355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Обретенное счастье » Текст книги (страница 14)
Обретенное счастье
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:17

Текст книги "Обретенное счастье"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)

Часть II
ВОЗВРАЩЕНИЕ

1. Горе побежденным

Камера была невелика и темна. Когда же в нее вошли пятеро мужчин, в числе коих – два солдата и капрал с ружьями, повернуться и вовсе стало нельзя. Женщина, до тех пор лежавшая на кровати, прикрывшись большим черным платком, села, щурясь от света: вновь прибывшие явились со свечами, и каморка озарилась.

Один из солдат небрежно облокотился было на спинку тяжелого стула, уставившись на узницу, но капрал саданул его локтем в бок и вытянулся перед двумя посетителями в серых плащах, вошедшими следом. Он так и ел глазами этих, по всему видать, важных господ.

Один был пониже ростом, вертлявый, с беспокойными карими глазами на некрасивом, но добродушном лице, в котором было что-то детское. От него так крепко несло вином и табаком, что у женщины, сидящей на кровати, брезгливо затрепетали ноздри.

– Присядьте, господин генерал, – произнес другой, более высокий, плотный, так почтительно, что стало ясно: в этой паре он – лицо подчиненное.

Тот, кого аттестовали генералом, суетливо просунулся вперед и сел. Мышиного цвета плащ его распахнулся, и сделалось видно, что одет он в короткий прусский военный кафтан зеленого сукна, украшением коего служил прусский орден, а также в соломенно-желтого цвета брюки и сапоги с заостренными носками.

Оказавшись лицом к лицу с дамой, он в некотором замешательстве сдернул серую треуголку, открыв сильно напудренные волосы, собранные в две большие букли и плотно приглаженные надо лбом.

Его спутник протолкался к нему меж почтительно застывших солдатских фигур и встал за спиной. Генерал оторвался от бесцеремонного созерцания бледного, напряженного женского лица и оглянулся.

– Велите солдатам идти, Дмитрий Васильевич, – произнес он по-немецки голосом мягким и даже приятным, однако с той же нервозностью, которая сквозила во всем его облике.

Второй господин властно махнул капралу.

– Янычары, – буркнул он пренебрежительно, не заметив, как изумленно поглядела на него при сем слове женщина, – эти русские не знают дисциплины, ничего толком не умеют, они…

Дмитрий Васильевич предостерегающе кашлянул, и генерал опомнился:

– Впрочем, сие к делу не относится. Итак, сударыня… – Он глядел на женщину, но при этом его глаза странным образом избегали ее прямого взора. – Итак, мы получили ваше известие, касающееся родства княгини Дараган с известной вам особою.

– Разумеется, вы его получили, – по-русски ответила женщина. – Иначе я не была бы здесь.

Дмитрий Васильевич бросил на нее быстрый взгляд, уловив легкий оттенок язвительности; генерал ничего такого не заметил.

– А и впрямь! – воскликнул он тоже по-русски, дурно выговаривая слова. – Вы догадливы, кузина.

Женщина так вздрогнула, что генерал с некоторым испугом отшатнулся от нее.

– Я писала государыне, – тихо сказала она. – Я предполагала, что мое положение дает мне некоторое право увидеться лично с нею, а не с…

– Не с государем? – фамильярно ухмыльнулся ее собеседник. – Какая же для вас разница, madame?

Ее глаза, цвет которых в полумраке был неразличим, растерянно перебегали с его лица на лицо Дмитрия Васильевича.

– Я вас не понимаю, господа, – взволнованно проговорила узница. – Извольте объясниться. Я прибыла в Россию и тотчас известила об сем императрицу, однако вместо ответа была арестована на въезде в Санкт-Петербург и безо всяких пояснений препровождена в крепость; и уже счет дням потеряла…

– Не извольте беспокоиться, – перебил кареглазый, – вы здесь два месяца, день в день, я это знаю доподлинно, ибо читал ваше письмо и сам отдавал приказ о вашем задержании.

Внезапно вспыхнувший румянец ее щек был виден даже в тени.

– Но как вы осмелились? – проговорила она так тихо, словно горло ее свело от гнева. – Как решились? Прежде вы задержали посланника моего, герра Дитцеля, теперь – меня! Что все это значит?

Видно было, ее слова изумили генерала и в то же время порадовали его.

– Знаете, кузина, – проговорил он оживленно, – ежели и были у меня прежде сомнения относительно вашего звания, то нынче ваша осведомленность их вполне рассеяла!

Дмитрий Васильевич неодобрительно качнул головою и счел нужным вмешаться:

– Позволю себе заметить, что об сем беседа у нас впереди. Прежде следовало бы сделать madame некоторые пояснения относительно теперешнего положения дел…

Он напоминал лису, пробующую лапою первый ледок; столь осторожен и деликатен был самый звук его голоса.

– Верно, – кивнул генерал. – Ты всегда прав, Дмитрий Васильевич. Вот и займись этим, друг мой. А я покурю.

Он извлек из кармана плаща кисет и небольшую трубочку и начал набивать ее табаком; и через мгновение каморка наполнилась клубами дыма.

Узница метнула на него острый взгляд, который никак нельзя было назвать приязненным; потом, вытянув из рукава комочек кружевного платка, прижала его к носу. Жест сей был более чем откровенен. Однако генерал слишком погрузился в свое удовольствие, чтобы заметить его.

Тогда, вздохнув с видом терпеливой мученицы, молодая женщина обратила взор на Дмитрия Васильевича, и он заговорил:

– Сейчас я исправлю свое упущение и сделаю то, с чего надлежало бы начать, явившись перед дамою, – представиться. Честь имею – Дмитрий Васильевич Волков, личный секретарь его императорского величества государя Петра Третьего.

При сих словах он отвесил поклон в сторону генерала, самозабвенно дымящего своею трубкою, не спуская при этом пристальных, чуть навыкате, светлых глаз с женщины, которая так и вскинулась, стиснула руки у горла. Но не проронила ни слова.

Дмитрий Васильевич продолжил:

– Послание ваше, сударыня, не могло быть получено императрицею, потому что уже 17 ноября минувшего года ее величество сильно простудилась. Началась лихорадка; и, хотя после лекарств пришло некоторое облегчение, все же простуда ускорила течение печальных событий. С 12 декабря чередовались кровавая рвота, сильный кашель, приступы забытья. 23 декабря ее величество, почуяв близость кончины, исповедовалась. 24-го соборовалась. Вечером того же дня дважды заставляла читать отходную молитву, повторяя ее за духовником. А 25 декабря минувшего года, в четвертом часу дня, государыня почила в бозе. Ее секретарь, князь Трубецкой, объявил всем собравшимся о восшествии на престол императора Петра Феодоровича…

Он умолк, сделав округлый жест в сторону «генерала», который уже прикончил свою трубочку и с видимым сожалением прятал ее в карман плаща.

Узница не проронила ни слова; сидела неподвижно; только резко опустила руки, словно из них ушла вся сила.

Тишина сделалась неестественной. Дмитрий Васильевич, кашлянув, проговорил, словно желая добавить необходимый штрих к недорисованному портрету:

– За неделю до кончины ее императорское величество Елизавета Петровна подписала указ, который повелевал освободить осужденных за кормчество и продажу соли, а также предписывал вернуть им имущество.

– А я, – словно ребенок, который не выносит, когда в его присутствии хвалят другого, ревниво подхватил тот, кому теперь принадлежала Россия, – а я уже успел издать манифест «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству», сыскавший всеобщее расположение и одобрение прежде всего потому, что раньше дворяне должны были состоять на военной или гражданской службе. И это считалось смыслом их существования; теперь же они получили право по желанию поступать на службу и в любое время выходить в отставку…

Он не договорил. Узница вдруг простерла к нему руки движением столь отчаянным, что Петр, смешавшись, кашлянул.

– Христа ради, – умоляюще проговорила она, – о чем это вы все говорите? Я не понимаю!

Петр в растерянности оглянулся на своего секретаря. Тот прикрыл глаза, выразив на лице величайшую покорность воле всевышнего, но не сказал ни слова.

– Ваша матушка скончалась, – нетерпеливо проговорил Петр. – Теперь я государь. Ясно вам?

– Умерла?! Так он был прав?.. – невнятно пробормотала узница. – Но как же… она? Как же я?! – И повалилась на постель без чувств.

* * *

Император и его секретарь растерянно глядели то друг на друга, то на беспомощно поникшую женскую фигуру.

– Вот те на, – пробормотал наконец Петр. – Не приказать ли воды принести?

Волков вздохнул и присел на краешек кровати, с удовольствием вытянув ноги.

– Ничего, государь. Подождем покуда. Дамские обмороки – это, знаете… – Он многозначительно прищелкнул пальцами.

Петр нерешительно улыбнулся в ответ.

– Напрасно я сам сюда пришел. Екатерина тут разобралась бы несравненно лучше. Не зря я ее называю госпожою разумных советов.

– Не уверен, – сухо возразил Волков. – В делах необоснованных претензий на престол надлежит разбираться самому самодержцу, а не его жене, какова бы разумна она бы ни была.

– Ну да, жена, – пробурчал император тоном капризного ребенка. – Екатерина сказывала, что еще в детстве какая-то гадалка посулила ей обладание тремя коронами; вот она по сю пору и лелеет свои честолюбивые замыслы, старается к их осуществлению, а я, супруг, ей не помеха, не утеха, не государь, не любовник… Она меня пугает, как вся эта непонятная страна!

Он осмотрелся настороженно, словно в углах этой теснейшей в мире камеры таились все призраки преисподней, и вдруг застонал, мученически заведя глаза:

– И здесь они! И здесь!..

Волков проследил его взгляд и опустил голову, пряча улыбку, ибо взор, который император устремил на образок Николая Чудотворца, мог быть сравним лишь со взглядом царя Ирода на Иоанна Крестителя.

– Полно, государь, – пробормотал Волков. – Хоть одна иконка должна быть в тюремной камере! Мы же печемся не токмо лишь о наказании преступников, но и о спасении их душ.

– Ну одна – пусть, – с трудом успокаивался Петр. – Но как вспомню, сколько их в церквях! Это злоупотребление, это расточительство, эта варварская пышность! Я издам указ, чтобы все образа, за исключением двух – Спасителя и Божьей Матери, были уничтожены. Велю также, чтобы русское духовенство бросило носить бороды и долгополое платье и впредь одевалось так, как одеваются протестантские пасторы.

– Этак вы скоро прослывете неприятелем веры российской, врагов наживете! – усмехнулся Волков.

– Если бы русские хотели мне зла, они давно бы это сделали, – отмахнулся Петр. – Да и разве я враг веры их? Я веротерпивец, не в пример покойной тетушке! То обедаю в обществе членов святейшего Синода, то навещаю католическую церковь францисканцев, то завтракаю у пасторов и подписываю план их новой церкви. И раскольников притеснять я бы воспретил!

Волков покорно кивнул. Подобное он уже не раз слышал, но привычно изображал на лице вежливый интерес, думая в эту минуту о чем угодно, только не о церковных реформах. Пожалуй, его равнодушия поубавилось бы, знай он, что у императора есть гораздо более внимательный слушатель… вернее, слушательница…

* * *

Узница вовсе не лишилась чувств. И не такое в жизни испытывать приходилось, чтобы хлопнуться в обморок от вести, которую давным-давно знала. Точнее, догадывалась, что сие вот-вот должно свершиться.

Еще когда ее задержали на заставе при въезде в Санкт-Петербург, заподозрила неладное. А как подумаешь, что всего этого можно было избежать, назовись она не тем именем, кое значилось в документах! На добывание этих документов было затрачено столько сил в Риме, а здесь их никто не спрашивал. Квартальный отставной прапорщик, сидевший в караульне в худом колпаке и затасканном халате, из-под которого выглядывал красный, изрядно потертый военный кафтан, лениво спросил, кто едет, и проглотил бы любую ложь; при имени же княгини Дараган сонливость его как рукою сняло. Он вскочил и, испуганно оглядываясь на путешественницу, трусцой выбежал в сени, откуда воротился с двумя гренадерами и сержантом, велевшим ей идти в сани. И у нее, глупой, неразумной, еще мелькнула тщеславная мысль, что это, наверное, эскорт, определенный ей волею императрицы!

Один из гренадеров небрежно смахнул с козел кучера и занял его место, не обращая никакого внимания на отчаянные вопли поляка, который лишился всего своего имущества. Сержант и второй гренадер бдительно уселись обочь путешественницы. Какая-то шатающаяся фигура (небось страж заставы, бывший не очень трезвым) откинула рогатку, стоявшую на полуотломанном колесе. Кони понеслись… Вскоре они приехали прямыми, четкими, короткими улицами к Мойке; там пересели в ожидающую шлюпку. Едва поместились, сержант велел лодочнику: «Отваливай!» Мойкою выбравшись на Неву, шлюпка начала держать к зыбкому силуэту крепости и пристала к Невским воротам. И тут наконец-то путешественница поняла, что не эскорт сопровождал ее, а конвой. И всем ее честолюбивым замыслам пришел конец.

Это двухмесячное заключение в темной и тесной каморке было самым лучшим лекарством для ее неутоленного тщеславия! Сейчас ей уже не хотелось ничего: ни трона, ни богатства, ни почестей, ни исполнения грандиозных планов, ни даже счастья и любви, а только свободы… Только воли быть самой собою. Воли идти куда идется, делать что хочется. Однако необдуманные слова нового императора (он был так порывист, что казался способен на принятие самых важных решений под влиянием мгновения или случайной мысли), назвавшего ту, кого он видел впервые в жизни, кузиною и заявившего, что верит ей безусловно, возродили в ее душе некоторую надежду – совсем робкую; и ей теперь надо было собраться с мыслями, немного освоиться с этим крохотным огонечком в окружающей тьме… Ей нужно было время, потому она и разыграла сей обморок.

И вот теперь, лежа в неудобной, безвольной позе, уткнувшись лицом в твердую, плоскую подушку, она слушала разговор людей, в руках которых находилась вся ее жизнь или то, что от нее осталось, и думала, что, наверное, прав был человек, называвший себя мессиром Ордена и уверявший, будто правление сего государя долго не продлится. Что же, предсказание о смерти Елизаветы Петровны уже сбылось, почему бы не сбыться и этому пророчеству? В Петре явственно проглядывало что-то запоздало-детское. Эти непоседливость, робость, беспечность, нескромность, неумение увидеть в поведении человека больше, чем он говорит и желает показать, были странны у взрослого – у монарха! И даже то, что могло насторожить, – полное отсутствие приверженности православию – постепенно стало казаться ей не установкою Ордена, а неразборчивостью существа, которое само себя не понимает, бога в себе не видит и места себе найти не может.

«Ум его непроницателен, а стало быть, его возможно провести», – подумала узница и решила, что пора вернуться к жизни. Тем паче что гости начали уже проявлять явное нетерпение: Волков даже приоткрыл дверь и велел капралу, стоявшему навытяжку, кликнуть надзирателя с водою.

Узница услыхала шаркающие шаги, звон ключей, знакомое ворчание и открыла глаза как раз в тот миг, когда в камеру вошел человек вида самого ужасного и отталкивающего, истинного душегубца, ибо голова его была обернута белою окровавленною тряпкою. И, несмотря на напряженность и даже опасность своего положения, она с трудом сдержала смех, заметив, как отшатнулись Петр и его секретарь от сего стража, бывшего на деле добрейшим существом, истинным отцом всем заключенным. А что до окровавленной повязки, то надзиратель вечно маялся головною болью, а потому привязывал себе на лоб клюкву; иного лекарства он не признавал.

Право, когда б не он, узница, возможно, не совладала бы с отчаянием, кое частенько обуревало ее и заставляло звать к себе смерть. Ведь не кто иной, как тюремщик, явил ей милосердие и жалость в те самые первые и самые опасные дни заключения, когда она никак не могла осознать свершившееся и смириться с ним. Бог весть почему, по чьему приказанию, поначалу не давали ей свечей; даже лампадка не горела перед образом. В крошечное оконце почти не проникало света короткого зимнего дня; и узница никак не могла совладать с ужасом, леденившим все ее существо. Гробовая темнота, в которой оживали самые изощренные страхи; гулкая тишина, прерываемая иногда шептанием стражей за дверью, весьма похожим на ползанье гадких насекомых; неизвестность течения времени; сердечная скорбь, безысходность и безнадежность – все сие, одно с другим непрестанно сталкиваясь и одно другое неизменно усиливая, производило в голове ее безумную бурю, в сердце – мертвенное отчаяние.

Но всему свое время… Всему свой конец.

Еще в первый день этот же надзиратель, имя его было Макар, перед тем как вести узницу в темницу, показал ей пятикопеешник и сказал:

– Сие жалуется тебе на корм, что велишь купить?

– Ешь сам, – ответила тогда узница и отвечала так в следующие два дня. Но в четвертый (счет она могла вести лишь по пятакам, ибо всякое иное понятие дня и ночи у нее спуталось) Макар явился со свечкою и, зажегши лампадку перед образом, сказал тихо, осветив бледное, изнуренное, исплаканное лицо и растрепанные волосы:

– Что, сударыня, не кушаешь? Бог милостив, коли не виновна ты, корить себя грех. У тебя теперь пять алтынников, я сготовлю тебе кашицу знатную и калачик принесу.

– Друг мой, у меня во рту все сухо, – прошелестела узница, во все эти дни не принимавшая иного питья, кроме кружки холодной воды.

– Тотчас, матушка, подам чайку, – отозвался Макар и засим на самом деле скоро принес в горшочке сбитень и копеечную булку.

Простая русская пища немало способствовала успокоению заключенной. На другое утро также поданы были ей сбитень с булкою, в полдень – кашица с говядиною, что и продолжалось ежедневно. А коль скоро начала она есть и пить, то родничок жизни и надежды, пусть против воли, забил в ней, обращаясь речкою и прихотливо пролагая свое течение.

Макар это очень даже чувствовал. Ни в какие особенные разговоры он с узницей не вступал; однако в те ночи, когда надлежало караулить ему, позволял отворить крошечное оконце, в которое и воробью было не пролететь, и освежить спертый воздух камеры; то приносил тихонько лоханку с горячею водою и щелоку для мытья волос, дозволяя при этом состирнуть и бельишко; потом сам же, с немужскою ловкостью, затирал лужи на каменном полу. Не кто иной, как Макар, своей волею и риском принес ей теплый платок, бог весть где его раздобыв (узница порою думала, что прежде сей платок принадлежал какой-то сестре ее по несчастью, возможно, умершей в сих стенах, но такие мысли не пугали ее, а, напротив, странным образом ободряли, ибо в нынешнем положении ее больше всего страшила не близость смерти, а одиночество); именно Макар баловал ее то квашеной капустою, то соленым огурчиком, а уж клюква мороженая у нее и вовсе не выводилась, поддерживая силы телесные так же, как духовные силы поддерживал Макар своею добротою.

Вот каков был он, страж сего узилища; и заключенная поспешила «очнуться» еще и потому, что не желала огорчить его своею слабостью.

Она выпила воды, украдкою улыбнувшись надзирателю, и, едва тот вышел, взглянула на Петра:

– Скажите, государь, что ждет меня от вас? Плаха? Дыба? Сибирь?

Его нижняя губа обиженно оттопырилась:

– Не для того я Тайную канцелярию упразднил и столько народу из Сибири воротил, взять хотя бы Бирона, Миниха, Лестока, Лопухину Наталью, прочих множество, чтобы свою кузину туда ни за что ни про что отправить. Всей-то вины вашей, что родня мне, а какая же в том беда? Тут мне не разглядеть, а коли красоту своей матушки вы унаследовали, так моему двору будет украшение.

Она смотрела на него во все глаза, не веря тому, что слышит. Как может быть столь несдержан в своих словах государь огромной державы, как он не понимает, что любая угроза его или посул могут быть рассмотрены как предпосылки будущих действий?

Даже Волков не сдержался, крякнул досадливо. Петра, коего постоянно обуревал некий демон беспокойства, было уже не унять.

– Так решено! – воскликнул он, вскакивая. – И не беспокойтесь, кузина, я о вас не забуду. У меня память отличная, до крайних мелочей. Можете полагать себя уже свободною. Нынче же, во дворец воротясь, издам рескрипт об вашем освобождении, а о привилегиях, происхождению вашему положенных, мы еще успеем поговорить. Для начала в свите императрицы появитесь. Она удивится: кто, мол, такая? А мы ей – так и так, княгиня Дараган, ваша новая фрейлина. Начнутся толки, догадки, я люблю плодить вокруг себя большие и маленькие тайны; тут мы секрет и раскроем. Устроим в вашу честь грандиозное празднество, бал с иллюминацией, с фейерверком… Я грозы боюсь, но фейерверки обожаю!

Узница вдруг с новой силой вспомнила все мечты и планы той сдержанной и пылкой, властной, прекрасно воспитанной и образованной черноокой красавицы, которая в Греции и Италии грезила о российском троне и которая соответствовала ему куда более, нежели этот человек, вошедший в лета мужества, но оставшийся тем же, что в детстве: он вырос, не созрев. Что бы ни говорил о нем мессир, Петр не казался ни злодеем, ни интриганом, ни идиотом. Он был просто человек, заброшенный судьбою на яркий свет и неизмеримую высоту, в то время как ему следовало быть в тени и на пологом склоне, если вовсе не у подножия горы Славы.

И когда император с небрежной учтивостью раскланялся, а потом заспешил к двери, торопясь вынуть из кармана трубочку и набить ее табаком, узница ощущала в душе только пустоту и страх. Она уже знала, что никогда больше не увидит этого беспокойного кареглазого человека… Слишком велико расстояние, отделяющее желание от его воплощения, неизмерима пропасть, лежащая меж ней и этим государем, вовсе не похожим на государя.

Это же самое сказал ей и прощальный, исполненный искреннего сочувствия взгляд Волкова. Но с проницательностью, открывающейся у людей лишь на грани смерти или в минуту крайнего отчаяния, она ощутила, что если Петр позабудет о ней по врожденному легкомыслию, то секретарь его – по нежеланию обременять себя новою и напрасною заботою.

Она почти угадала. Почти… Но все же не совсем. Ибо если Петр и в самом деле позабыл о своих обещаниях уже на другой день, то Волкову просто не дали сего сделать. Виновницей оказалась Екатерина Алексеевна…

Дмитрий Васильевич Волков был выдающейся государственною фигурою. Главные решения царствования Петра связаны с именем Волкова, и Екатерина сие понимала. Эта умнейшая из женщин своего времени предпочитала не врагов наживать, а приобретать друзей или хотя бы доброжелателей, а потому обращение ее с тайным секретарем, возглавлявшим личную канцелярию ее супруга, было вполне ровным и даже приветливым. В свою очередь, Дмитрий Васильевич не отказался ответить Екатерине, когда та, словно невзначай, поинтересовалась, кого и зачем навещал Петр в крепости. Волков не более чем ответил на вопрос, тем паче что кое-что Екатерине уже было известно из окольных источников. Он вполне разделял любовь Екатерины Алексеевны к французской поговорке: «Не довольно быть вельможею, нужно быть еще учтивым», – и поступил именно так.

Этим и объяснялось неожиданное явление в крепость еще двух посетителей в гвардейских мундирах, которые повелели провести себя в камеру узницы, называемой во всех тюремных списках «Елизаветою Дараган, прибывшей из Варшавы».

* * *

В эту ночь, когда тяжелый сон настиг ее среди полного разброда мыслей и сонма рухнувших надежд, привиделась ей снова Италия как место райского спокойствия и блаженства: леса лавров среди каменных россыпей в Campagna di Roma. Плющ завешивал целые стены и взбирался высоко, до зияющих провалами сводов. Прямые белые стволы и длинные шелковистые листья светились среди развалин. По узкой белой дорожке шла хорошенькая девушка с кудрявой головкою, перевязанной лентою, и несла в переднике охапку цветов. Цветы были у нее на груди, цветы были у нее в волосах, ее губы были похожи на цветы… В левой руке она держала фиалки, обернутые косынкою. Косынка вдруг развернулась, фиалки посыпались на белую дорожку, что вилась меж изящных античных руин. Девушка наклонилась их собрать, но теперь высыпались цветы из передника, из прядей мягких, вьющихся волос… Она собирала анемоны, фиалки, мелкие ранние розы; они падали снова и снова. Узница уже не смотрела на эту девушку со стороны; она сама была ею, и эти цветы были ее цветами, вот только собрать их никак не удавалось, как если бы вся жизнь ее со всеми радостями, мечтаниями, красотою вдруг выпала из рук.

Она и не заметила, как местность вокруг переменилась. Здесь все было похоже на землю, но не существовало ни дождя, ни града, ни росы, ни облаков, ни радуги – ничего, что оживляет и украшает округу. Эта неподвижность была неподвижностью чистилища, его безжизненностью. Так она шла и шла, пока туман вокруг не сгустился, пока не наступила средь бела дня странная, мутная ночь, и только в дали, в дали недостижимой, мерцал тихий свет…

Узница пробудилась с бешено бьющимся сердцем, уж не помня, что страшного было, что прошло. И прошло ли?

Чтобы не думать о разочаровании вчерашнего дня, о безысходности ночи, она долго причесывала обломком гребня утратившие былую красоту, ставшие жесткими волосы. Медленно заплела косу и обернула вокруг головы. Потом сбросила с голых плеч платок, спустила рубашку и снова долго, долго обтирала мокрым лоскутком похудевшее тело. Она старалась ни о чем не думать, кроме того, что волосы у нее чистые (благодаря Макару, третьего дня устроившему ей малую баньку), что телу приятна влажная прохлада… Потом она стряхнула свое темно-зеленое бархатное платье, стараясь не видеть потертостей на локтях и пятен на подоле (ведь уже который месяц оно было ее единственной одеждою), и неспешно оделась, расправив каждую сборку на пышной юбке.

В оконце сочился бледный полусвет. Узница, постояв перед образом и безразлично поглядев в полуразличимый лик святого, на его сурово воздетые персты, села пить еще теплый, хоть и жидкий чаек. Ныне был другой надзиратель – не Макар, и на ее столе это явственно сказывалось. Во рту было горько; ничто не могло этой горечи отбить; но ей удалось убедить себя, что вкус чая приятен, потому что теперь ничего иного не оставалось, как тщательно изыскивать самомельчайшую крупинку удовольствия в полной отвратительности ее заточения. Иначе – не выжить. Иначе – биться головой о стену, выть горько и безнадежно, проклиная всю свою жизнь. Узница была не из тех, кто умеет жить воспоминаниями: даже настоящее она всегда торопила, чтобы скорее приблизить будущее; существование без будущего, без мечты было теперь для нее хуже смерти… И вдруг встрепенулось сердце: да ведь есть у нее спасение от самого крайнего отчаяния! Есть!

Подобие улыбки вспорхнуло на ее губы, она оглядела камеру. Радость несколько омрачилась пониманием, что не будет, вероятно, выхода иного, как разорвать на полосы платок да свить из них прочную веревку… А вот к чему ее привязать? Кровать деревянная, спинка сплошная, никакого крюка. А, есть! На чем-то ведь висит икона, поглядеть надо. Она подтащила стул, взобралась на него. Тут заскрежетал ключ в замке.

Узница спорхнула вниз, и, пока тяжелая дверь неспешно отворилась, она уже сидела, как всегда, забившись в уголок кровати и укутавшись в черный платок.

Сначала вошел караульный солдат и, диковато взглядывая на заключенную, воздвиг на столе рядом с ее кроватью такой огромный шандал, что она растерянно замигала и попыталась отодвинуться от света в самый дальний и темный угол.

Солдат вышел. Появились два гвардейца в низко надвинутых треуголках, в плащах, подбитых мехом, и узница подумала, что на дворе, наверное, очень холодно, может быть, метель метет…

Гвардейцы, заметив ее выражение, быстро переглянулись, потом тот из них, кто был повыше ростом, проговорил голосом хрипловатым и ломким, как у юноши:

– Соблаговолите назвать ваше истинное имя, сударыня.

– Меня зовут Августа-Елизавета, княгиня Дараган, – привычно отозвалась узница, пытаясь рассмотреть лица своих гостей.

– Вы уверены, что сие – ваше настоящее имя? – Голос возвысился, сделался нетерпеливее; узница насторожилась: так могла бы говорить женщина, стараясь выдать себя за мужчину.

Ей понадобилось время, чтобы справиться с собою и ответить елико возможно спокойно:

– Нет. Но прежде чем я назову свое истинное имя и звание, я хотела бы увериться в ваших полномочиях задавать мне подобные вопросы. Разве мало, что я отвечала вчера самому императору?

Гвардейцы помолчали, потом бывший ростом пониже выступил вперед, снимая головной убор. Этому примеру последовал второй. И узница поняла, что ее догадка была верна: перед нею стояли две женщины.

Той, что начала беседу, можно было дать около двадцати, но в чертах ее лица было и впрямь много мужского, словно по ошибке природы: тяжелый лоб, грубоватые челюсти, глубоко посаженные едкие глаза. В манерах ее также обнаруживалась некоторая угловатость, порывистость и очень мало женской грации.

Спутнице, очевидно, перевалило за тридцать. Впрочем, ее лицо выглядело чрезвычайно нежно и моложаво.

При виде сего пленительного лица сердце узницы глухо стукнуло. Она могла бы поклясться, что никогда не видела эту женщину прежде; однако не сомневалась в ее праве задавать самые серьезные вопросы, карать и миловать.

– Думаю, мне нет нужды представляться, – раздался мягкий и приятный голос, в котором едва различим был твердый акцент. – А это княгиня Дашкова, – жест в сторону мужеобразной дамы. – Она вполне в курсе дела, так что можете говорить свободно. Итак, ваше имя?

Узница уверилась в правильности своей догадки. Если вчера здесь был император, то сегодня ее удостоила посещением сама императрица! Это должно, должно было случиться, она дождалась! Наконец. И за кого бы они ее ни принимали, верят они ей или нет, она для них особа достаточно важная, почти ровня, а значит…

– Мое настоящее имя – Августа-Елизавета Романова, я родная дочь покойной императрицы Елизаветы Петровны.

Очень трудно было произнести эти слова с достоинством, сидя в принужденной позе на низкой тюремной кровати, но чего узница ожидала в ответ меньше всего, так это сочувственной улыбки на губах ее коронованной посетительницы.

– Бедное дитя, зачем вы упорствуете в сем заблуждении? Ну сами рассудите, какой в этом прок? Чего вы добиваетесь? Неужто возможно, чтобы коронованный государь принял всерьез никому не ведомую наследницу своего собственного престола? Зачем повторяться, коли могли вчера сами убедиться в несерьезности его отношения к притязаниям какой-то незаконнорожденной особы, которую даже ее матушка не пожелала признать?

– Она не успела, – попыталась возразить узница, однако императрица сурово воздела палец:

– Государыня знала, что умирает, я была при ее кончине, и об Августе-Елизавете она ни слова не молвила.

– Матушка ничего не знала о моей судьбе! Возможно, считала умершею. Гонец мой был перехвачен, так что…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю