хранительницы нитей судьбы?! Те самые, про которых боги – шепотом все эти годы?!
– Э-э, сестры! Новый диплакс ставлю! Ставлю, что отомрет через тысячу вздохов, не раньше!
– Принимаю! Любимчик тысячу вздохов стоять и глазеть не будет, не та порода. Это он сейчас застыл: к славословиям привык, к почестям… Э, Атропос, участвуешь?
– Диплакс надвое раздирать будем? – отмахнулась Атропос, мимоходом резанув какую-то нить, – Клото, ты лучше варево бы свое поразливала, есть хочется, а нити без тебя никуда не денутся, мало сегодня рожениц-то, успеешь потом навить.
Атропос пробормотала что-то, встала из-за веретена, завозилась с котлом и мисками, распространяя по комнате густой рыбный запах.
Правда, комната от этого не стала ни более уютной, ни более живой.
Атропос, похмыкивая, шныряла пальцами-пауками в пряже, а Лахезис щурилась от своего стола добродушно, явственно что-то замышляя.
– Э, сестры, мы гостя не так встретили. Он, значит, к нам, а мы тут как есть… хоть бы видок какой накинули. Ну, как для Зевса…
Дрогнула – и преобразилась, лицом стала строгой, неуловимо похожей на Стикс, облеклась в серый хитон – мудрость столетий. Глаза налились величием.
– Или как для Фемиды…
Истончала в древнюю старуху, волосы засеребрились осенней паутиной, резак бесконечных лет щедро прошелся по впалым щекам, серый хитон сменился черным гиматием.
Судя по виду, гиматий не мешало бы хорошенько протряхнуть от пыли.
– Или… не знаю… какой там надо быть, чтобы с подземными разговаривать?
Поменяла еще два-три облика: от чудовища до Нюкты, потом сверкнула медью в волосах…
– Жульничать, вздумала? – осведомилась Клото и крепко ткнула в сестру миской. – На тысячу вздохов хочешь ему столбняк растянуть? Тоже, нашлась, голова. Любимчик, эй, иди садись. Еды нецарской не предлагаю, а стоять навытяжку не обязательно. Да и не перед кем.
Отмер. Посмотрел на предложенное кресло – неказистое, сучковатое и прямо в середине комнаты, среди переплетений нитей и на перекрестье взглядов. Подошел, сел и тут же услышал торжествующее восклицание Клото:
– Ага, отмер любимчик! Лахезка, диплакс теперь мой будет!
Лахезис фыркнула носом, потом махнула рукой: ничего, забирай, мол! Не выпуская из рук миски, грузно подошла, добродушно моргая, рассмотрела вблизи, потыкала пальцем.
– Дай хоть разгляжу любимчика… сколько веков уже! Сколько споров из-за тебя друг другу продули! Сначала я спорила, что в Тартар не пойдешь. Потом два года сестрам готовила!
– Два года помоями травились! – вставила Клото от своего веретена свистящим шепотом.
– Да цыц ты уже, я рассказываю. Так вот, потом Атропос спорила, что ты к Крону пойдешь, а мы вдвоем потом с ее нитками ковырялись целый месяц. Ножницы по очереди… бегаем туда-сюда… а эта сидит под солнышком, кости греет.
Атропос засмеялась нехорошим смешком, и ножницы залязгали мелко и весело, вторя ей.
Судя по дробным ударам – враз не меньше сотни выкосила. Видно, война.
– … потом еще что ты Серп удержишь, ну, тут я уже на тебя поставила и не проиграла! – Мойра потрясла меня за плечи с детским восторгом. – Это Атропос и Клото мне мужика искали.
– Мало – искали – держали, чтоб не сбежал! – долетело от веретена. – А как упирался, бедный, как умолял…
– Меня просил нить чикануть, – припомнила Атропос. – Я и чиканула, только потом. Все равно не жилец был, его б через два дня брат задушил бы.
Лахезис замахала на сестер полными красными ручищами, обернулась, показала щербинку в зубах.
– Еще потом мы спорили, удержишь ты мир или не удержишь… Клото говорила: вынесут они тебя как пить дать, куда им такой Владыка.
Клото, из-под умелых пальцев которой уже медленно пошли новые нити – все сияющие одним, солнечным светом – обернулась, развела руками. Мол, не угадала, извини.
– Спорить любим, – проговорила тягуче и неспешно. – У нас тут, невидимка, немного занятий: судьбы мира вершить, и всего-то. Нити эти… черепки. Вот спорить и любим. Иногда без ставок. Иногда со ставками еще. Я на бойке твоего брата с Тифоном пояс новый хороший у сестры выиграла.
Атропос недовольно зацокала языком над какой-то нитью. Подумала, надрезала, оставила.
– И ведь кто б сказал, что этот Громовержец прыткий такой, ведь и знаки были, что Тифон – его… а? Были? Да конечно, были, сто голов-то, кто ж знал, что лучше одна голова и молний колчан, чем сто – и ни в одной мозгов… Лахезка да следи уже за длиной нити, тут Лавр из Скифии сейчас больше нужного проживет!
Лахезис отмахнулась миской, не спуская с меня любопытных черных глаз: пускай живет, пока здесь гость дорогой! Вот сейчас гостенек отомрет малость – и скажет что-нибудь… новенькое!
А потом, если что, можно будет еще поспорить. На пояс. Или на ожерелье. Или с Атропос на год поменяться – резать нити гораздо интереснее, чем жребии родившихся таскать, да каждый вечер проверять длину всех участей: не приведи Хаос, вдруг кто на целый день зажился.
Я отвел глаза. Проклятый взгляд лез, куда не прошено: в мысли дочери Ананки.
– Зачем спорить? – спросил я. – У вас же здесь все эти нити. Вы же и так знаете, чем все кончится.
Лязгнули ножницы, словно отрезав звуки. В секундной тишине было слышно, как сучит лапками паук в углу соседней комнаты.
– Атропос, ты мне продула. Я ж говорила – он дурак, – припечатала Клото. – Даже мать – и та не знает всего. Пока будущее не станет настоящим, оно в ее свитке каждый день меняется. Хоть на букву, да меняется. Даже когда настоящим станет – и то…
Звук ножниц полоснул особенно остро. Атропос выпрямилась на своем длинном сидении, держала инструмент перед лицом.
«Язык отрежу!» – так и виделось в жесте.
Лахезис прихлебывала суп прямо из миски. Довольно хлюпала и на сестер внимания не обращала.
– Чудик, – сказала ласково в перерыве между глотками. – Разве можно все как есть знать? Куски проступают. Дороги идут, нити. А какая ляжет, что будет правдой – это откуда знать? Тут только спорить!
Атропос хихикала, но нити больше не резала. Так – задумчиво перебирала, гладила сухими ладонями: «Какая девонька подросла, роды будут – надо сказать Лахезке присмотреть…»
– Э, сестры, не о том спорим. Давайте лучше – зачем он сюда к нам пожаловал, гадать будем. Ножницы на месяц закладываю – что за будущим…
Хищно подобралась Клото, и новая нить на миг прекратила рождаться под ее руками.