Текст книги "Аид, любимец Судьбы. Книга 2: Судьба на плечах (СИ)"
Автор книги: Елена Кисель
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)
Сказание 12. О преимуществах смерти и бывших друзьях
Внемли, держащий правленья бразды над смертными всеми, Коими издали правишь, давая священное время Каждому, ибо твой сон сокрушает и душу, и тело, Узы, природой сплетенные прочно, лишь ты разрешаешь, Сон насылая великий, вседолгий, что вечность продлится, Общий для всех, но к иным он приходит порой не как должно, Слишком поспешно, и юную жизнь прерывает в расцвете. Все обретает в тебе предел, предназначенный свыше, Только тебя одного не упросишь и ничем не умолишь, Я же к тебе обращаю, блаженный, молитву и жертву: Дни моей жизни продлив, надели меня даром почетным – Старость почтенную дай, наилучшую в людях награду!
Орфический гимн
– Однажды я попробовал пойти против своего предназначения, – сказал он как-то вслух и совсем не к месту.
– Против судьбы? – переспросил я. Убийца покачал головой.
– У чудовищ нет судьбы. Едва ли о нас сказана хоть строчка в свитке Ананки. У нас – предназначение. Убивать. Усыплять. Карать. Лгать. Нести возмездие. Истреблять – это чаще всего. Предназначение составляет нашу сущность. Это труднее, но это и легче.
– Почему?
– Из-за отсутствия выбора. Судьбу можно выбрать или изменить. Или попытаться взглянуть ей в лицо. Чудовище ничего не может сделать со своим предназначением, я сам убедился в этом.
Мы сидели в одной из комнат его дворца – гранитного, холодного и пустого. Юнцы – Титаномахия тогда не вошла даже в свою вторую треть. Прихлебывали вино.
Из стен сочились сквозняки, факелы чадили, и не видно было слуг, только стонущие тени подплывали, наполняли чаши и торопливо исчезали, проходя сквозь стены. Дворец был олицетворением неуютного одиночества, и я так и не спросил Убийцу в свой первый визит: был ли в его доме кто-нибудь до меня?
Потом понял, что и после меня никого не было.
– Это было вскоре после моего рождения, – сказал Танат. – Тогда я еще не понимал: зачем. Почему я. А Крон как раз истреблял последние поселения людей Золотого Века. И я решил: хватит. Пусть другие срезают пряди. Исторгают тени. Кто угодно. Я вышвырнул свой меч в угол…
«Дурак», – прибавил он глазами, и я, тогда еще юный и глупый, почувствовал: да уж, дурак.
– …и продержался девять дней.
Тень светловолосого мальчика – белый хитон, исцарапанные коленки, летейская пустота в глазах – поднесла мне чашу нектара.
Во дворце Убийцы обычно прислуживали дети. Остальные набирали чудовищ, коцитских нимф и дриад, даймонов, каких-то праведников, достойных того, чтобы не пить из Леты. Танат шел в своей чудовищности до конца.
Правда, после Коркиры слуги у него все больше взрослые – но все равно тени.
– Крики. Стоны. Каждая перерезанная нить зовет на свой лад, и с каждым часом зов мучительнее. Потом начинаешь слышать ножницы Атропос – нет, чувствовать. Они как будто полосуют тебя. Потом кричит уже твоя собственная сущность: поверь мне, самая сильная жажда смертных в сравнении с этим – смех. Я выдержал девять дней, потому что был юн, глуп и не умел слышать и понимать как следует. Потом взял меч. Резал пряди вкривь и вкось, потому что пальцы дрожали от нетерпения.
– И все стало, как было?
– Нет. Сделалось хуже. Потому что вслед за облегчением от пытки пришло наслаждение. Насыщение.
«Пришло – и осталось», – добавили его глаза, серые и неуютные, как его жилище.
– Не знаю, решили ли так мойры или так заложено в нашей природе: кроме меня, никто не был настолько глуп, чтобы попытаться воспротивиться. Но теперь я хочу этого. Видеть их глаза. Чувствовать жертвенную кровь на губах, под мечом – взлетающие пряди… Я пытался сдержать это. Но это не сдержать.
Он помолчал, вглядываясь в одному ему видимую даль, где только что, наверное, раздался еще один звук перерезанной нити: серебряный, тонкий и чистый, как смех ребенка; или густой и мягкий, словно песня девушки; или гулкий и призывный, как рог воина; а может – глухой и скрипучий, как кашель полуослепшего старца.
Пока мы здесь сидели – он вот так застывал четырежды.
– И? – сказал я – юнец семидесяти лет от роду, жестом отгоняя от себя теперь тень русоголовой девочки, отказываясь от еще одной чаши.
– Что – и?
– Зачем ты говоришь это мне? Чтобы я усомнился? Ужаснулся?
Мне-прошлому и в голову не приходило, что с друзьями иногда говорят просто так.
Танату, впрочем, тоже.
– Я сказал это, чтобы мой ученик понял, как ему повезло. И чтобы он не спутал свою судьбу с предназначением.
Убийца, старый друг, страшнейшее из чудовищ моего мира, ты уже тогда понял то, что мне стало ясно только недавно. Предвидел, куда уведет меня выбранный путь – и промолчал по въевшейся с годами привычке.
Точно так же как промолчал в ответ на мой неуместный вопрос:
– Что было со смертными в те девять дней, когда ты не брал меч? Они продолжали жить?
Ты тогда утвердительно качнул головой, но твоя усмешка леденила страшнее стен твоего же дворца.
– Выходи, – бросил я, когда миновала вспышка немого бешенства.
Земля под ногами еще подрагивала. Тлели глубокие резаные рубцы на скалах.
Оранжевым огнем полыхала ближайшая плакучая ива.
Харон с недоумением поглядывал на оплавленное весло.
– Кхм, – усомнились из пустоты над моей головой.
– Снимай шлем и спускайся.
Интересно бы знать, каким чудом хтоний оказался у него.
Наверное, запасся, предугадывая мою реакцию.
Хищно оскалились псы на двузубце: я не предупреждаю трижды. Над головой сокрушенно вздохнули, и посланец богов вылепился из воздуха.
Прекрасно зная, за что с него спросят в первую очередь.
– Виноват, не сообщил, не предупредил, – забубнил Долий, упирая невинные глазки в черные воды Стикса. – Думал, что тебе известно… сам обрадовался: мол, обязанностей меньше. Да все радовались – в первые-то шесть лун…
Мир затих – безмолвие нарушалось только легким торопливым шуршанием. Это спешило укрыться от моего гнева все хотя бы условно живое.
Мертвое, впрочем, тоже.
– Шесть циклов луны? Когда ты перевез последнюю тень? – вопрос был обращен к Харону.
Тот опустил оставшуюся от весла каменную головню, смерил меня хмурым взглядом и пожал плечами.
В моем мире по лунам не считают.
Гермес зашмыгал классическим носом. Спускаться он все еще не рисковал.
– Да года полтора назад это началось, – пробормотал. – Как обрезало. То есть, перестали умирать – и все. Сначала-то была общая радость. Празднества там, игры… во имя богов. Всех. Особенно Зевса.
За то, что укротил Аида Безжалостного, надо понимать.
Хаос, и Эреб, и Нюкта, да какой уж я теперь Безжалостный. Аид Безмозглый. Списать на Мойр… списать на то, что он появляется все реже…
– Дальше, – бросил я, трогаясь вдоль берега Стикса. В спину мне клокотал Харон: мол, кому гнев божественный, а кому теперь новое весло доставать…
Совсем бояться разучился.
– Дальше пошло недоумение. Сам ведь знаешь – смертные, до этих пока дойдет… Да и до нас пока дошло, что все это время Мойры так и резали нити…
– Резали?
«Резали, невидимка. Им нет дела до того, что творится на земле. Мои дочери подвластны лишь мне и моему свитку».
– Ага, одну за другой и с прежней скоростью. Нити режут, жребий вынут, судьбы, то есть, нет больше, а человек остается жить. Ходит. Ест. Разговаривает, – плутоватое лицо вдруг напряглось, чуть дрогнул уголок губ. – У меня сын… копье ударило в бою…
– На войнах – тоже? – глухо переспросил я.
– На войнах. От болезней. От старости. От ядов. Или от божественного гнева. Не умирает больше никто.
Я сам знаю это. Я слышу это – одним сплошным воплем, разрывающим виски, единой просьбой послать то, чего раньше они боялись больше всего – избавление… забвение…
Смерть.
– Живут с перерезанными нитями?
– Верно, Владыка.
– Нет жребия – нет судьбы – нет смысла. Нет цели. Мертвецы со стучащим сердцем.
– Верно, Владыка.
– Я глупец.
– Верно, Влад… ой.
Крылышки таларий[1] забились в предсмертной агонии. Ты это кому сейчас?! – возмущенно спрашивали крылышки у хозяина. Ты своей башкой в широкополой шляпе хоть немного дорожишь?!
Гермес, видно, решил, что хуже уже не будет: решительно спустился и выпалил как на духу:
– Когда они начали понимать – первым делом бросились молиться отцу. Чтобы пощадил. Потом Афине, мне и остальным. А мы сами не сразу поняли… праздник еще этот, приготовления. Да еще Гера говорит: как это, они молятся, потому что не умирают? О чем они тогда просят? Думали даже, что очередная шутка Мома.
А теперь они начали молиться тому, к кому не прибегали веками. Может быть, случилось несколько новых войн…
А может, голод или мор, жертвы которого ходячими трупами шатаются по улицам.
– Земля нынче – царство Лиссы-безумия, – прибавил Гермес, виновато пожимая плечами. – Отец гневается. Праздник, понимаешь, а тут по всей земле – вопли и дым с алтарей. Сколько раз уже посылал, так…
Так Гермес же не дурак, чтобы соваться ко мне, пока я разгневан невесть чем.
Нужно сказать спасибо, что Громовержец сам ко мне не заявился. Праздник, конечно. А может, и не счел положение таким уж важным…
– Я только посланец, – напомнил Гермес, пытаясь в уклоне уйти из-под моего взгляда, как из-под меча. – Отец просит: сделай ты что-нибудь с этим своим… пусть заканчивает прохлаждаться и расчехляет оружие.
Они, значит, думают – все так просто. Пойдет Владыка к «этому своему», даст нагоняй, а «этот свой» перестанет отлынивать, расправит железные крылья, и…
– Я не знаю, где он.
Крылья на талариях свернулись в трубочки. Шляпа на голове посланца Олимпа начала медленно приподниматься: это становились дыбом волосы.
– Как? – довольно глупо спросил он. Даже не «что?!», а именно так, нелепо.
Тяжелый взгляд – уже не меч, а молот Гефеста. Думать-то ты умеешь, племянник? Или голова – шляпу носить?
Или, подобно остальным, полагаешь, что речь – о моем подданном, второстепенном божке. А не о сыне Эреба и Нюкты, рожденном в наказание этому миру?
– Ой-ёй, – проявил редкостное понимание Гермес. – Он что, давно тут не появлялся?
Мне бы знать, сколько Убийцы не было. С момента моего становления как Владыки он являлся редко – я списывал на обилие работы. После начал пропадать годами, но отзвуки его меча приносились с земли – стонущими тенями.
Теперь вот и меч вложен в ножны.
– Пошли кого-нибудь другого, – заикнулся Гермес.
– А ты знаешь, как прервать жизнь?
Душеводитель поскреб подбородок и задумался.
– Есть же Керы. Они тоже тени исторгают… вроде как.
– Только на поле боя и только когда там Танат.
Они в тот миг – будто отростки его клинка. Слышал из их перешептываний, что это редкостное удовольствие и ничто, будто бы, не сравнится, со вкусом горячей крови в момент, когда из тела исторгается душа…
– Неужели никто...
Никто, племянник. Как никто не может насылать сон, кроме Гипноса, и безумие – кроме Лиссы. Как не заменить возницу на колеснице Гелиоса (подумать страшно, что случится) или не отдать покрывало Нюкты в другие руки…
Это нас можно менять тронами и жребиями сколько угодно. А первобогов и их детей…
Я молча протянул руки за шлемом. Коротко свистнул (Гермес поморщился и придержал шляпу), подзывая колесницу.
– Мне-то что делать? – напомнил о себе племянник.
– Что всегда.
Приносить вести, лгать и успокаивать. На этот раз – рассеивать гнев Громовержца, уверяя, что все случившееся – мелкие неурядицы в моем царстве, а праздник в честь окончания Титаномахии можно начинать без промедления…
Подумаешь – Танат куда-то запропастился!
– Ты его только сгоряча не убей, Владыка! – весело полетело вдогонку. Надо полагать, в качестве прощальной шуточки. Убить Убийцу…
Не убью – нет. Но кто сказал, что не покалечу?
Застоявшаяся в конюшне четверка выкатилась на поверхность с победным ржанием.
* * *
На Олимпе – праздник. Виной литься нектару и амброзии, звучать златой кифаре Мусагета, голосу поющей Афродиты и подпевающих – муз. Смеяться богам над проказами Гермеса, шутками Гефеста, фокусами Диониса. Звенеть веселью – столетие минуло с той поры, как Крон повержен в недра Тартара!
Веселье не затмит черный, похожий на пожарный, дым с алтарей.
– Ищем, – запинаясь, бормочут Керы, которых я вышвырнул на поверхность силой – нечего прохлаждаться внизу.
– Ищем, – руками разводят Эринии.
Даймоны, демоны, духи, чаровницы Гекаты: «Ищем, ищем, ищем…»
Я не ищу. Сунулся раз – мне хватило.
Пустые глаза тех, у кого перерезаны нити. Бессмысленность в каждом жесте. Отрывистость несвязных слов. Бесцельность: «Я шел. Куда я шел? Что? Зачем мне мясо?»
Умирающие, не могущие умереть. Хрипы, стоны, разлагающиеся заживо тела, которые нельзя даже сжечь: не берет огонь без клинка Убийцы. Горловой клекот в горле – рыдания. Мое имя, долетающее со всех сторон.
Дети.
И Лисса-безумие, с упоением наворачивающая круги вокруг плачущих матерей: «Служу, а как же!»
Всё, хватит.
Наверное, покажись им Убийца теперь – они бы ноги ему обслюнявили. Меч бы облобызали сотню раз. Крылья бы позолотили.
Вот только Танат не торопится навстречу этой почетной участи: исчез, будто не рождался, и многократное «ищем» раздражает меня с каждым днем все больше.
Конечно, ищем – что еще остается?!
– Ищут, – заверяет венценосного отца Гермес, глядя до прозрачности честными и совсем не косящими глазами. – Уже почти нашли, можно сказать.
В ответ долетает полный сдержанного гнева рокот грома:
– Что он там себе думает? Где его посланец?
– Не гневайся, Панамфайос[2]! Эта история запутаннее, чем пряжа мойр. Кстати, о мойрах – будут ли они веселиться вместе с остальными? А то ведь такой праздник, а Клото так точно с прошлого раза на нас обижена за то, что забыли позвать. А как быть с Дионисом? А…
Гермес язык стесал в попытках потушить гнев венценосного отца. Правда, признает: если бы не пресловутый праздник – ничего бы не вышло.
– Может, мне самому поторопить брата? – рокочут гневные небеса.
– Зачем? То есть, не гневайся, Стратий[3]… но зачем сейчас? Неужто оставишь гостей для мелочи, не стоящей твоих усилий?! Мало ли, кто там пропал из свиты твоего брата – найдется, а ты пока… я не рассказывал о новой игре, которую придумали в Спарте?
Кипит в небесах многодневный праздник. Сладким вином разливается на радость музам и богиням златострунная кифара Аполлона. Шутки, игры, соревнования, наверняка опять Арес с Гефестом в борьбе сцепились, а Афина и Артемида соревнуются в умении держать копье.
Земля и небеса единым хором славят давнюю победу над Кроном. Устраиваются игрища, приносятся праздничные жертвы…
– Не гневайся, Телейос[4]! Видишь – все уже и налаживается понемногу…
Мольбы приутихли – еще бы, быстрокрылый посланец богов пронесся молнией по городам, излетал храмы, перетряс всех пророков и оракулов, требуя одного: не злить Зевса напрасными стонами. А то на Олимпе, знаете ли, празднуют, а когда Громовержца отвлекают от пира воем с земли...
– О-о, о нас радеет!!
Благодарности, заглушающие растерянность и слезы, потекли со всех концов Эллады, рекой – в уши главных богов. Коварная Ата взялась помочь по старому знакомству: ежедневно потчует Зевса историями о том, как замечательно теперь на земле, какие песни поются и как громко нынче славят победителей Титаномахии.
О том, что жертвы теперь приносят не двум братьям-победителям, а трем (вспомнили, голубчики?!) – Ата мертво молчит.
А вокруг алтарей Аида Похитителя мычит, умирая, черный скот, щедро просыпается мука и поднимаются чаши, украшенные серпом, – в память об украденном оружии Крона.
Нельзя стонать – будем льстить и задабривать.
На небесах царит непринужденное веселье, земля поддакивает, давясь слезами, а под землей праздник никогда и не начинался, там для всех одно…
Ищем!
– Я не знаю, где он, – холодно шелестит Нюкта. – Но что с ним могло случиться?
Что могло случиться со смертью?
Почему клинок, для которого разить – необходимость, нынче в ножнах?
Даже Мойры не знают, когда это началось. Они-то свою работу выполняли безукоризненно. Вынимали жребии. Резали нити. Попробуй определи теперь, кто первым должен был умереть – и не умер, если это случилось больше года назад?!
Цербер на своем посту визжит и провожает глазами с немой укоризной: что ж ты, Владыка, где мои лепешки?! Харон хмыкает и строит многозначительные мины – одна другой страшнее.
Геката ухмыляется и призывает всех припасть к стопам Владыки – без него, мол, никак, а он, всеведущий, враз догадается…
Владыке – хоть самому берись за клинок и иди исторгать тени. Чтобы только не видеть недоуменных взглядов. Чтобы в уши перестали влетать изумленные шепотки, из которых почему-то следует, что мне лучше других должно быть известно, куда подевался Танат.
«Ищешь, невидимка?»
Голос – ясный и усталый, а рука треплет по плечу ободряюще. Мол, чего уж там. На таких, как ты, не обижаются.
– Нет. Я уже не ищу.
– Сидишь и думаешь?
А что еще делать – судов-то нет, а мотаться невидимым по поверхности, пытаясь отыскать Таната… Нужно брать с собой в колесницу Тиху, диковатую богиню случая – авось, тогда и получится.
– Спроси у кого-нибудь, кто мог его знать. Например, у его брата.
– Спрашивал.
Гипнос чуть чашу не выронил от абсурда вопроса. «Мне знать, где Чернокрыл?! Э… Владыка… так ведь мы с ним не очень-то ладим…»
Он бы и порезче сказал, только побоялся.
В голосе Судьбы – укоризна взрослого, который в двадцатый раз объясняет ребенку, что ножом можно порезаться.
– Не тот брат, маленький Кронид…
* * *
Эос-Заря подкрасила небо нехорошим, болезненным румянцем. Грязно-алый, серовато-желтый, да еще вкрапления зеленого – небо над головой словно разлагалось, вот-вот кусками начнет валиться под ноги.
На Олимпе, небось, перетанцевала розоперстная – вот краски и путает. Праздник все-таки этот, будь он неладен…
Колесница летела вперегонки с Бореем. Тот напряг крылья – пригнулись сосны на недалеких холмах – дернул за гриву Никтея, вздыбил хламис за моими плечами, мазнул по шлему и сдался – отстал.
После долгого застоя коней даже нахлестывать не пришлось: квадрига перла, не разбирая дороги, безжалостно сминая ростки ячменя и льна на полях, проламываясь сквозь колючие кустарники – будто через высокую траву…
Речки, ручьи и даже болота четверка отказывалась замечать начисто, и не одно речное божество слегло со следом от копыта на лбу и стоном о том, что «носятся… сволочи невидимые»!
Остановок не было: даже попытку сбавить ход квадрига встречала норовистым храпом – и шестнадцать ног начинали мелькать быстрее.
Лес вырос на пути крепостной стеной. Ощетинился зубцами древесных вершин – куды? Не пройдешь! Квадрига захрипела боевито и рванулась в бой – повалить стволы, потоптать ветки, ох, будет в лесу торная дорожка! Рука возницы осадила горячность лошадей. Я спрыгнул с колесницы и шагнул меж двух смолистых стволов – как в ворота.
Мягкая еловая лапа шутливо проехалась по макушке хтония. Протрещала над головой сварливая белка: «Кто ходит? Почему невидимый?»
Робко подавал голос над головой соловей, осипший вконец после ночных трелей. Зеленое золото текло по кронам, и ароматы не к месту напоминали Нисейскую долину. Стукнула по плечу шишка, мягко покатилась под ноги.
Смех, журчание воды, хмельное веселье – в нескольких сотнях шагов.
Мома Правдивого Ложью не пришлось искать долго. Отыскался под кустом ракитника, где прилег соснуть в компании обнаженной бассариды.
– Сатиры тартаровы, – сонно причмокнул бог насмешки в ответ на увесистый пинок под ребра. – Доведете – в мышей попревращаю.
На второй пинок Мом отозвался предложением убрать копыта, пока копыта целы.
– Ой! – шаловливо пискнула вакханка, поднимая курчавую голову. От третьего пинка частично прилетело и ей. – А кто это невидимый толкается?
Мом продрал глаза и, сонно моргая, вперился в пустоту перед собой.
– Невидимый, значит, – поерошил редкие волосы и поднял подружку звонким шлепком по ягодице. – А ты иди, милочка. У нас тут дела божественные, не для ушей… и не для глаз, сама видишь. Иди-иди к остальным.
Когда вакханка, ничуть не озаботившись поисками одежды, отбыла в чащу, Правдивый Ложью растекся в паточной улыбке.
– Не спится тебе, Гермес. И не празднуется, как я погляжу. Что? Развлечь кого-то на Олимпе хочешь или просто собутыльник понадобился?
Я подождал – столько, чтобы тишина вместо ответа основательно стукнула Мома по ушам. Смолк соловей – дал серебряному горлу отдых. Сосны-заговорщицы перемигнулись и надвинулись на мелкого божка суровыми тенями.
– Ясно. Не Гермес.
Мом вздохнул, прикрыл голову руками и пополз прятаться под куст.
– Я не за дурацкими шутками сюда. Вылезай.
– Какие уж с тобой шутки, Владыка! – плаксиво прозвучало из-под зеленых ветвей. – Знаем мы… шутки. Голову берегу! Помнишь – ты мне в нее в последний раз лабриссой-то…
– За дело.
– Понимаю, ага. Владыка, значит, дело доделывать явился? И лабрисса с собой?
– Двузубец с собой. Не вылезешь сейчас – получишь в то, что из-под куста торчит.
Мом вынырнул тут же, конфузливо хихикая и одергивая хитон. В жиденьких волосах запутались листья и ветки, острое, сухое лицо нервно подергивалось.
– Такому приказу да не подчиниться. Ох, с Титаномахии таких гостей не принимал, чем встречать прикажешь? Ты бы, Владыка, хоть предупредил, так я бы тебя во дворце принял, и дворец бы обустроил – чтобы света ни лучика, а сплошь факелы, да поменьше. А здесь как прикажете долг гостеприимства выполнять? Ох, прогневаю Зевса-гостелюбца!
– Он тебя и так не жалует.
Говорить с Момом во все времена было сложно, а напрямую – едва ли возможно вовсе. Вот и сейчас Ананка насмешничает из-за плеч: «Попридержи коней, колесничий. Не спрашивай его сразу».
– Так здесь, значит, беседовать желаешь? Вон туда пойдем, Владыка, там того… потемнее, тебе привычнее будет, – и в голосе искренняя забота. – Ничего, что хвоей несет? Могу, значит, костерок развести, чтобы побольше дыма, если тебе угодно…
Платаны плотно сплели кроны над головой. Я покосился в небо, но колесницы Гелиоса не было видно: Эос-Заря не торопилась завершать прогулку. Наверное, зевая, рассматривала собственное творение и прикидывала: что это я сделала с небом? И что мне за это от брата будет?
Спустился вслед за Момом к ручью, сел на пологий берег и потянул с головы хтоний. Мом суетился, охал, что вот, и предложить-то дорогому гостю нечего, сам в гостях. Так – нектаром бы напоил, а то – хоть ты плачь, пастухам на смех… Слетал в какой-то грот быстрее Гермеса, выволок отрез плотной ткани, две ковриги желтого хлеба, четыре головки чеснока, головку овечьего сыра, пузатый мешочек с оливками. На оливках Мом растосковался совсем и даже заговорил стихами:
– Зевс-Громовержец прибьет за такое меня непочтенье... Чтобы Аиду Ужасному вдруг подносили оливки! Жалкий с навозом курдюк, почему не запасся достойной…
Я молча отломил кусок хрустящего хлеба – весело запрыгали по расстеленной ткани крошки. Жестом показал – а ну, давай сюда оливки, что ты их там зажал?
Мом Правдивый Ложью стесненно хихикнул, опускаясь рядом на берег ручья.
– Уронить себя не боишься, Владыка? Знаешь, о чем нынче поют аэды? Боги, мол, брезгуют людской пищей. Если и вкушают – нектар и амброзию, может, еще плоды, что Деметра выращивает, специально для олимпийского стола. А земную пищу – ни-ни, разве что только к смертным наведаются – вот тогда уже снисходят до небожественных яств.
Мом опустился на четвереньки над ручьем, сполоснул лицо, потом сунул руку по плечо в воду и выволок на свет амфору. Потряс ее над ухом, пробормотал: «Ага, осталась та самая».
Чаши, поколебавшись, извлек прямо из воздуха. Посмотрел с вопросом.
– Наливай. Мне себя ронять некуда.
И так ниже всех сижу.
Вино было из Дионисовых запасов – игривое, налитое теплом, хмелем и буйной молодостью, с чуть терпкой горечью – будто от костра потянуло. Сыр и оливки пришлись кстати, не по делу вспомнилось сердитое лицо Деметры: «Что за манера лопать людскую пищу?»
Расскажи мне сестра, что такое быть богом. Вкушать нектар и амброзию на Олимпе? Съел оливку – перестал быть Владыкой?
От недалекой реки несло дымком. Звонко звучали тимпаны – вакханки не наплясались за ночь. Распугивали утренних птиц подбадривающие крики сатиров.
– Дионис у реки гуляет, – ухмыльнулся Мом. – Как мамочку из твоего мира, Владыка, приволок, – все отойти не может, празднует. С вакханками и сатирами по лесам носится. А теперь ведь на Олимпе праздник – как тут не выпить. Выпьем, Владыка, а? Поднимем чаши за победу над Кроном?
– Праздник на Олимпе, а Дионис здесь?
– Попраздновал там, соскучился, явился сюда, сам гостей собирает. Меня вот позвал, Ату звал, Ареса сманивал… Поддержку себе готовит. Придет время трон себе выбивать – мало ли, кто пригодится.
Дионис решил пробиваться в Дюжину? Быть междоусобице на Олимпе – едва ли кто-то из детей Зевса захочет уступить свое место.
Охлажденное вино легко впитывало солнечные лучи, играло красными бликами, заставляло щурить глаза. От костров у реки летело: «Эвоэ, Вакх!» Где-то шуршали кусты и раздавался радостный визг.
– А ты ведь, Владыка, тоже не на пиру, – заметил Мом. Черные, блестящие как жуки глаза, уставились наивно. – Неужто, не вспомнили? Или звали не усердно? Или теперь вошло в привычку, – хи-хи! – видеть на Олимпе прекрасную Персефону без мужа?
Я отставил в сторону ясеневую чашу. Посмотрел в предельно честные глаза собеседника.
Кажется, пора.
– Твой брат исчез. Есть у тебя мысли, где он может быть?
– Легко, Владыка! – Мом аж вскочил от желания услужить. – На маковом поле, небось, цветки для своего отвара собирает. Или у красотки какой-нибудь под крылышком. А может, его еще и Трехтелая прячет – он у нас по этой части…
– Другой брат.
Мом всплеснул руками так, что за рекой ахнуло в ответ эхо.
– Это какой же? Харон, может? Ой, а кто ж теперь тени перевозить-то будет?! А Стикс не проверяли – вдруг он свалился и потоп? Ну там, весло потянуло…
Легкое движение двузубцем – и старая, щербатая чаша из ольхи в руках бога насмешки почернела и ссыпалась в пыль.
– Вот несчастье, – сказал он и отряхнул давно не стиранный хитон. Лизнул ладонь, выпачканную в вине. Вздохнул. – Зря ты называешь его моим братом. У Чернокрыла братьев нет. То есть, не было. А ты значит, не понял еще, Неумолимый?
– Так объясни.
Мом-насмешник беззастенчиво утянул мою чашу. Глотнул вина, прижмурился с блаженным видом и развалился на бережку в вольготной позе, животом кверху, поставив чашу с вином на грудь.
– Хорошо-то как. А?
Ручей ласково терся о щетинистую щеку берега, заросшую юной травой, ловил капли росы, слетающие на него с весенних листьев. На ветвях начали перекличку дрозды-пересмешники: «Эвоэ, Вакх?» – «Куды там! Куды там!» Из ольховника высунула сонную морду заблудшая овца – живой остаток Дионисова пиршества. Попялилась немного на двух богов над ручьем – сидят, молчат, непонятные какие-то! Убралась.
– То есть, для меня хорошо. У тебя-то, Владыка, вкус другой, ты такого не любишь…
В прежние времена Мом насмешничал не столь остро: теперь вот научился выделять голосом тончайшие оттенки, что твой соловей. Так поют аэды, Владыка, а ты не знал? – слышится в невинной фразе. Запирающий Двери не выносит дневной свет: ему милее тьма подземелий. Он не терпит журчания ручьев – ему подавай стонущие воды Коцита или огонь Флегетона. Его раздражает птичье пение – милее ропот теней на бескрайних полях асфоделя.
Я и впрямь избегаю появляться на поверхности. Кроме всего прочего, мне незачем вспоминать, чего я лишился.
– Праздник жизни, – выдохнул Мом, почесывая ляжку, заросшую рыжеватыми волосами. – Жизнь – она, знаешь ли, Владыка, хорошая штука, это еще до Титаномахии никем не оспаривалось. Проклятые Пряхи на Олимпе вили бесконечные нити: хоть ты сатир, хоть ты кентавр… живи себе! Нимфа или дриада – живи! Если, скажем, поскользнешься и сорвешься с обрыва – ну, полежи, отойди немного и опять живи. Бросится какой дракон дурной и поранит – залечи раны и живи. И заметь, всех это устраивало. Даже Гею, когда она пришла к Нюкте – плакаться на злого сына. Ах он, такой-сякой, Повелитель Времени, тиран и гад – я ему серп адамантовый выплавила, оружие дала, а он моих сыночков… это Сторуких-то и Циклопов… а он их так в Тартаре и оставил! Ох, подруга ты моя Нюкта, сил моих больше на него нет, сделай ты что-нибудь, накажи окаянного! Ну, а мама всегда… мы, подземные боги, это умеем…
Да уж. Всегда придут на помощь и всегда так, что последствия не расхлебаешь еще лет пятьсот.
Густой запах винограда от Дионисовой гулянки доносился даже и сюда – туманил разум. Ручей тек в траве розовым вином – молодым, рассветным.
– Мать выбрала свой способ для отмщения Крону: начала рожать. Совместила, значит: и подруге приятно, и у самой детишки разведутся. Эринии, Керы, я, Ата, Немезида, Лисса… Как она радовалась, глядя на своих деточек – просто не передать. А когда поняла, что появятся близнецы – говорят, прямо светилась. Вместе с покрывалом своим, то есть: ночи тогда были светлые…
Он болтал – даже не рассказывал, болтал. Трещал, как белка при виде ореха. А что? Колесница Гелиоса поднялась, чтобы греть землю, в руке – полная чаша, лес пропитан вином и криками радости, и кажется, что жизнь вечна…
– Первым-то Гипнос появился, беленький наш. Как начал глазёнками хлопать и ручонками махать – говорят, прислуга чуть от умиления не попадала. Второго Нюкта рождала, не чувствуя мук от счастья. Смеясь. Владыка, а верно говорят, что ты умеешь… видеть?
Он бережно снял с груди чашу и перевернулся, чтобы встретиться со мной глазами.
Чтобы я смог увидеть то, чего Мом-насмешник при всем желании никогда видеть не мог.
Из углов ползут – тени, тени, тени… венценосный супруг, великий Эреб, не может усидеть за дверями гинекея и рвется внутрь, и мелкие богини, прислуживающие Ночи при родах, пугливо оглядываются на не дающие света факелы…
Света в покое, впрочем, и так почти нет, ярче всего выступают что-то белое, лежащее чуть в стороне от матери, на темном, искрящемся покрывале, да лицо самой Нюкты: просветленное, радостное, чуть искаженное от гордости – дарить жизнь…
– Он… появился?
Молчат прислужницы. Смотрят на свои руки, которые только что приняли новорожденного.
Белокрылый малыш, потревоженный общим молчанием, хныкает и вертится на своей прохладной подстилке.
– Появился ведь?
Немое молчание: ни радостной вести, ни голоса младенца, только плач его брата, явившегося на свет раньше.
Молчат прислужницы. Смотрят на свои руки. В глазах – ужас.
И звук – нарастающий, словно холодным лезвием ведут по коже. Шелест.
Шелест железных крыльев.
И – далеко-далеко – над потолком, над подземным миром, под небесами – победоносный звон первой перерезанной мойрами нити.
Дрозды совсем очумели – затеяли перебранку на ветвях: «Тебе это надо?» – «А тебе – надо?» Льнет ручеек к уже подсохшей от росы траве. Мом-насмешник прикрыл глаза, валяется на бережку, ветви платанов рассматривает.