355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Постникова » Белые Мыши на Белом Снегу (СИ) » Текст книги (страница 4)
Белые Мыши на Белом Снегу (СИ)
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:19

Текст книги "Белые Мыши на Белом Снегу (СИ)"


Автор книги: Екатерина Постникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

– Давайте, уйдем, – неуверенно предложил он. – Все равно до завтра ничего не выяснится... Как вы считаете, товарищ дознаватель?

– Да! – Голес буквально просиял. – До завтра, конечно, вряд ли. Приходите к девяти тридцати, я уже успею допросить продавщицу. Может, и вы что-то вспомните. А вот вас, – он посмотрел на меня, – я бы попросил задержаться. Хочу прямо сейчас составить описание вора, пока, так сказать, горячо.

– Но почему ему тоже нельзя подойти завтра? – неожиданно возмутился обворованный. – Допустим, вместе со мной?

– Он забудет подробности! – дознаватель отпер массивный коричневый сейф, достал пачку каких-то листков и сел писать.

Я решил подыграть – просто потому, что так подсказывал мой внутренний голос.

– Товарищ дознаватель, там было практически темно. Я увидел, как он выбегает из магазина с курткой, и погнался за ним. В том районе фонари стоят редко, поэтому получилось, что я схватил его на неосвещенном участке... Помню только – пальто серое или черное, меховая шапка... Что касается лица – увы.

Голес тяжело вздохнул и убрал бумаги обратно:

– Хорошо. Уговорили. Приходите утром, можете и вместе, если хотите. Я распоряжусь, чтобы вас пропустили на вахте.

Мы, все трое, двинулись к двери, и тут я остановился, вспомнив:

– Ох... а я не могу завтра, мне в санчасть надо, на комиссию записаться...

– Прекратите, товарищ! – обворованный с дружеской досадой дернул меня за рукав свитера. – О комиссии можете не думать, я все устрою. Знаете, где я работаю?

– Где? – спросили мы хором с Полиной.

– В спецгородке, – чуть улыбнувшись, ответил он.

Полина понимающе кивнула и сделала движение к двери. Я переспросил:

– В спецгородке? Ну и что?..

И он, и дознаватель засмеялись. Это было как-то раздражающе непонятно, поэтому я решился уточнить:

– Ну, у вас есть связи на комиссии, вы хотите сказать?

Обворованный похлопал меня по плечу:

– Вы удивительно наивны, и это говорит только о том, что вы – хороший человек. Не смущайтесь. То, что вы не слышали слухов и сплетен о спецгородке и не знаете, что там происходит – замечательно. Ведь люди, не зараженные проказой, ничего не знают о лепрозориях, и никто их за это не осуждает... А что касается комиссии – то она просто находится у нас, мы – это и есть комиссия. Так что завтра же зеленая карточка у вас будет.

Я обрадовался, и все это заметили. Не люблю очередей, записей, толкотни и прочего, связанного с санчастью. В детстве меня так часто водили в это унылое, затхлое, провонявшее медикаментами учреждение, что любая возможность не идти туда казалась счастьем.

Дверь кабинета закрылась за нами, и Полина сказала:

– Ну, мне пора. Спасибо, Эрик, с вами было замечательно. И вы, бедняжка, даже не сказали мне про вора, сочинили зачем-то всю эту историю с проволокой... Никогда не надо скрывать правду. Даже хорошо, что вы пришли сюда со мной, теперь, может быть, они скорее поймают бандитов.

Обворованный улыбнулся:

– Вас зовут Эрик? Очень приятно. Трубин, – он поклонился, – Иосиф Трубин. А вас, милая, как звать?

– Полина, – сказала девушка.

– Куда же вы собрались?

– У меня пропала... ммм... родственница. Она старая. В магазин пошла и не вернулась. Утром я приду сюда писать заявление, а сейчас похожу еще, поищу, может, где-то и...

– Ночью? Фактически ночью? – удивился Трубин. – И это после того, как вы узнали о банде?.. Нет, деточка, давайте уж без самодеятельности, – он твердо взял девушку под руку. – Какие у нас все-таки самоотверженные люди, я просто диву даюсь! Что Эрик, что – вы. Пойдемте. Никаких сегодня поисков, я вам не разрешаю.

Полина хотела было вырваться, но сразу обмякла:

– Ладно.

– Я предлагаю, – Трубин немного заискивающе посмотрел на меня, – пойти и поужинать в кафе. Можно сказать, в честь знакомства. А после я провожу вас обоих по домам, чтобы с вами ничего не случилось. Это недолго. Ну, как? Согласны?

Полина кивнула, и я, подумав, согласился тоже. В конце концов, мне было что отметить, кроме знакомства. Но уже на площадке между этажами, когда Полина притормозила перед высоченным зеркалом поправить прическу, меня как хлестнуло: к у р т к а!!! Мне же сейчас выдадут ее в гардеробе, и Трубин, конечно, узнает свой сверток!..

О куртке никто не спрашивал, подразумевалось, что бандиту удалось-таки удрать с добычей. Сам я тоже ничего не сказал. Как же я буду объяснять?..

– Стойте, – странно, но голос мой прозвучал вполне нормально, – я ведь совсем забыл! Мне надо на секундочку вернуться, вы пока идите, я сейчас.

– Да мы подождем, – Трубин с готовностью кивнул.

– Нет, нет, – я заторопился, – наоборот, пока одевайтесь, это буквально одна минута!

– Что-то вспомнили?

– Да, мне надо сказать... – я побежал по ступенькам вверх. – Идите, я вас догоню!

Они пожали плечами и стали спускаться, а я, взлетев на второй этаж, остановился, кусая губы. Ну и положение!.. Даже если мне удастся взять свои вещи, когда эти двое уже выйдут на улицу, и спрятать куда-нибудь куртку, девчонка обязательно спросит: "А где ваш сверток?". Не похожа она на рассеянного человека, уж больно толково рассказывала Голесу о своей старушке.

Я подошел к перилам, свесился вниз и прислушался. Полина и Трубин разговаривали возле гардероба, шуршали одеждой, рассмеялись над чем-то. Потом Полина явственно произнесла: "Давайте, на улице его подождем – жарко", и их шаги зазвучали по направлению к выходу. У меня чуть отлегло от сердца. Короткий разговор с дежурным, и высокая дверь стукнула, закрывшись.

Постояв еще с минуту, я стал осторожно спускаться, хотя ничего еще не придумал. Просто действие было лучше бездействия, как слова "может быть..." лучше, чем короткое "нет".

* * *

Хилю, согласно социальной карточке, звали Эльзой, но прозвище, которое приклеилось к ней еще в глубоком детстве, гораздо лучше отражало ее внешность и характер, чем имя. Она выглядела слабым, бледным картофельным ростком, проклюнувшимся где-то в темной кладовке без света и воздуха. Все в ней – и впалая грудная клетка, и синеватые круги под глазами, и голубые вены под тонкой кожей на шее, и руки-веточки, и сиплый еле слышный голосок – все наводило на мысли о какой-то неизлечимой болезни, которая скоро сведет девочку в могилу. Однако внешность оказалась обманчива. Отец Хили был начальником Треста столовых и кормил дочку на убой лучшими деликатесами, какие только мог достать в своем специальном распределителе. Мать служила в Управлении социального обеспечения и каждое лето отправляла Хилю на месяц в санаторий, к морю. Девочка была единственным ребенком в семье и всегда получала все самое новое, самое вкусное, самое дефицитное, даже велосипед ей купили для укрепления здоровья, а в школу она ходила с настоящим кожаным портфелем. Ей никогда не приходилось есть кильку, в этом я был уверен. И все-таки – она не производила впечатления благополучного человека, что-то точило ее изнутри, как червь.

Мы познакомились на лестничной площадке. Я поднимался, она спускалась, и у большого полукруглого окна с двойными стеклами пути наши пересеклись. Там была батарея, выкрашенная, как и стены в подъезде, светло-зеленой краской, и я увидел бледную девочку, остановившуюся, чтобы погреть на этой батарее руки. За окном угасал зимний день, солнце уже зашло за крыши и дымоходы, оставив на небе красно-рыжую рану и зацепив облака, которые кровоточили теперь сдержанным, тлеющим, печным огнем. У земли синело, кое-где зажглись фонари, уютными квадратиками светились окна. Наш дом был выше соседних, и я видел обледенелые крыши, напоследок облизанные красным солнечным языком, увенчанные снежными шапочками трубы, гирлянды сосулек, висящие над балконами верхних этажей, запертые чердачные двери.

Девочка тоже засмотрелась в окно. На ней было фланелевое платьице в клетку, серые валенки выше колен, белая цигейковая шубка на плечах, съехавший шерстяной платок. Из-под платка выбилось две-три прядки светлых волос, брови и ресницы тоже были светлые, но не белые, а скорее мышиные, и это делало их почти невидимыми.

Раньше мы не встречались. Я знал всех детей, живущих в служебном доме, но ее никогда прежде не видел.

– Привет, – она перевела на меня грустные серые глаза. – Там холодно сегодня?

– Не очень, – я подошел и тоже положил ладони на теплую батарею. – Пятнадцать градусов.

– Холодно, – она поежилась. – А я маму хотела встретить, что-то она долго...

– Ты из какой квартиры? Как тебя зовут? – не знаю, почему я стал спрашивать. Обычно мои знакомства ограничивались тем, что я запоминал человека в лицо и просто кивал ему при встрече, ни в какие разговоры не вступая.

– Эльза, но я привыкла – Хиля, – девочка слабо улыбнулась. – Хилая потому что. Мы вторую неделю тут живем, в пятнадцатой.

– Да? – я немного обрадовался. – А я в четырнадцатой. Вы вместо директора фабрики въехали?

– Не знаю, – Хиля пожала хрупким плечиком, – папа ничего не говорил.

– Эрик, – я поклонился. – Значит, ты моя соседка.

Она рассказала о своем прежнем доме. Я знал это здание, принадлежащее Тресту столовых, темное, тяжелое, массивное, с колоннами при входе. Оно стояло возле главных складов, возвышаясь над низкорослым районом, как дерево над кустами, и было видно издалека, почти из любого окна в окрестностях.

– У нас не было газа, – сказала Хиля со вздохом, – очень старый был дом...

Это и привело к пожару, о котором я тоже знал: столб черного дыма поднялся тогда, наверное, до самого солнца. У кого-то на первом этаже взорвался примус, и деревянные перекрытия прогорели до крыши; человек десять сгорели заживо или задохнулись в дыму, об этом даже писали в газетах. Имущество Хилиной семьи чудом не пострадало, квартира находилась в конце коридора и осталась почти не тронутой пламенем, а вскоре ее отец получил новую в нашем доме. Куда делся прежний мой сосед, директор обувной фабрики, я так никогда и не узнал. Скорее всего, его повысили в должности, и он переехал вместе с семьей и домработницей или в правительственный дом, или в служебный – но рангом повыше. А может, и наоборот – директора сняли за халатность или даже арестовали, а семью временно, до окончания следствия, поселили в социальном приюте.

Хиле было четырнадцать лет и, не будь она такой худой и бледной, я считал бы ее настоящей девушкой. Мне – в мои неполных тринадцать – все четырнадцатилетние казались взрослыми. Но детская внешность Хили, ее маленький рост и худенькие ручки как бы уравнивали ее со мной, и я, после улыбчиво-робкого приглашения, даже отважился зайти к ней в гости тем же вечером.

Вещи были уже распакованы и расставлены по местам, только книги еще стояли невысокими, перевязанными бечевкой штабелями у стены прихожей. Меня застенчиво представили отцу – крупному, пожилому, с отвисшей нижней губой, и маме – низенькой, круглой, мелко завитой, в синем платье с белым кружевным воротником. Оба они показались мне очень добрыми, преданными, чуточку наивными, особенно мать, которая сразу же, толком еще меня не разглядев, похвасталась своей коллекцией фарфоровых кукол и едва не заплакала, когда я вежливо сказал: "Как здорово!".

Папаша увлекался футболом, и мне пришлось, чтобы понравиться ему, соврать, что и я хожу на стадион гонять мячик. Болельщиком прикинуться, к сожалению, было невозможно, потому что я не знал ни одной футбольной команды. Впрочем, мое выдуманное увлечение уже само по себе его умилило.

Обстановка в квартире была богатая: я увидел холодильник, большой радиоприемник с проигрывателем и наушниками, кучу пластинок, пианино, высокие напольные часы, множество ковров, огромный кожаный диван, новенький велосипед в прихожей. Последнее меня потрясло – если уж родители купили велосипед не себе, а ребенку, просто для развлечения, то это – действительно обеспеченная семья.

У них была домработница, молодая девушка с неуловимым отпечатком умственной отсталости на круглом лице. К ней относились почти как к родственнице, даже сажали с собой за стол и позволяли иногда что-то говорить – впрочем, сказать ей было нечего, и она лишь хихикала. Мамаша мельком заметила, что девушка вкусно готовит и чисто убирает, так что пусть себе смеется, раз ей весело. Такой подход меня немного удивил, но я решил промолчать.

Мой "папа" несколько раз собирался съездить в социальный приют и подыскать там какую-нибудь незамужнюю девушку, неспособную к работе на фабрике, у нас даже комнатка для нее была, маленькая, без окна, но очень теплая. Однако что-то все время его останавливало, может быть, то, что в квартире поселится посторонний человек, и кто знает, не окажется ли он вором и не начнет ли приводить кого-то в отсутствие хозяев. Поэтому мыть полы к нам ходила приятная пожилая женщина, всю жизнь проработавшая уборщицей в фабричном клубе, а готовила мама сама.

Меня усадили ужинать, и отец Хили принялся рассказывать о последнем матче, собравшем полные трибуны. Все вежливо слушали, даже домработница, но я видел, что мамаша думает в это время о каких-то своих делах, Хиля бросает косые взгляды на меня, а слабоумной девушке вообще все равно, что звучит во время еды, хозяин или радио.

– А твой папа, как я понимаю, старший дознаватель? – неожиданно сменил тему отец семейства и посмотрел на меня с добродушной хмуростью. – Я слышал, старший дознаватель живет в четырнадцатой квартире с женой и сыном.

– Да, правильно, – кивнул я.

– А мама чем занимается?

– Тоже в Управлении, в бюро пропусков.

Родители Хили переглянулись, и мать заулыбалась:

– Вот ведь как хорошо – муж и жена работают вместе! Я бы тоже так хотела. Эрик, почему ты ничего не ешь?

Передо мной на большой плоской тарелке, изукрашенной голубыми цветочками, лежала огромная, зажаренная по хрустящей корочки свиная лопатка и дымились три большие картофелины. Такого великолепия даже в нашей квартире не готовили, и я просто не знал, с чего начать, чтобы не выглядеть неотесанным. Каким-то внутренним чувством я понимал, что должен вести себя "подобающе", не восторгаться при виде свинины, не хватать куски руками, даже не смотреть на еду: голодные сглатывания – это для фабричных. И еще – я стеснялся Хили. В присутствии этого нежного болезненного создания мне казалось бестактным не то что есть, а даже дышать полной грудью. Она вся состояла из грустных глаз и ореола светлых волос вокруг маленького вытянутого личика – ну как при ней чавкать?..

– Спасибо, я, в общем-то, и не голодный.

– Нет уж, – засмеялся папаша, – голодный или не голодный, но попробовать ты должен. Это божественно! Ты такого нигде не ел, я тебе просто гарантирую!.. Давай, Эрик, не стесняйся. У нас в семье принято хорошо кушать.

И я сдался. Мясо оказалось мягким, тающим, настолько нежным, что я не мог понять, что чувствую – вкус или запах, так они сливались и перетекали один в другой. Оттенки каких-то приправ, ароматный сок, легкая кислинка румяной коричневой корочки – все это буквально ударило меня в мозг, заставило почти опьянеть, и я понял с удивлением, что центр удовольствия находится у человека не где-нибудь, а на языке.

Мамаша смотрела на меня со снисходительной радостью. А Хиля – и это было странно и даже противоестественно – в это время уплетала такую же лопатку, как у меня на тарелке, держа ее замасленными, цепкими пальчиками. Лицо ее горело таким здоровым аппетитом и удовольствием, что мысль о притворстве ради того, чтобы успокоить родителей, я сразу отбросил.

– Кушай, кушай, – ласково сказала мать, слегка потрепав ее по спине, и снова посмотрела на меня. – Видишь, Эрик? Вот как надо.

Наверное, так было и надо. Наевшийся, я отвалился на спинку стула и подумал о том, что в этом и выражается то самое "благополучие", о котором часто говорила моя мама. Если ты каждый день ешь то, что другие видят только по праздникам, если из этого не делается событие, и ты можешь поглощать изысканные блюда так же просто, как картошку – то ты "благополучен".

Глядя на обглоданные свиные косточки, сиротливо лежащие на моей пустой тарелке, я вдруг вспомнил давнее прошлое, детство: незадолго до Дня Мира в продуктовый магазин в трех кварталах от нашего фабричного дома завезли мороженую говядину. Маме сказала об этом соседка, одинокая женщина из красильного цеха, и мама, быстро схватив с дверной ручки сумку и сунув в карман фартука свернутые в рулончик талоны и мятые деньги, пулей улетела за мясом. В чем была – в ситцевом халате и переднике, успев только сменить тапочки на боты.

Я ждал ее полдня, скучая у окна и не понимая, куда она делась. И вдруг – увидел. Сияющая, мама шла походкой победителя, выпрямив спину и вздернув подбородок, и хвостики ее белой косынки развевались, как знамена. Правую руку оттягивала плотно набитая сумка, а левая прижимала к груди плоскую картонную коробку, крест-накрест заклеенную бумажными лентами. Чуть отстав от нее, тащилась следом та самая соседка, которая принесла добрую весть, – тоже нагруженная и улыбающаяся.

Стоило маме войти в комнату и без сил опуститься на стул, я подбежал к ней и схватил за руки:

– Где ты была?!

Она посмотрела на меня, лучась улыбкой, и чуть сжала мои пальцы:

– Как где? Стояла в очереди. Вовремя пришла – после меня всего пятерым досталось... – мама мечтательно вздохнула. – На праздники стол у нас будет лучше всех! Пожарим мясо! И – смотри, что в коробке – конфеты! Шоколадные конфеты!..

...Я вспомнил ее глаза, полные счастья и удовольствия, и подумал, что, должно быть, так вот радоваться пище – это "неблагополучно". Хотя само понятие относительно. В детстве я искренне считал, что мы хорошо живем и, если бы мне сказали, что когда-нибудь это время будет вспоминаться мне как голодное и бедное, я бы удивился.

Когда я был маленьким, мне казалось: у нас все есть. Отдельная комната с красивым видом из окна, мягкая кровать, теплая батарея, много разных безделушек, посуды, на стене висит настоящий коврик, а на подоконнике бормочет новенький приемник. Мама ходит зимой в пальто с меховым воротником, а у меня есть игрушечная железная дорога. Каждый месяц вместе с зарплатой мама получает голубые рабочие талоны, в том числе и на меня, и обязательно приносит в этот день две кремовые "корзиночки", купленные в буфете фабричного клуба.

Я думал так, потому что знал: по сравнению с социальным приютом все это – страшная роскошь. В приют нас водили на экскурсию еще в первом классе, и я долго вспоминал потом длинные, ярко освещенные белыми плафонами спальные помещения, в которых стояло по двадцать одинаковых металлических коек, застеленных светло-серыми одеялами. К каждой койке полагалась деревянная тумбочка с крошечной настольной лампой, узкий, в одну дверцу, шкафчик, прорезиненный коврик с номером и жестяной тазик. Все. Больше ничего житель приюта не имел, кроме, разве что, личной одежды и нескольких книжек. Все было общее: столовая (готовить что-то самостоятельно, даже чай, строго запрещалось), туалет, душевая, комната отдыха. В каждой спальне висел на стене график уборки помещений, который соблюдался неукоснительно. Висел и плакатик с крупными буквами поверху: "Распорядок дня".

В приютской конторе нам показали большой картотечный шкаф, где хранились в отдельных ячейках социальные и медицинские карточки жильцов: на руки документы не выдавались никому. Если с питомцем что-то случалось вне стен приюта, на место происшествия являлся с его картой инспектор. Нам объяснили: это потому, что приют полностью отвечает за тех, кто в нем живет.

"А кто тут живет?" – спросили мы. Люди, попадавшиеся нам в спальнях и коридорах, ничем на первый взгляд не отличались от наших соседей и знакомых, были улыбчивы и приветливы, а некоторые даже угощали нас, первоклашек, карамельками.

Инспектор, которому поручили сопровождать нашу экскурсию, ответил: "В основном, это одинокие старики, инвалиды, бывшие заключенные, вернувшиеся после больших сроков. Много умственно отсталых. То есть – это все нетрудоспособные граждане, у которых нет родных или нет жилья. В отдельном крыле у нас дети-сироты... Таким людям положены зеленые талоны и пособие, но на руки ничего не выдается – мы ведь кормим их бесплатно, выдаем мыло, зубную пасту, другие необходимые вещи. Вот если они переезжают от нас – тогда да. Тогда они сами все получают".

Нам показали специальное отделение – "времянку", состоящее из крохотных четырехместных комнаток. Оно напоминало гостиницу, и обитали там самые обыкновенные люди. Кто-то пострадал от пожара и ждал ордера на новое жилье, у кого-то арестовали родственника, кто-то переехал в приют из закрытого на ремонт общежития. Когда мы пришли, отделение почти пустовало: народ разошелся на работу, и мы смогли все беспрепятственно осмотреть.

Я ходил с классом, озирался и не мог понять: как же можно существовать в таких условиях?.. Да, тепло, кормят, есть крыша над головой, библиотека, кинозал, но это – не жизнь. Это даже хуже, чем в больнице, потому что далеко не у всех есть шансы "выздороветь" и выйти отсюда. Никто не держит, но идти-то некуда! Не жить же на улице...

Я пытался представить, как это – в приюте. И не мог. Одно я хорошо понимал: большинство мечтает вырваться и делает для этого все возможное. Девушки из слабоумных устраиваются домработницами, старушки – няньками, инвалиды упорно ищут места в трудовых артелях, чтобы получить койку в общежитии – в общем, мало кто сидит сложа руки.

И вот, глядя на эту постоянную борьбу даже не за свободу (ведь они – не заключенные), а просто за полноценную жизнь, я был на сто процентов уверен, что наш фабричный дом – это место во всех отношениях превосходное. Но оказалось, что мир, в котором я вырос – просто еще одна ступенька "неблагополучия" на лестнице, ведущей к чему-то действительно хорошему...

Хиля словно уловила мое настроение и улыбнулась:

– О чем думаешь?

– О том, как хорошо нам живется, – совершенно честно ответил я.

Взрослые засмеялись. Девочка тоже хмыкнула:

– А зачем об этом думать? Просто надо жить, и все. Пошли в мою комнату, покажу тебе одну штуку: ты такого еще не видел.

Мы встали из-за стола, поблагодарили, и я совершенно машинально, не отдавая себе отчета, бережно поддержал Хилю под руку. Она удивленно оглянулась, секунду смотрела на меня и вдруг расплылась в широкой улыбке.

В ее комнате, уютной, светлой, заставленной хорошей мебелью, почти не было игрушек, разве что плюшевая обезьяна свешивала длинную лапу со шкафа для несколько фаянсовых собачек сидели рядышком на подоконнике. Зато на письменном столе я увидел с удивлением и мгновенной обжигающей завистью большой, во весь стол, самолет из фанеры и тонкой жести, выкрашенный серебристой краской. Хиля ошиблась – я видел такие раньше, но лишь издали, в витрине главного универмага, куда ходил как-то с мамой за тетрадями и ручками.

– Настоящий бензиновый мотор! – девочка старалась говорить без хвастливой интонации, но у нее это плохо получалось. – Отец подарил на день рождения.

Я подошел и осторожно погладил самолет кончиками пальцев:

– И как? Ты уже запускала?

– Нет, – она тоже подошла и легко присела на край стола, по-хозяйски положив ладонь на спину своей игрушки. – Одна боюсь: вдруг улетит. Хочешь вместе?..

Естественно, я хотел.

– Ты в какую школу ходишь? В нашу? – Хиля повеселела и уже обдумывала какие-то планы на завтра.

– Я... нет, я дома учусь. Болел много, да и вообще...

– Везет же! – она завистливо вздохнула. – А у тебя что, зеленая карточка?

– Да нет, обычная. Это отец устроил, чтобы я от класса не отставал.., – неожиданно я подумал, что не помню почти ни одного лица в этом самом классе, и усмехнулся.

Хиля поняла усмешку иначе:

– А ты молодец, хитрый. Не бойся, я – никому. Мне можешь доверять любые тайны. Могила! – она торжественно подняла указательный палец. – Завтра часа в три пойдем на пустырь? Сможешь?

Я, конечно, мог. Учителя приходили в половине второго от силы на час – полтора, а иногда и вовсе не появлялись, заочно ставя мне "четыре" и "пять". К тому же, я чувствовал, что могу просто п о п р о с и т ь их не прийти, и они не придут. Ведь я их не выдам, и эти люди смогут, получая зарплату, элементарно гулять, где хотят. Кроме надбавки к учительскому окладу, положенной за домашнее обучение, "папа" ежемесячно вручал обоим по несколько талонов, так что заниматься со мной (или делать вид, что занимаются) было для них делом несомненно выгодным.

На следующий день Хиля зашла за мной. Учителя я выпроводил сразу же, как только он явился, и встретил девочку уже одетый, в пальто и шапке, с бутербродами в кармане.

– Ты готов, – без вопросительной интонации сказала Хиля. В белой шубке, с огромным самолетом в руках, она казалась очаровательно хрупкой и даже женственной. Я улыбнулся:

– Да. А после, может, зайдешь к нам выпить чаю?

Родители были уже в курсе, и "папа" несколько раз напомнил мне с утра, что нужно обязательно устроить ответный "визит вежливости" – позвать маленькую соседку на ужин.

– Хорошо, – согласилась она. – Пойдем, стемнеет!..

Недалеко от нашего служебного дома, за невзрачными постройками и гаражами водопроводной службы и сараями жильцов, начинался большой заснеженный пустырь, за которым, очень далеко, дымил в небо металлургический завод, прозванный в народе "крематорием" именно за этот постоянный дым из нескольких высоченных труб.

Мы шли по скрипучему снегу и разговаривали. Я нес самолет, Хиля вертела на резинке пеструю варежку, и бледный, морозный ее профиль казался еще бледнее на фоне пламенного неба, уже вечереющего. Дни в январе короткие, не успевает негреющее солнце выкарабкаться из-за крыш и как следует осветить улицы, стены домов, подоконники, фабричные трубы, площади, как пора уже нырять обратно, в никуда, на много часов уступая место звездам. Я не люблю зиму за такую скоротечность дней и еще за мороз, но все-таки зима – время особенное, это признаешь даже при нелюбви.

Я родился зимой, правда, в самом конце, 27 февраля – но это ведь еще не весна, а так, одни предвестники. В день моего появления на свет, мама рассказывала, было очень холодно, промозгло, шел странный снег, больше напоминавший мелкий град – им засыпало снаружи все подоконники родильного отделения фабричной больницы. В старом здании с печным отоплением специально прибавили тепла, кинув по добавочной порции угля в каждую квадратную печь с чугунной дверкой. Одна из этих печей пять лет спустя осыпала меня, маленького пациента детского отделения, раскаленным градом – первое и самое жуткое воспоминание детства.

Но в день, когда я родился, в больнице не случилось ничего плохого. Роды у мамы прошли легко, и уже к обеду ее привезли на каталке в общую палату – отсыпаться. Я же попал в какое-то другое место, где меня вымыли, обработали особым составом, сделали спецпрививку Љ 1 и завернули мое крохотное тело в белую пеленку со штампом больницы. Я всего этого, конечно, не помню – в книге читал описание. На память о самом первом дне жизни у меня сохранился только желтый картонный квадратик с номером отделения, данными моей матери (включая группу крови), моим полом ("М"), ростом (53 сантиметра), весом (3,75 кг) и маленьким номерком в углу – 114, означающим, что я был сто четырнадцатым новорожденным с начала месяца.

Мама рассказывала, что заснуть ей не удалось, и она просто лежала на койке у окна и смотрела, тихо радуясь, на свинцовое небо, щедро сыплющее белую крошку, на уходящую в даль пустынную улицу фабричной окраины, на запорошенную санитарную машину у подъезда больницы – и ей было хорошо. Она думала обо мне. Вечером появился с гостинцами мой родной отец, которого я совершенно не помню, и немного посидел возле нее в палате. Он работал на той же фабрике мастером цеха и потому не рассказывал ничего нового, так, обычные новости, но для мамы все звучало музыкой...

– Хиля, а ты в каком месяце родилась? – спросил я, когда водопроводная служба осталась позади, и перед нами открылась белая, нетронутая поверхность пустыря.

– В ноябре, – девочка шла, все еще играя варежкой и слабо улыбаясь. – А ты?

– За день до конца зимы. Год был не високосный...

– Тебе тринадцать?

– Будет.

– Слушай, я ведь намного тебя старше! – она засмеялась. – Мне уже четырнадцать, а тебе еще и тринадцати нет!

– На год и три месяца, – я пожал плечами. – Подумаешь.

На пустыре мы внимательно перечитали инструкцию к самолету, залили бензин в маленький оцинкованный бак и запустили мотор. Винт сразу завертелся с воем, и самолет рванулся из рук, стремительно побежал по снегу и взмыл. А мы кинулись за ним, боясь упустить. У меня мелькнула странная мысль: что, если он залетит в спецгородок?.. Но тут же все мысли сгинули, потому что игрушка, набирающая высоту у нас на глазах, уже перестала быть игрушкой и была удивительно похожа на настоящую машину. Если совсем чуть-чуть напрячь воображение, можно было представить, что это – большой самолет, просто смотрим мы на него издали. Наверное, Хиля чувствовала то же самое – глаза у нее сияли.

Ту картину я запомнил на всю жизнь: розовеющее зимнее небо над разномастными крышами, причудливой формы облако, тонко подкрашенное солнцем, плоский снежный блин пустыря и яркий, сверкающий самолет, заходящий на плавный круг – наверное, внутри у него было спрятано устройство, не позволяющее лететь прямо. Он был так освещен предвечерним солнечным светом, что казался раскаленным докрасна и готовым взорваться от своего пронзительного рева, мощный пропеллер превратился в полупрозрачный огненный диск, и мы невольно остановились, потрясенные. Чувство, которое переполняло меня, звучало так: "Он удивительный, но совсем ручной. Он не может никуда улететь, потому что летает только по кругу. Он выглядит мощной машиной, но при этом его легко может поднять слабая девчонка. Он – не то, чем кажется".

И все-таки – это было прекрасно. Мы запустили самолетик еще трижды, каждый раз зачарованно любуясь его полетом, а потом, когда солнце уже скрылось, устроились на какой-то помятой железной бочке и стали жевать бутерброды, глядя на последние отсветы заката.

– Красота, – заметила Хиля с набитым ртом.

– Здорово было, – согласился я.

– Хочешь, завтра опять пойдем?..

Но назавтра я тяжело заболел, и врач, которого вызвал на дом "папа", запретил мне даже вставать с постели. Мама осталась дома со мной. Я видел, что ей хочется поговорить о девочке, но она не знает, с чего начать. Хиля во время вечернего "чая" (который оказался на самом деле роскошным ужином) вела себя скромно, улыбчиво, хвалила все, чем ее угощали, и, кажется, родителям понравилась.

– А что, этот самолет правда сам летает? – мама, наконец, придумала, что сказать. – Без веревочки?

– У него настоящий бензиновый мотор, – я лежал, утонув в подушке и глядя сквозь слабое марево высокой температуры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю