Текст книги "Обретенное счастье"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
* * *
Что граф, что кузина его переживали время восторгов: они насаждали в имении столичные порядки. В Любавино зачастили гости. При блеске сальных свечей и звуках громкой музыки (сыскали и обучили крепостных – теперь у Строилова был домашний оркестр, и поговаривали о театре своем) гости пировали, потом танцевали, потом усаживались за карточные столы и… просиживали до утра, пока зеленое сукно не становилось белым от мела.
Хозяйничала на пирах, конечно же, Анна Яковлевна. Гостям раз и навсегда было заявлено: графиня хворает и вообще не в себе. Сама же кузина графская была в своей стихии, словно бы вновь кинулась в водоворот обожаемой столичной жизни. Внешности своей она и всегда уделяла массу хлопот и времени, а тут и вовсе как с цепи сорвалась! То и дело посылали гонцов в город, по немецким парфюмерным лавкам, в поисках ароматных вод: гулявной, розовой или зорной, или вовсе уже редкостных духов «Вздохи Амура», или мятной настойки для смягчения кожи лица. С этой же целью, что ни ночь, напяливали на Анну Яковлевну некое подобие знаменитой «маски Попеш», свято почитаемой московскими и санкт-петербургскими красавицами: обкладывали лицо кусками замши, за неимением потребного для сего драгоценного спермацетового жира в смеси с белилами натертыми постным маслом в той же смеси, да на руки нацепляли перчатки, подобным же составом пропитанные. Это все до того раздражало Валерьяна, видевшего теперь по ночам не пылкую любовницу, а какое-то пугало огородное, что он дворовым девкам проходу не давал. Да и свадьбы в эти дни на деревне игрались одна за другой, так что графу было где потешить свою похотливую душеньку.
Анна Яковлевна была ленива до чрезвычайности, из тех барынек, кои чулок на ногу не натянут, ежели горничная замешкалась. Однако никого и никогда, даже верную Стефани и тем паче цирюльника Филю, не допускала до своей прически: всегда своеручно жгла волосы щипцами, пудрила и укладывала их. Вдруг, ко всеобщему изумлению, Анна Яковлевна завела себе парикмахера, желая, очевидно, и вовсе разбить заскорузлые и к женскому кокетству нечуткие сердца своих гостей. Она до тех пор пилила Валерьяна, пока он не плюнул и не выложил сотню рублей соседу своему, князю Завадскому, за крепостного, большого доку в волосоподвивательной, так сказать, науке, который женою Завадского был послан в Санкт-Петербург на обучение к самому Бергуану, знатному уборщику и волочесу, услугами коего пользовались самые изощренные придворные модницы.
Когда, освоив все тонкости ремесла, крепостной воротился к господам, то оказался не у дел, ибо тем временем княгиня померла от родильной горячки. Набравшийся столичной придури дворовый оказался Завадскому без надобности. Ну а Анна Яковлевна была столь счастлива заполучить его, что и восторга своего скрыть не могла: новое свое приобретение держала в чулане подле спальни своей на цепи, будто опасного, хоть и прирученного зверя. Надобно сказать, что и прежде поражавшие своим разнообразием прически Анны Яковлевны сделались теперь истинным чудом. Даже Елизавету порою зависть брала, не говоря об окрестных барынях, которые давали за Данилу-парикмахера любые деньги. Но ключ от замка Анна Яковлевна носила у себя на шее. Приближаться к узнику было запрещено под страхом чудовищной порки и продажи графу Крюкову из-под Арзамаса, известному тем, что он скупал крепостных для дрессировки своих волкодавов. О том, что слова Анны Яковлевны с делом не расходятся, знали все: это ведь она выпросила у графа столь жестокое наказание для челобитчика, осиротив его жену и тринадцатилетнюю дочь. В той же семье, чтоб мужиком хозяйство поддержать, одну из первых свадеб по весне сыграли, каковой Валерьян не замедлил, кстати сказать, попользоваться. Потому заключение Данилы-парикмахера никем не нарушалось.
* * *
Слухи о чудо-мастере, конечно, дошли и до Елизаветы. Но в отличие от дворни, забитой и запуганной до того, что в причины даже самых несуразных господских поступков вглядеться не смела, Елизавета прежде всего загорелась неуемным любопытством: с чего это вдруг Аннета засекретничала? Подобная таинственность была вовсе не в ее натуре! Скорее она таскала бы своего парикмахера с собою, будто комнатную собачку или арапчонка, напудренного, завитого и напомаженного, увешанного орудиями его ремесла, хвастаясь им перед соседками. Но такая скрытность… Делать Елизавете было решительно нечего, кроме как размышлять. Поскольку же от тягостных мыслей о своем состоянии она всячески пыталась отвлечься, то и углубилась в обдумывание Аннетиной придури, очень скоро решив: здесь есть какой-то особенный секрет, и положила себе непременно разгадать какой.
Случай помог.
Жила в доме кошечка – прелестное создание, маленькая, гибкая, чистюля, сизо-серая, пушистая, будто облачко. Ее так и кликали – Тучка. Елизавета очень любила эту киску за ушком почесывать, поглаживать по шелковистому носику, глядеть, как щурятся прозрачно-зеленые, будто крыжовник, глаза, и слушать заливистое мурлыканье. Да и Тучка льнула к ней, может, как печально думала Елизавета, оттого, что и сама была брюхата и чуяла своим звериным сердчишком ту же боль и муку в ласковом человеческом существе. И вдруг Тучка пропала. Не было ее и день, и два, и три. Елизавета забеспокоилась: небось окотилась где-нибудь, бедняга, лежит без сил. Кто накормит ее, кто напоит? Уж не померла ли, не дай бог? Она к сей твари невинной до того привязалась, что все время о Тучке тревожилась, даже сквозь сон; и вот как-то на рассвете спохватилась оттого, что послышалось ей слабое мяуканье…
Елизавета соскочила с постели и, как была в одной рубахе и босиком, выскочила из спальни. За окнами едва-едва брезжило. С кухни пока еще не доносился звон посуды, не шаркали метлы по лестницам, не болтали в людской – слуги еще спали; господа, долго шумевшие с гостями, уже угомонились. И в полной тишине вновь зазвучал жалобный голосок откуда-то издали… Елизавета отворила дверь в залу, где хранились остатки яблок, проползла ее всю на коленях, заглядывая под все шкафы и диваны, хотя вчера и позавчера сие уже проделывала. Ничего не обнаружив, вышла через другую дверь туда, где обычно избегала появляться: к покоям Анны Яковлевны.
Вышла и замерла: тоскливый, измученный голос слышался здесь совсем отчетливо. Это было отнюдь не кошачье мяуканье. Это был тихий плач, и раздавался он из-за стенки, возле которой стояла Елизавета. Она отыскала кромку шторной обивки, слегка ее оттянула и принялась разглядывать перегородку. Кирпичными были только наружные стены дома, внутри он был сложен из бревен; и вот в одном из этих тесаных, отшлифованных, мягко-золотистых бревен Елизавета обнаружила сучок, высохший, а потому чуть-чуть покосившийся в своем гнездышке. Поскребла ногтем… К ее изумлению, он легко выскочил, открыв дырочку – кругленькую, маленькую, но вполне достаточную для того, чтобы прильнуть к ней глазом, что Елизавета тотчас и сделала. Увы, ее постигло разочарование: какая-то розовая пелена повисла перед нею, и была это, конечно, обивка той комнаты. Оставалось уйти несолоно хлебавши, но любопытство разыгралось, да и упряма была Елизавета, частенько даже себе во вред. Потому, пошарив по лестнице, она отыскала в уголке тоненький прутик от веника и, сунув его в дырочку, с величайшей предосторожностью принялась искать краешек этой розовой обивки. Наконец ей это удалось. Не выпуская прутика, Елизавета вновь приникла к отверстию, да так и ахнула…
Ей открылся один из покоев Анны Яковлевны, нечто среднее между кабинетом и будуаром, весь в розовом шелку и бархате, с бюро, секретером, кокетливым письменным столиком, зеркальным туалетом, пуфиками, козетками, креслицами… Но вовсе не премилая обстановка сей уютной комнатки заставила Елизавету остолбенеть. Показалось, что на мгновение она перенеслась в одну из самых страшных сказок своего детства. В ту самую, где избушка бабы-яги была окружена частоколом, усаженным мертвыми человеческими головами, ибо вся эта комнатка оказалась уставлена деревянными болванками, на кои были вздеты разнообразнейшие дамские парики!
У Елизаветы глаза разбежались. Каких только причесок здесь не было! И самые обычные, повседневные, с небрежно взбитыми локонами; и аккуратно-громоздкие: посредине головы большая квадратная букля, а от нее по сторонам косые букли помельче, сзади шиньон – все это сооружение не менее полуаршина высотой называлось «le chien couchant». Были парики с маленькими букольками, просто и изящно забранными на затылке, с косами; какие-то сложные произведения необузданной фантазии с лентами, гирляндами, перьями и даже корзиною искусственных цветов… Некоторые парики были такого же темно-каштанового цвета, как волосы Анны Яковлевны, а иные оказались щедро опылены пудрою: розовой, палевой, серенькой, а la vanille, а la fleur d'orange, mille fleur… И среди этого цветника причесок стоял, согнувшись, какой-то человек и шелковой кистью пудрил самый пышный из париков, причесанный а la Louis XIV, пудрою нежно-розового цвета. Он-то и исторгал те самые звуки, которые Елизавета спросонок приняла за мяуканье пропавшей Тучки, потом за стоны и которые оказались тоскливым пением без слов, более похожим на причет по мертвому.
Наконец человек выпрямился, и Елизавета разглядела, что он высок, худощав и еще молод, хотя его широкоскулое, узкоглазое, с явной примесью калмыцкой крови лицо и поросло реденькой бороденкою. От пояса его спускалась изрядная цепь, будто у медведя, коего водит сергач, и тянулась она через весь будуар в соседнюю комнатенку, где, наверное, и находился знаменитый чулан.
Так вот он был каков – парикмахер Данила! Так вот в чем крылось его секретное мастерство: Анна Яковлевна носила парики!..
Но тут же Елизавета недоуменно пожала плечами. Подумаешь, парик! Совсем недавно дама без парика была все равно что неодетою, да и по сю пору их, не скрываясь, нашивали даже при дворе. Городить из сего такую страшную тайну, право, не стоило. Здесь крылось что-то еще. И Елизавета поняла, что никакая сила не сдвинет ее с места, пока она не дознается до истинной сути Аннетиных запретов и секретов.
Дать такое слово было проще, чем его сдержать, ибо она могла караулить, уткнувшись в стенку, часа три или четыре – Анна Яковлевна была знатная соня. Елизавете снова повезло: с треском распахнулась розовая атласная дверка, ведущая в спальню, и графская кузина, растрепанная, с потягом зевающая, возникла на пороге, с неприязнью уставясь на перепуганного до синей бледности Данилу.
– Чего воешь, будто пес перед покойником? – спросила она почему-то басом, видать, со сна. – Разбудил ни свет ни заря! – Опять зевнула, и на ее хорошенькое, хоть и помятое личико вспорхнула счастливая улыбка, а голос помягчел. – Готово ли?
– Готово, ваше сиятельство, – ответствовал дрожащий парикмахер, снимая с болванки тот самый кудлатый парик, который только что пудрил.
Оглядев парик со всех сторон и милостиво кивнув, Аннета плюхнулась на пуфик перед туалетом, похлопала себя по щекам, чтобы вернуть им румянец; потом зачем-то вцепилась в свои нечесаные волосы, сильно дернула; и Елизавета, стоявшая в коридоре, не сдержала восклицания, ибо эти волосы тоже оказались не чем иным, как париком, под которым открылись реденькие перышки, кое-где торчащие из головы… Кузина графа оказалась плешивой, точно больная корова!
Изумленный вскрик Елизаветы, к несчастью, был услышан. Анна Яковлевна вскочила, отпихнув парикмахера, который не удержался на ногах и упал, грохоча своей цепью, и кинулась к дверям, не забыв, однако, вновь нахлобучить привычный свой парик. Елизавета не стала ее дожидаться: легче перышка пролетела по коридору, миновала залу, опрометью вбежала в свою опочивальню и бухнулась в постель, едва не придавив невесть откуда взявшуюся изрядно отощавшую, но вполне счастливую Тучку, которая терпеливо поджидала свою хозяйку.
И когда через малое время Анна Яковлевна, шнырявшая по всему дому в поисках того, кто вызнал ее страшный секрет, отворила двери в почивальню ненавистной графини, то в первых солнечных лучах увидела такую картину: Елизавета спала, укрывшись чуть ли не с головой, а рядом, на подушке, свернулась клубочком и напевно мурлыкала серая Тучка.
6. Соловей-разбойник
Конечно, натерпелась она страху! Полдня не выходила из своей комнаты, прислушиваясь, как разоряется Анна Яковлевна в девичьей. Потом перехватила на лестнице веселую, ласковую горничную Ульянку и вызнала, что «барыня лютует – страсть! Знать, Данила-волочес ее прогневил, ибо запретила она ему нынче есть давать, а уж била, била-то как! У самой, сказывает, рученька отнялась».
У Елизаветы екнуло сердце: виновна-то она, а страдает бедняга Данила… Но что было делать? Не признаваться же этой безумице! Вот и сидела в своей светелке, маясь между угрызениями совести, гомерическим, до колик, смехом, когда вспоминала плешивую Анну Яковлевну, и странной, ненужной жалостью к ней же. Это было глупо, дико, но она и впрямь сочувствовала своей неприятельнице. Ох, до чего нелегко такой тщеславной болтунье, беззастенчивой хвастуше хранить свою тайну, в которой не было, конечно, ничего позорного, ведь это наверняка последствия тифа, лишая или ожога… Оставалось поражаться, как ей удавалось столько лет дурачить Валерьяна, что он в бурные ночи любовные ничего не заметил?! Елизавета представила, как мучилась кузина графа, как ежеминутно боялась сронить парик, пусть и тщательно приклеенный, а все ж – не свои волосы! Валерьян был брезглив, безжалостен и, несомненно, в толчки прогнал бы Аннету, хоть раз взглянув на ее «прическу».
Елизавета только усмехнулась над тем, что ей и в голову не взбрело ославить Аннету. А зачем?.. Привлечь к себе Валерьяновы чувства? Очень сомнительно, что удалось бы. К тому же он ей и даром не нужен. Знала наверняка – было время усвоить, судьба-наставница выучила! – что счастье прихотливо и переменчиво. Пусть берет свое Аннета, пока может, а вот далеко ли это «свое» унесет, время покажет.
И время «показать» не замедлило. Но об этом впереди.
* * *
К обеду Елизавета тоже не спустилась: велика радость слушать похмельное чавканье гостей! К тому же она опасалась не сдержаться – захохотать при Аннете. Поэтому набрала в мешочек привядших яблок, взяла на кухне малую краюшку хлеба и ушла с книгою на любимый свой обрыв, где уселась на коряжине да и просидела до самого вечера на солнце и ветру.
Поначалу ее мысли бесконечно возвращались к утренней истории; и не скоро удалось принудить себя думать о другом. Помогла, как всегда, книга.
Книга была интересная: трактат Пьера де Будьера, сеньора де Брантома «Галантные дамы», парижское издание начала века.
«…Словом, как порешили я и многие придворные, – читала Елизавета, – вид красивой ножки весьма опасен и воспламеняет сладострастия ищущий взор, и удивлению подобно, как это многие наши писатели, равно как и поэты, не воздают ножке той хвалы, какою почтили они все части тела.
Давно уже обсуждался вопрос, какая ножка более соблазнительна и чаще привлекает взоры – обнаженная или же прикрытая и обутая? Некоторые полагают, что все должно быть естественно и что даже совершенных форм ножка, белая, красивая и гладкая, словом, такая, какой ей следует быть по определению испанцев, лучше всего выглядит в роскошной постели, ибо где же еще показаться даме необутой – не по улице же пройти?!»
Елизавета отложила книгу, приподняла подол и, вытянув правую ногу, обутую в простенькую бархатную туфельку, еще из царского «приданого», с сомнением на нее уставилась.
Нога была длинная, вполне стройная, с круглым коленом и высоким подъемом. «Вкруг пяты яйцо прокати, под пятой воробей проскочи», – вспомнился народный канон красоты женской ножки, и она одобрительно кивнула: под пятой воробей проскочи – это да; но Пьеру де Брантому сия нога не понравилась бы, потому что она была сухощава, сильна, кое-где исполосована белыми шрамиками, с длинной узкой ступней и сильными пальцами – не маленькая, почти детская нога изнеженной Аннеты, а нога неутомимой странницы, бывшей полонянки, которую кнутом хлестали по чем ни попадя; нога женщины, умеющей быстро бегать, неутомимо идти и стискивать бока лошади с такой силою, чтобы она повиновалась малейшему движению колен всадницы.
Елизавета так увлеклась разглядыванием своих ног, что чуть слышный звук, внезапно раздавшийся за спиною, произвел на нее впечатление пушечного выстрела. Она подскочила и замерла, испуганно озираясь.
Неужели кто-то подглядывал?.. Нет, вроде бы нету никого, и слава богу! Можно представить, как глупо она выглядела! Недаром этот звук напомнил ей сдавленный смешок. Но, кажется, и впрямь почудилось.
Еще раз пристально вглядевшись в черные яблоневые стволы, Елизавета успокоилась, уселась на траву и снова уткнулась в книжку:
«Не знаю, правда ли это, но испанцы считают, что совершенная по красоте женщина должна иметь тридцать признаков. Одна дама из Толедо – а город сей славится красивыми, остроумными и изящными женщинами – назвала мне их. Вот они.
Три вещи белые: кожа, зубы и руки.
Три вещи черные: глаза, брови и ресницы.
Три розовые: уста, щеки и ногти.
Три длинные: талия, волосы и руки.
Три короткие: зубы, уши и ступни.
Три широкие: груди, лоб и переносица.
Три узких: губы, талия и щиколотки.
Три полных: плечи, икры и бедра.
Три тонких: пальцы, волосы и губы.
Три маленьких: соски, нос и голова
Всего тридцать».
Елизавета с досадою отбросила книгу:
– Что за чепуха! Три длинные, три белые, три черные… Это все в точности про Аннету, тоже мне, нашли красавицу!
И тут сзади вновь послышался звук, который заставил ее облиться холодным потом: кто-то ехидно засмеялся!
Елизавета обежала ближнюю яблоню, проверяя, не скрывается ли там насмешник, но никого не нашла. Неужели почудилось?! Она нервно прислонилась к стволу и вдруг…
– Стой тихо, – велел сверху чей-то голос. – И не подымай голову, худо будет.
Елизавета замерла. Значит, не почудилось: за нею и впрямь кто-то подглядывал! Кто-то, кого она знает. Этот голос ей, без сомнения, знаком… Вспомнив всё, что он мог видеть, она так покраснела, что даже слезы навернулись на глаза. Но тотчас же ее обуяла злоба.
– А ты что за Соловей-разбойник там сидишь? – спросила как могла грубо, остерегаясь, однако же, поднять голову. – Вот ежели побегу, что со мной сделаешь? Словишь? А руки не коротки?
– Ничего, – успокоил голос. – Руки у меня долгие. Беги, коли приспичило, только лютая барыня много чего нынче же узнает!
– Это кто ж такая лютая барыня?
– Неужто не поняла? – усмехнулись наверху. – А ты пораскинь мозгами, о чем речь идет.
Тут и голову ломать было нечего: речь могла идти только об Анне Яковлевне. Но что же она может узнать такого особенного?
Елизавета спросила и об этом – и наткнулась на новую насмешку:
– А вспомни, кого она весь день разыскивала?
Ноги у Елизаветы сделались ватные. Анна Яковлевна искала того, кто подглядывал за нею утром. Значит, ее!
Плохо дело. Пока она следила за Аннетою, кто-то следил за ней самой?
– Понятно, – процедила Елизавета. – И чего же ты хочешь?
– Помощи, – быстро отозвался голос, сразу посерьезнев.
И тут Елизавета его узнала… И словно бы ледяным ветром ей в лицо повеяло: ведь она слышала его в тот страшный мартовский вечер, когда чудом не погибла! Этот человек пришел вместе с Вайдою в баньку и замышлял поджог!
– Чем же помочь тебе, Соловей-разбойник? – спросила она, изо всех сил стараясь не выказывать страха. – Воровское добро схоронить?
Это она бросила наугад: человек, водившийся с Вайдою, мог быть только вором, как и цыган. По молчанию, воцарившемуся вверху, поняла, что попала в цель, и слегка струхнула от собственной смелости. Но тут разбойник снова заговорил, и по его голосу было слышно, что он улыбается. Значит, не осерчал.
– Ишь, востра какова да приметлива! Может статься, и об сем попрошу. Но пока о другом речь. О человеке, который у лютой барыни на цепи сидит.
В глазах Елизаветы прояснилось. Она словно впервые увидела, что небо уже позлащено закатом, Волга присмирела, на землю медленно опускается предсумеречная тишина.
Слава богу, думала Елизавета, слава богу! Будто гора с плеч свалилась. Она все сделает, лишь бы помочь тому несчастному, которого невзначай увидела сегодня утром, и так поспешно отвечала: «Да, да, да!» – на новый вопрос: «Так ты поможешь нам?» – что неизвестный тихонько рассмеялся.
– Ох, и молодец же ты, девка! – молвил он. – Ох, и бедовая! Нашего сукна епанча! [22]22
Все равно что сказать: «Нашего поля ягода».
[Закрыть]
Сердце глухо стукнуло. Этот голос… Нет, не только в баньке слышала она его, но и раньше. Гораздо раньше!..
Додумать Елизавета не успела: Соловей-разбойник деловито и поспешно заговорил; и план, им придуманный, был так хорош и четок, что Елизавета только послушно кивала, слушая и запоминая.
У нее не было никаких сомнений. Спасти Данилу казалось ей делом святым и естественным, как, скажем, обмануть мессира в катакомбах святой Присциллы, или вывести из подземелья Хатырша-Сарая сонмище неприкаянных душ, или принять сторону галерников против своего любовника Сеид-Гирея.
– Все поняла. А какой знак тебе подать: мол, все готово, можно начинать?
– Поставь свечку на свое окошко.
Елизавета удивилась:
– Разве ты знаешь, где мое окно?
– А то! – ответил он с таким выражением, что у нее мурашки по коже пробежали…
Наконец, условившись о времени, Соловей-разбойник велел Елизавете, не оборачиваясь, идти к дому.
И Елизавета покорно пошла. Но не оглянулась ни разу вовсе не потому, что боялась разгневать Соловья-разбойника. Она себя боялась, боялась своего разочарования.
* * *
Хоть гости на другой день не разъехались, как надеялись Соловей-разбойник с Елизаветою, освобождать Данилу требовалось именно сегодня, потому что слишком многое было уже подготовлено – не отменить.
Елизавета вся измаялась до вечера. Дни ее и всегда-то тянулись томительно долго, а уж нынче это было что-то страшное… Но наконец село солнце, опустились зыбкие сумерки, потом сгустились в вечернюю синеву; там и ночь настала.
Елизавета сидела под окошком, клюя носом от затянувшегося ожидания. Но едва из высокой вышины глянул на нее волшебный, сверкающий взор первой звезды, как сердце глухо, тревожно стукнуло. Встала, взяла свечу и бесшумно выскользнула из своей комнаты. И когда приостановилась на пороге, снова и снова перебирая, что предстоит сделать, как ее словно бы огоньком-ветерком обвеяло, унеся с собою всякий страх, всякую тревогу и оставив только легкую радость и отвагу. Уже сейчас она знала: все пройдет отлично, спасение Данилы удастся! Ну а что потом случится и как будет бушевать Валерьян, ее нисколько не волновало.
Она шла быстро, на губах играла счастливая, задорная улыбка. Огонек трепетал, будто крыло пойманной бабочки. И сама она была легка, словно бабочка! Чуть касаясь ступеней, слетела на первый этаж и вытянула из-под лестницы загодя припасенную небольшую, но крепкую слегу. Приникла глазом к щелочке: три лакея клюют носами в укромных углах; хозяева с гостями прилипли к зеленому сукну. Прикусив губу от натуги, заложила слегой дверь в столовую.
Подождала. Никто не ворохнулся, не всполошился. Опять взмыла по лестнице. Поставила свечу на подоконник, сама ринулась к другому окну, вглядываясь во тьму. Минуты тянулись. Но вот вдали трижды вспыхнула и погасла огненная точка, и вновь к Елизавете вернулось счастливое спокойствие.
Она снова выскользнула за дверь и едва не наступила на крадущуюся Тучку. Раздался обиженный мяв. Кошка порскнула в одну сторону, Елизавета, облившись холодным потом, – в другую.
Велико было искушение, минуя кабинет Анны Яковлевны, крикнуть Даниле, что близка свобода, но не решилась спугнуть удачу и пробежала прямиком в комнату Валерьяна.
Постояв у двери, чтобы глаза привыкли к темноте, быстро направилась к высокому поставцу, где Валерьян собрал изрядный запас превосходных вин, не в пример тем, что хранились в погребе для гостей. Она наполнила две корзины и поволокла их к выходу, как вдруг ей вновь что-то попалось под ноги. На сей раз то была не Тучка: оно не взвизгнуло, не порскнуло, а только тихо зашипело сквозь зубы, и Елизавета поняла, что всей тяжестью наступила на мужскую ногу. Мелькнула жуткая мысль, что это Валерьян.
Нет, не он. Граф носил сапоги либо башмаки, а Елизавета стояла на лапте.
Сообразив это, она сошла с лаптя, и человек с облегченным вздохом сказал:
– Ты, Лизавета? Напугала до смерти!
– Я и сама напугалась… – пробормотала Елизавета.
Это опять был он, его голос! В темноте ей не удавалось рассмотреть Соловья-разбойника. Угадала лишь, что он высок ростом и широк в плечах. Как тот!
Он выхватил корзины из ее ослабевших рук.
– Сам снесу!
Тут луна глянула в высокое трехстворчатое окно, и Елизавета с замирающим сердцем вскинула глаза.
Перед нею оказалось смуглое бровастое лицо; черные кудри буйно вились, чуть не падая на плечи; цвет глаз был неразличим, потому что в них плавали, насмешливо мерцая, две маленькие луны… Елизавета торопливо отвела взор, но все ж не удержалась:
– Это ты был вчера на берегу?
– По голосу признала? – усмехнулся он в ответ.
– Да. Скажи, как тебя зовут? – спросила с прорвавшимся отчаянием.
И снова услышала, как он улыбается.
– Григорием.
«Григорий!» Тот никогда не назвался бы так, сказал бы: «Вольной»!.. Это был не он. И думать, и вспоминать нечего о тех давно минувших временах. Да и разве добрую память оставило по себе их знакомство, что сейчас сдавили горло непрошеные слезы?..
Они молча стояли друг против друга в белой зыбкой мгле, когда простучали по ступеням быстрые шаги и раздался тревожный шепот:
– Ты здесь, атаман?
– Здесь, где ж еще, – буркнул Соловей-разбойник почему-то недовольно и сунул обе корзины куда-то в темноту. Темнота крякнула, чертыхнулась и тяжело затопала вниз по лестнице.
Соловей-разбойник двинулся было вслед, но тут же обернулся:
– А ты иди, иди себе, Лизавета. Спаси тебя бог! Ты свое дело сделала. Не ровен час, увидят тебя – хлопот потом не оберешься.
Елизавета понурилась. Это не Вольной, что ему скажешь! Был бы Вольной, кинулась бы к нему, прошептала, глядя в отважные зеленые глаза: «Забери меня отсюда! Ты у меня в долгу, помнишь?» И он забрал бы. Она знала доподлинно, что забрал бы! Но этот – чужой.
– Я хочу еще раз поглядеть на Данилу, – пробормотала Елизавета. – А потом пойду к себе и лягу в постель.
Она шагнула к двери. Соловей-разбойник не тронулся с места.
– Ладно, Лизавета, – наконец-то отступил в сторону. – Погляди на своего Данилу.
Он пропустил ее вперед. И все время, пока Елизавета шла по коридору, она чувствовала на спине жаркий взгляд.
Вот и дверь гардеробной Аннеты. Соловей-разбойник вынул из-за пояса небольшой, остро отточенный ножик и принялся ковырять в замке. Это напомнило Елизавете графа де Сейгаля и его сломанный стилет, и она слабо улыбнулась прошлому – такому свободному, счастливому, полному надежд… В коридор, конечно, луна проникнуть не могла, но Соловей-разбойник, наверное, видел в темноте, как кошка, потому что дверь наконец-то открылась.
Вот здесь лунного света было предостаточно! Казалось, все вокруг заткано самосветной серебряной нитью. Это было столь чудесно, что Елизавета замерла на пороге. В такие комнаты входишь как во сне, даже не зная, что ждет тебя там: счастье или горе… Она не заметила, как Соловей-разбойник проник в чулан. Вдруг раздался звук удара, потом глухой стон – и на пороге появился «серебряный» атаман с бессильно обвисшим «серебряным» Данилою на руках.
– Что?.. – вскрикнула Елизавета, и горло у нее перехватило от испуга.
– Пришлось его утихомирить. Он, бедолага, в своей клетке уже спятил, – тихо пояснил Соловей-разбойник. – Даже меня не признал! – Тут он поймал краем глаза свое отражение в одном из зеркал и хохотнул: – А немудрено, ей-богу! Я и сам себя не узнаю в этом… – замялся лишь на мгновение, – в этом свете. Все. Прощай!
Он торопливо двинулся к выходу, но цепь устрашающе звенела при каждом движении.
Елизавета не выдержала:
– Погоди, я понесу цепь, а то разве мертвого не разбудишь.
Так они и пошли: впереди Елизавета, перекинув оковы через плечо и придерживая, чтоб не брякнули, следом – Соловей-разбойник с бесчувственным Данилою.
Они спустились на первый этаж, прокрались мимо заложенной двери в гостиную, откуда доносился хмельной смех Аннеты (Елизавета словно бы увидела ее темные глаза и голые плечи, блестящие при свечах, розовый пышный парик) и возбужденный выкрик князя Завадского: «Вы истинный грабитель с большой дороги, Валерьян Демьяныч!»
Соловей-разбойник глухо хрюкнул, заперхал. Улыбка его сверкала в темноте.
Так, едва сдерживая хохот и грохот цепей, они вышли на черное крыльцо, где уже стояла телега. Один мужик нетерпеливо перебирал вожжи, другой – топтался возле. При виде странной троицы он ахнул и перекрестился. Узнав своего атамана, разразился таким восторженным матом, что Елизавета стремительно заткнула уши… и выронила цепь!
Грохот учинился такой, словно небо рухнуло наземь и разбилось вдребезги!
У Елизаветы ноги подкосились, она начала падать, чувствуя внезапно накатившую тошноту, вся покрывшись ледяной испариной и трясясь мелкой дрожью.
Соловей-разбойник закинул Данилу в телегу, уже не обращая внимания на цепь, успел подхватить Елизавету, прежде чем она повалилась, и, держа ее под коленки, как только что нес парикмахера, быстро шепнул своим:
– Гоните вовсю! Да не забудьте: сделайте, как я сказал! – И кинулся обратно в дом.
* * *
Елизавета не помнила, как очутилась в своей комнате, но знакомое прикосновение прохладных льняных простыней помогло прийти в себя.
Открыла глаза, увидела над собой страшный, смуглый лик и отвернулась в ужасе: теперь она в полной власти разбойника. К своим-то он добр, а каково окажется с нею, с нечаянной пособницей? Ее мутило все сильнее.
А он, словно услышав эти мысли, отшатнулся, возмущенно пробормотал:
– Да что я, право слово, зверь алчный?! Не бойся ты меня, Лизавета. Скажи лучше, что с тобой вдруг содеялось? Испугалась, что ли? Да полно…
Голос его звучал так мягко, успокаивающе, что лишь этого и недоставало Елизавете, чтоб разрыдаться в голос:
– Я беременная!..
Соловей-разбойник отшатнулся, даже зубами скрипнул.
– Ах ты, бедная моя! – сказал с такой жалостью, что Елизавета еще пуще залилась слезами, и он схватил ее за руку. – Да ништо! Ну мутит, так ведь всякую бабу мутит при таком деле! Еще и наизнанку выворачивает. Зато родишь сыночка аль доченьку, будешь миловать-пестовать – про все муки свои позабудешь.
Елизавета была так поражена, что даже не нашлась что ответить, а он продолжал:
– И гляди, сделать над собой ничего не смей. Дитя – посланец божий, невинный! Руку на плод свой поднять – грех. Нынче же всем бабкам закажу: какая решится тебе помочь, голову оторву!








