355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Кисель » Аид, любимец Судьбы. Книга 2: Судьба на плечах (СИ) » Текст книги (страница 19)
Аид, любимец Судьбы. Книга 2: Судьба на плечах (СИ)
  • Текст добавлен: 3 июля 2018, 11:00

Текст книги "Аид, любимец Судьбы. Книга 2: Судьба на плечах (СИ)"


Автор книги: Елена Кисель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 34 страниц)

Он шел – и виноградные лозы победно оплетали кипарисы, и с них начинали свисать тяжкие гроздья.

Длинные вьющиеся волосы прикрывали плечи и делали его похожим на нимфу, и фигура тоже была не мужественной, и улыбка – странной. И только когда он приблизился, наткнулся на меня и заорал «Хайре!» – всё стало на свои места.

Ты безумец, сказал я.

Сам не красавец, – возвестил очередной сынок Зевса и плюхнулся на перепревшую иглицу. Икнул и извлек из-под шкуры призывно булькнувший мех.

«Выпьем?» – яснее ясного слышалось в бульканье.

Дурацкая выходила картина. Белое безмолвие кипарисов, зеленый плющ, юнец в золотистой шкуре вольготно расселся на мягком прахе. И я – стою весь в черном, как на поклон к господину явился.

Махнул рукой и присел напротив, попутно выудив из воздуха пару простых ясеневых чаш – раз уж пить, то не из бурдюка, что ли…

Во! – просиял племянник. – Первая, стало быть, нормальная морда… ик! со своей тарой. Хотя и не красавец, но… ик… ма-ла-дец! Давай за веселье!

Это подземный мир, сказал я. – За веселье тут не пьют.

Гость, который вот уже семь дней опровергал это утверждение, икнул еще раз, огорчился, но спорить не стал. Поскреб кучерявую голову и призадумался.

Тогда… что, за безумие? – приободрился. – А… и за безумцев! Споем мы песню хвалы… безумству… Лисса! Родненькая! Хай!

Не знаю, кто еще осмелился бы так призывать Лиссу – что в подземном мире, что на Олимпе. Она слишком охотно откликается на воззвание. Позовешь – тут как тут, жадные ручонку трясутся, серые волосы паутиной стелятся по плечам, чуть прикрытым изорванным плащом: «А? Чего? Служить буду, вот сейчас и буду…»

Правда, на этот раз что-то не торопится.

Безумец, сказал я, окончательно уверяясь в этом.

Законный, сообщил Дионис и с окосевшим достоинством стукнул себя в грудь чашей. – С рождения. Родился я вот у папочки из бедра… О! А ты знаешь, как я родился?! У папочки! Из бедра!!! Потому как папочка… ик… что ж такое-то… папочка на Олимпе… а мамочка…

Здесь.

Вино было отличным. Живой струей расходилось по венам, тихим огнем поднималось изнутри. А еще благоухало верхним миром. Морскими бризами. Песнями виноградарей и летними грозами, поцелуями колесницы Гелиоса, горками фруктов в подолах крестьянок.

Здесь? Э-э, это ты не скажи, это я тебе потом еще… но тогда – да, здесь. А папочка, значит, меня родил. А мачеха, значит, невзлюбила. Понимаешь? Я тут младенец! В… в… он осмотрел шкуру и зачем-то помахал лапой, завязанной вокруг пояса. – В пеленках! А она меня… не любить. И служанку ко мне свою приставила. Лиссу. Хорошую служанку получила Гера, а?!

Лучше некуда. И не будем вспоминать, кто их познакомил. Да и зачем вообще что-то вспоминать, Кронид, ты ж забыться хотел? Вот у тебя в пальцах чаша с забвением – повкуснее вод Леты.

От вина тянет дымком вольных пастушьих костров, танцами, шишками тирсов…

И… вот ты заметь… вот все ж довольны! Гера – она довольна. Она еще как довольна… «Пусть на этого недопырка проклятие ляжет! Бе-бе-безумие…» И Лисса – она еще как довольна. Потому что: «Служить! Госпоже Гере служить!»

А ты?

Я вообще больше всех доволен.

С чего бы?

Чаша упорно не пустела. Ах нет, пустела все-таки. Просто гость наполнял ее с такой скоростью… и с таким изяществом… и вообще почти не двигаясь с места…

И не переставал улыбаться.

Потому что Гера сама не понимает, каким сокровищем владеет! Потому что безумие – это свобода. Подарила мне свободу, а сама думает – сковала по рукам и ногам! Стал бы сын Зевса в здравом уме выбирать для себя веселье и виноделие? Беззаботно плясать по лесам с сатирами? А кто из больших да умных полез бы в подземный мир за своей матерью… что я забыл?

Икать забыл, отозвался я почти благодушно. – И в словах путаться.

Племянник огорчился и повесил голову – спутанная грива волос начисто закрыла лицо. Из зарослей невнятно донеслось:

Это… выпил мало… трезвею быстро. Давай еще… за безумие, а? Не хочешь? Тогда за безумцев. Безумцев судьба любит.

Я молча приподнял чашу. Не хотелось спорить. Хотя ведь мог бы. Сказать, кого по-настоящему любит Судьба (если вообще умеет любить). Опровергнуть: ну, я-то с Лиссой не в ладах…

«А у тебя, невидимка, своего безумия хватает», неверным голосом донеслось из-за плеч. Будто и вечная спутница надышалась винных ароматов.

Так я это о чем… а это – дар! И видеть истину! И быть свободным! От страха! От боли! Да от чего захочешь – от всего вообще…

Персефоне ты тоже это нёс? Когда мать у нее выпрашивал?

Какой Персефо… а-а, сестрёнке…

Он весело затряс волосами – и я наконец-то рассмотрел его глаза. Цвета бешеного неба и веселого бесстрашия. Эгида безумия, скрывающая острый, безжалостный клинок ума, скрывающая так хорошо, что не подковырнешь, не увидишь…

Да я как-то не помню, что я там нес. Сестрёнке. Сам не запоминаю, а этой, которая все время по своим дощечкам водит, как ее там, пили с ней три дня назад…

Мнемозины?

А-а, во-во… этой не было. Вот ты думаешь – я просил? Я там… не знаю… умолял… преклонялся? Да я вообще с сестрёнкой познакомиться хотел, пришел, а она мне мать забрать предлагает. Вот ты мне скажи… не знаю, как там тебя, но ты мне скажи… мне что – отказываться надо было?!

Того и гляди – нагнется вперед, сгребет за грудки и вопросит: «Нет, ты меня уважаешь?!»

Уважаю. Очень даже. Еще не всякий безумец бы вот так смог – семь дней шляться в подземном мире, споить чуть ли не весь мир, забрать тень к жизни без разрешения Владыки, а потом еще и перед Владыкой делать невинные глазки: да я просто мимо проходил! Да ни за какой матерью ни шел!

Разрешение у Зевса тоже получил случайно?

Разрешение мне эти… вымолили. Которые дуры с тирсами и орут «Эвоэ, Вакх, эвоэ![2]» А-а, фиванки… вакханки… нет, давай лучше за свободу, а?

Чаша… которая там уже по счету? слегка расплывалась и отдавала росой на утренних цветах, горечью осенних полыней, чернотой падающих на землю слив, сладостью поцелуев стражников и служанок под крепостными стенами…

За свободу, которая… ик… слаще вина! И которая в безумии. И которая от всего. От стеснения, от тоски, от лишних мыслей, от тягости, от…

Болезни, подсказал я. Дионис, который явно снискал этого вида свободы меньше, чем остальных, заикал вдвое чаще и приложился не к чаше, а к бурдюку.

Да-да-да! И от болезни! – потом вгляделся в меня пристально и покачал пальцем: Тебе бы не помешало…

Что?

Свобода! Ну, то есть, безумие. Или свобода? Нет, ну, ты посмотри. Сидишь тут… морда мрачная… во. Вот сделал бы что-нибудь безумное – и полегчало б. Это ж безумие – оно… и от печали, и от памяти…

И от молчания? – спросил я, усмехаясь косо.

Тирс в руках племянника то появлялся, то исчезал и казался гибче змей с кадуцея Гермеса. На этот раз Дионис поскреб еловой шишкой на тирсе лопатку. Потом наставил палку на меня.

Молчание – зло. П-п… это… подлость. Вот я бог скромный, на Олимп не лезу… а понимаю. Лучше – когда говоришь! Вы-го-ва-ри-ва-ешь. Пьешь – и выговариваешь, что… ну, там, внутри. А тебя слушают. А потом уже смеются, все вместе.

Смеются?

Ржут. Потому что пока молчание – тяжко. А когда слова… легко. Прыг-прыг… как… ласточка.

Дионис честно доокосел в попытке представить прыгающую ласточку. Не представил, а потому налил еще из не пустеющего меха.

В вине плескались вода родников, шепот нимф и листья, облетевшие с яблонь.

Вот ты хочешь… чтобы легко, как ласточка?

Слова – шелуха.

Ага, шкура заболталась на покатых женственных плечах, а что делают с шелухой? Выбрасывают. И смеются.

Он даже показал – как ее выбрасывают. Безумец со слепящей синевой глаз, томными жестами и мехом в руке. На губах цвела томная улыбочка ожидания.

Я не умею улыбаться, а потому ухмыльнулся. Тоже не очень трезво.

Мир медленно начинал плыть вокруг, и столетиями копившиеся слова, шелуха, которую некуда выбросить, некому… высказать – разом подступали иглистым клубком к горлу.

Выбросить – и засмеяться?

Я подставил опустевшую чашу под тугую черную струю из меха. Поднес к губам, ощутив ветер в буйных ветвях, и неспешный плеск рыбы в сонной лощине, гул несущихся к ульям пчел, запах жаркого с чьей-то свадьбы.

Вино легко пролилось в горло, расцепило колючий клубок на фразы и слова.

Слушай, – сказал я.

* * *

Избавляться от шелухи – легко. Неприятно, но – легко. Откроешь рот – а оттуда чешуйчатый поток льется. Горький, пахнущий прошлым… нескончаемый.

Не помню, что я обрушил в тот день на бога вина. Вроде бы – всё.

И зыбкое марево вокруг меня послушно менялось, рисовало, мелькало образами – потрогать можно.

Я задыхался в Кроновом мешке, ощущал сквозь вино горечь первого поражения на Полынном Поле, сжигал деревни и убивал в спину. Я шагал в Тартар, ступал между трупов детей на острове Коркира – и трупы на моих глазах оборачивались алыми плодами с кисло-сладким соком, и зерна плодов скользили меж наших губ – «Я буду твоей женой, Аид Безжалостный…»

Я стоял на телах в час последней битвы этого мира, удерживал ядовитое лезвие отцовского серпа, слышал эхо коварного «рано или поздно», я держал на руках умирающую Левку, видел изнанку Элизиума, мне в лицо бросала жена: «Не хочу от тебя детей»…

Когда шелуха внутри закончилась, смешно не было. Было пусто.

Хмеля не осталось ни следа, а вокруг, трепыхаясь, гасли призраки ушедших слов.

Напротив сидел зеленоватый племянник. Чаша перед ним опрокинулась, и душистая винная струя пропитала иглицу.

Смеяться со мной или вместо меня Дионису не хотелось.

Да, тихо сказал он, безумие не для тебя… Владыка.

Потом поднялся. Покачиваясь, будто был пьян.

Или принял непосильный груз на плечи.

Добрел до мягко вздыхавшей неподалеку Леты и зачерпнул воды чашей, в которой недавно плескалось вино. Постоял, подумал, прибрел назад. Спросил, криво усмехаясь:

Выпьем?

Не боишься, что ударит в голову? – спросил я. – Так можно и память потерять.

Богу вина – и бояться пить?! И тени-то не ропщут.

Памяти не жалеешь?

Такой – не жалею. Пусть себе тонет. Чужая память – сокровище чужое. Оставишь себе – наживешь страшного врага. А себя потеряешь. Себя мне не жалко, а вот подарок Геры терять не хочу. А Лисса не живет в домах, где столько…

Что ты там кривишься, племянник? Хотел послушать, многовато услышал? Ишь как сглатываешь, будто я тебя отравил. Хотя я могу, ты же теперь знаешь об этом?

Медленно истлевал зеленый плющ на белых стволах. Я стоял. Дионис тоже – напротив меня, сжимая чашу с Летейской водицей. Тонкие брови сошлись воедино.

– Столько?

Столько. Безумие не подарит свободу от этой ноши.

Что подарит?

Забвение.

И приподнял чашу с водой, как бы говоря: но ничего, безумие тут тоже имеет место, глотнуть из этой речки не каждый бог посмеет.

Выпьешь со мной, Владыка? В твоей чаше еще осталось – можно допить. Чаши положено опорожнять полностью.

Вознамерился было глотнуть из своей, но увидел, что я тоже поднимаю чашу. Остановился.

Черное вино плескалось, окрашивая багрянцем древесину. В вине были дальние отзвуки пожаров, войн и крови.

До дна? – спросил я у невеселого бога веселья.

А то как же. До последней капли.

Так отлей три четверти. А то полжизни забудешь.

А, отмахнулся сын своего папы, не расстроюсь. Забвение – не хуже вина или безумия. Тоже… свобода. И каждый день всё новое. За тебя, Владыка!

За нового бога, отозвался я.

И мы осушили чаши – я быстро и не почувствовав вкуса, а Дионис – не торопясь, с улыбочкой… со смаком.

Потом я отступил за белые стволы кипарисов. Подождал, пока в воздухе поплывет аромат вина, а потом донесется бессмысленная, радостная песенка.

И шагнул, привычно продираясь сквозь мир, до дворца. Скучным голосом отдал приказ возникшему по правую руку Гелло: найти Диониса и выдворить из мира: подзадержался…

Передай: мать отбирать не буду, прибавил после раздумий, – Но пусть не возвращается. Иначе…

Что иначе – Гелло с удовольствием додумал сам. Я продолжил путь по залам и коридорам.

В груди стыло безразличие, плечи тяготила усталость. Руки назойливо пахли вином – и с ним земным солнечным миром, в котором водятся травы, лечащие от всего.

Виски ныли и успокоились только когда я прикрыл их бронзой хтония.

Если бы Владыки знали, как прекрасно быть невидимками – их бы никто никогда не видел. Но шлем есть только у меня.

И взгляды подданных, слуг, теней – скользят сквозь меня. Шепотки, сплетни («Как? Даже не покарал жену за такое-то? Да наверняка просто казнь выдумывает!») – это больше не про меня.

Был невидимка – нет невидимки.

Одним коротким прыжком – через Стикс, минуя ладью брюзги-Харона. Белая дорога под ногами усыпана еловыми шишками, Дионис недавно тут проходил…

Погостил – пора и наверх, дальше гулять.

Путь легко скользит под ногами. Прям. То есть, дорога кривая (это ж подземный мир, тут все извилистое!). А путь – прям.

Ананка, ты не думай, я не бегу. Мне просто… мне ненадолго… мне нужно.

Зевс тоже покидает Олимп, а Посейдон не все время сидит в своих глубинах.

Мне, опустошенному до дна, нужно сделать то, что я никогда бы не сделал просто так, без нужной причины, совершить почти что безумие – чтобы найти за ним хоть какое-то забвение, чтобы истина о том, что у Владык не бывает любви и друзей, стала простой и понятной.

Затылок обдал сочувственный и все еще хмельной вздох.

»Ступай, невидимка. Отдохни, невидимка…»

И я шагнул.

Вслед за Дионисом.

Наверх.

В теплый зимний закат.

[1] Прополос – Проводница, «Указательница пути», эпитет Гекаты

[2] Эвоэ – традиционный ликующий возглас празднетств Диониса. Вакх – прозвище Диониса.

Сказание 11. Об искусстве забывать

Смирясь, я всё ж не принимал

Забвенья холод неминучий

И вместе с пылью пепел жгучий

Любви сгоревшей собирал.

М. Волошин

Я слышу тебя отсюда, сын Зевса. С этого берега прошлого. Ты стоишь там, на берегу Леты, сжимаешь в горсти воду забвения, хохочешь и повторяешь: «Оно – от всего!»

Я верю тебе. В моей чаше еще осталась половина, я пью ее неспешно, как ты тогда: смакуя, по глотку, от ледяной воды ломит зубы и почему-то сушит горло, каждая капля – драгоценна, каждая проникает внутрь ядом и норовит оставить внутри памятную пустоту – и не оставляет.

Потому что здесь, на берегу прошлого я слышу другого сына Зевса. «Я не хочу забывать», – сказал он мне в день похорон его брата-близнеца (не героя, а так, просто хорошего брата). «Потому что это – я, – сказал он. – Каждый день – я. Каждая женщина, война, побежденная тварь… всё это – я!».

И ему я тоже верю.

Потому и не отдаю ее до конца.

Память, срываясь каплями с пальцев, уходит в черные воды – чтобы кануть в них навсегда.

Память прорастает в кожу и кровь, выжигает свои письмена изнутри – с яростным намерением остаться навеки. «Не отдашь!» – кричит память. «Не оторвешь! – вопит, надрываясь , каждой каплей. – Оставишь! Иначе ты станешь – не ты!»

Ты не знаешь, как это – быть не собой, Дионис, сын моего Владыки-брата. Я узнал это слишком хорошо.

И пока острие клинка не вывело последний узор – я не смогу решить, что там делать с этой чашей: до дна? или все-таки…?

Я уже знаю, что на дне чаши лежит два простых жребия.

Я отчаянно хочу забыть.

Так же отчаянно, как хочу помнить.

В последнее время у Гермеса Психопомпа появилась своего рода традиция. Вестник доставлял к Дворцу Судейств новую жиденькую группу теней. Пересчитывал (было бы, кого считать, когда всех в лицо уже помнишь!). Заглядывал в сиротливо приоткрытые двери главного зала, шепотом спрашивал даймонов: «Никого?» и летел к кольцу Флегетона и черной твердыне, подымавшейся над ним.

Во дворце Владыки Гермес ожидаемо заставал свиту – тоже редкую и скучающую. При виде Психопомпа свита оживлялась и начинала приветствовать его со стигийским дружелюбием. И требовать новостей о верхнем мире.

Когда новости иссякали, свита умолкала и пялилась на Гермеса в ожидании вопросов.

Психопомп, уже переживший не один такой разговор, тяжко вздыхал.

Ну, как у вас… тут?

На это обычно откликался Гипнос. Подробно и основательно. В болотах завелся новый вид змей, гарпии вот просятся на жительство – думаем, пускать или нет, Эринии и Керы опять подрались, Фобетор женится, Белая Скала стоит незыблемо, какой-то философ из Элизиума на поля асфоделя просится, чтобы душа блаженством не развращалась, но философы – они такие…

Гонец Олимпа очень скоро понимал, что ничего нужного ему не скажут. Даже с наводящими вопросами. Даже если с самыми коварными. Тогда он вздыхал и спрашивал:

А где царица?

Свита откликалась услужливо. Ответы прилетали ясные, четкие: в саду, в купальне, в гостях у Гекаты, бродит в компании Стикс где-то у той во владениях, катается на ладье по огненному Флегетону, пребывает у себя в покоях…

Гермес выдыхал и неминуемо подбирался к самому страшному.

А царь?

Свита замолкала. В свите спешно шли поиски Эвклея. Этот ответ должен был дать непременно Эвклей – потому что никто не мог с таким важным видом посмотреть на Гермеса в упор, подумать и выдать под конец:

Нема.

Опять?!

Точно-точно, опять, шумит, подтверждая, свита. Нет царя. Царь где-то по поверхности шатается.

Самым наглым образом отлынивая от всех обязанностей, которые только можно отыскать.

Но он же – судит?! – в отчаянии взрывается Гермес.

Гермесу кивают. Гермесу протягивают утешительную чашу амброзии. Потом опять кивают: ага, судит. Споры разбирает. На Полях Мук бывает.

Все равно отлынивает. От чего – не понять, но от чего-то – точно.

А точно – по поверхности? – щурит глаза Гермес.

Гермесу мотают головой. Гипнос, белокрылый и ехидный, добавляет, что точно – это у Гефеста в кузнице, а с этаким Владыкой…

Может, он вообще на поверхности не бывает. Может, он шатается по Стигийским болотам, или между вулканами время проводит. Хочешь – сам проси. Не хочешь?! Вот и у нас нет дураков такое спрашивать.

Так с какого Тартара вы решили, что он наверху?

Подземные переглядываются – ох, эти олимпийские, они такие тупые! И вперёд выталкивают Мнемозину – ту, которая всеведущая. Правда, никто толком так и не знает, всеведущая она или нет, потому что Мнемозина все больше пишет, чем разговаривает.

Мнемозина, не поднимая головы и чиркая стилосом по табличке с воском, скромным голосом сообщает: ну да, на поверхности… Ну, нет, она не уверена… мудрые вообще ни в чем не уверены… Может, Владыка откуда-то из других мест является с листьями, приставшими к хитону и с пальцами, перепачканными травяным соком. И еще – не знает ли Долий-хитрец, где в подземном мире можно загореть? Не знает? Вот и она ничего не знает, ни в чем не уверена, и вообще, может, ему поискать кого-то более осведомленного?

Здесь у Гермеса – великого мастера доводить других– заканчивается терпение.

Да зачем ему на поверхность?!

Свита глазеет так, будто Психопомп ляпнул глупость размером с Олимп. Потом вперед прокрадывается Гелло и дает ответ:

Хс-с, нужно.

И все опять дружно кивают, а Гермес уже не может сообразить: то ли над ним издеваются, то ли эти подземные взаправду такие…

Так ведь можно ж, наверное, как-нибудь узнать… уследить…?!

Здесь настает очередь Эмпусы, потому что в подземном мире она признанная мастерица по ржанию. Ахерон бухает раскатистым хохотом, Гипнос смеется заливисто и звонко, но эта…

И-гы-гы-гы! Олимпиец, а ты не забыл, про кого сейчас говорим-то?!

И свита расходится – все в приподнятом настроении, кроме, понятное дело, Гермеса. Психопомп подозревает – и не без оснований – что подземные вообще каждый раз собираются во дворце только чтобы на него посмотреть.

Вестник Олимпа летит обратно, досадливо бормоча что-то под нос, и чаще всего роняет все то же – «уследить»…

Уследить? Шутите вы, что ли.

Был невидимка – нет невидимки.

Верный хтоний на голову – а там уж…

Не всё ли равно – откуда держать Тартар, когда он всегда с тобой? Сядешь на берегу Коцита – вон, по плечам ерзает. Приткнешься в горах, среди останков проклятого Офриса – и там с тобой, в каждом шорохе камешка: «Помнишь, сынок, да? Ну ничего, рано или поздно…» Выберешься побродить в лесу – кипарисовом, платановом, еловом, любом! Тут же услышишь хохот Великой Бездны в пьяном гоготе сатиров: «Сбежал!»

Кто, я?

Бросьте. Жребий взят годы назад, куда уж нам с ним теперь друг от друга. С таких битв не бегут. Воин никуда не собирается. Воину просто тесно, душно в своем лагере, воин, кажется, приболел: ядовитые золотые стрелы в грудь – очень опасная штуковина, знаете ли.

«Невидимка, ты знаешь, что я права».

От нее тоже никуда не денешься, как от Тартара. Верная свита, нечего сказать (хотя, может, это я им – свита?).

Сегодня вот мы втроем выбрались к устьям Коцита и уселись в сосновом лесу под можжевеловым кустом.

Зима нынче – не поймёшь, что за зима: Деметра в слишком уж хорошем настроении. Может, позабыла, что нужно бы природу убить, а может, получила весточку от дочери (той, кажется, почему-то нечего делать в своем царстве). И вот уже Гелиос гикает и подгоняет своих жеребцов в вышине, рассеянный и неяркий, но тёплый свет жидкими сливками льется на землю, а поблекшая зелень по берегам лесной речушки – ловит лучи, свивает в легкие золотые ожерелья, бросает в воду сочные блики, раззадоривает Гелиосову упряжь: «Что-то мало солнца, ну-ка еще». Упряжка вошла в раж, забыв, что природе время умирать: становится все жарче, тень пристыжено отползает к деревьям, к кустам, и приходится подбирать под себя ноги, чтобы не выставлять их на солнцепек. Давно пора плюнуть и поискать место потенистее, но уж очень хорошо сидим: я, Тартар и Ананка…

«Невидимка, ты знаешь, что я права. Ты знал это, еще когда брал свой жребий. Ты знал, что для тебя теперь нет ничего, кроме жребия, так что творится с тобой сейчас?!»

«А ты его спроси, спроси, с деланным возмущением помогают из Тартара. – А то эта скотина в последнее время совсем никому не полсловечка…»

Гудят толстые, сытые пчелы, с обреченностью меняя один осенний цветок за другим, с запоздавшей надеждой исследуя последние метелки чабреца и мотающие сиреневыми головами безвременники. Гудят виски, в которых прочно обосновались то ли стоны, то ли шепот, то ли надоевший вечный диалог.

«Какая разница, ненавидит она тебя или нет и насколько? Владыка не стремится к тому, чтобы его любили. Владыка не задает себе таких вопросов».

«Ага-а, я вот не задавал. Тьфу, как-то стыдно даже. Как подумаешь – вокруг столько баб…».

«Маленький Кронид, взгляни на своих братьев. Они сполна наслаждаются тем, что дали им их жребии. Взгляни, сколько у них любовниц, сколько детей…»

Да, я слышал: когда начали заканчиваться смазливые бессмертные – братья переключились на смертных, а когда отпрысков потянуло на подвиги – возгласили, что пора начинать эпоху героев. Это, мол, приумножит вящую славу богов, а заодно уж укрепит веру людей в самих себя.

Думают ли они, что после станет с их смертными сыновьями и дочерьми? Понимают ли, что всем нельзя дать бессмертие?

Я не хочу быть отцом героя, который потом предстанет перед моим троном усталой тенью. Я не хочу выносить суд – в Области Мук или в Элизиум.

У меня не будет детей. На моих потомков не ляжет пятно Кронида: младший против старшего, старший – против младшего…

«Невидимка, ты забываешь о самом главном…»

«Ага. Я – самое главное. Вот и не забывай».

Не открывая глаз, я провел перед лицом ладонью отогнал пчелу, которая приняла хтоний за новый цветок.

«Заткнитесь уже».

Удивительно – умолкли.

В висках, опять же, гудит, но это пчелы, любимицы Деметры. А вот у левого плеча неторопливо проковылял по воздуху шмель, один в один перебравший Гермес. Полоса воды среди высоких зарослей мигнула солнцем прямо в глаза – я поморщился. По спине под хитоном прогулялся муравей: деловито протопал от шеи к правой лопатке, потом замешкался – и с отчаянием воина бросился вниз по позвоночнику.

Кажется, оставаться в одиночестве – единственное, на что Владыка имеет право.

Трава под пальцами оказалась на удивление крепкой. Я отрывал по кусочку стебля, скатывал в шарик, бросал в речку, до которой было два шага – течение медленно уносило буроватые клубочки ко входу в подземный мир. Через полдня пути невинная лесная речушка вольется в серый неприветливый поток, там просочится под землю – и наполнится стонами и жалобами, понесет воды к Стиксу между берегов, заросших тоскливыми ивами…

Гибкая лента скользнула между кустов, бросилась в воду, обдав брызгами. Змея? Великовата для змеи, разве что – недобитое отродье Ехидны…

Аха-ха-ха! – зазвенело «отродье», высовываясь из реки по пояс и победно вздымая полные нагие руки.

В мокрых блестящих волосах нимфы запутались травинки, да и сами волосы отливали зеленью – листва платанов в ночи. Пухленькая, с пышной грудью, чуть раскосыми зелеными же глазами – поскользнулась на мягком дне, звучно булькнулась в воду опять с головой, вылезла, отфыркиваясь и хохоча в голос. По смуглой коже лили прозрачные потоки, капли скользили медленнее, чем нужно было бы, словно на плечи нимфе плеснули маслом: кругляшки влаги скатывались между ключиц к животу, капали с лиловых сосков, украшали серебром и золотом недвусмысленную дорожку…

Во рту пересохло, мускулы, привычно подобравшиеся при шуме, не желали расслабляться. Что ж ты, невидимка, не жалуешься, хмыкнуло что-то внутри, мол, покоя нету, уединения не дают. Ты б собрался, да ушел, раз уж так восхотел покоя.

Собираюсь. Ухожу. То есть, уже почти, но пока что время может повременить – по старой-то памяти, а? Я никогда не любил охоту, но в этом есть что-то завораживающее: безмятежная дичь, полагающая себя в полной безопасности – полная жизни, радости, юности. Не чувствующая, что по ней уже скользит тяжелый, холодный, немигающий взгляд, что невидимый охотник выбирает уязвимое место для удара – их много, уязвимых! – что воздух полон хищным предвкушением трапезы, что каждая капля пота, скользящая по щеке добычи – отмечена, засчитана…

Что голод шепчет напрягшимся мышцам: «Давай!» застарелый, десятимесячный голод…

Нимфа, напевая что-то, прошла по течению речки с полдесятка шагов – и оказалась прямо напротив меня. Потянулась, колыхнув бедрами – сорвала безвременник с берега. Чмокнула сиреневую головку, измазав губы нектаром, потом сунула в волосы.

Под сжавшимися пальцами неожиданно громко хрустнула ветка, и две сороки тут же подняли тревожную трескотню над головой: «Вор он, вон он, вор он!».

Кто здесь? – спросила нимфа, с веселым удивлением глядя сквозь меня. Наклонила голову – заметила примявшуюся траву. – Ах так – подглядывать? И-и-и-и!

И заплескала руками по воде, поднимая каскад брызг, от которых – будь ты хоть три раза невидимка – не скроешься.

Ругнулся сквозь зубы, вскакивая на ноги – где это видано: плескать во Владык?!

Добыча сморщила нос, услышав нерадивого охотника. И вместо того, чтобы обратиться в бегство, решительно двинулась к берегу, протянув вперед руки.

Невидимый соглядатай? – голос потяжелел, стал грудным, насмешливым. – И кто же это меня так почтил, скромную? А ну-ка посмотрим, посмотрим, если еще не удрал…

Она бестрепетно ступила босыми ногами на траву – небрежно обмахнула с тела капли воды. Вызывающе выпятила вперед грудь – решишься тронуть или подождешь, пока эти два копья наткнутся прямо на тебя?

Почувствовав мои ладони – захихикала.

Не Гермес. Руки воина, а не посланника. Не Аполлон – у него руки любовника… Арес? – провела по плечам. – Ух ты. Арес повыше ростом, но не так силен. А какая грудь – уж не Гефест ли? Нет, ты такой прыткий – куда там Гефесту…

Черные, с прозеленью волосы щекотали губы, руки, обдавали странным запахом – терпкая сладость, смешанная с режущей, морозной свежестью. Пухлые пальчики оказались цепкими и на редкость проворными: только что – на плечах, через миг – под хитоном, секундно огладили хтоний, послушно испаривший нащечники, – чтобы было удобнее…

Целуешься как молнии бросаешь… не сам ли Громовержец? Он не обжигает так… ах, в шлеме… неудобно… ничего, так даже интереснее… да, сюда… невидимка…

Холодные капли скользят по золотистой коже – воды Леты-забвения; вода забвения сладкая: припадешь – унесет, куда пожелаешь, сотрет мучительные вопросы, от которых хотел избавиться, закружит в водовороте вздохов, все расставит по местам, на все ответит…

Я знаю, почему теней так тянет к Лете.

Я знаю, почему ее воды опасны для живых.

Для живых забвение, хоть и целительно, но постыдно: бездействием, уходом от реальности, разрывом связи с окружающим миром. Это – как если бы тонущий в море перестал бороться за жизнь, разжал пальцы и с блаженной улыбкой ушел в глубину, надеясь перед смертью пережить все что было лучшего. В забвении, как в Элизиуме, закольцовывается в блаженстве время, прошлое сливается с настоящим, по кругу плавают отрывки прозрений, перемешанные с клочками памяти, фразами, тяжелым, дурманным, наркотическим наслаждением…

Забвение все смешивает, все смазывает и притупляет. Забвение пахнет дурманом, сладостью, свежестью, забвение слегка царапает кожу спины, гудит в висках полным ульем, заливается птичьим пением над головой: «Твоя! Твоя!» тут же всплывает: «А какая разница, царь мой? Я – твоя жена. Я – твоя…»

Молчун какой… так… ничего… не скажешь?

«Ты молчишь даже во время любовного пика. Только смотришь, но в твоем взгляде больше…»

Что больше? Ничего больше, больше – уже ничего, мысли мешаются, путаются волосы – не черное с серебром, не черное с бронзой… Черные с прозеленью волосы, которых теперь не видно, черным с прозеленью бывает море, когда оно вконец разойдется в буре – так и затягивает на дно, в омут, в забвение, забвение мурлычет, тычась в плечо: «Минта… я Минта…» подсказывает слово, которое должно вырваться из груди с последним выдохом, перед полным погружением…

И губы, покорно приоткрываясь, чтобы отдать последний воздух, – складываются в слово, рисуют имя…

«Кора…»

«Минта», шепчет увлекающий на дно водяной вихрь, но я молчу: давлюсь другим именем, проклятым, непрошенным; последний, неотданный глоток воздуха оборачивается глотком жертвенной крови, разрывающим забвение. Непроизнесенное, ненужное имя льется в грудь расплавленным свинцом, превращая кульминацию страсти в пытку…

Интересно теням так же больно, когда к ним на время возвращается память?

Эрос[1], родившаяся из Хаоса сила, за каким злом ты явилась в этот мир? Пусть бы Хаос лучше породил два Тартара.

Покров забвения расторгнут. Глупо жужжит над ухом шмель. Постукивает неподалеку по шишке белка. Похмелье страсти тяжелее, чем от вина: вязкое, утлое безразличие, которым я карал бы грешников, если б знал – как.

…нет, Посейдон бы не смог так долго молчать. Он непременно что-нибудь рассказывает – про свои чертоги или про свою колесницу. Я исчерпала разгадки. А ну-ка давай, посмотрю на тебя…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю