355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Постникова » Белые Мыши на Белом Снегу (СИ) » Текст книги (страница 2)
Белые Мыши на Белом Снегу (СИ)
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:19

Текст книги "Белые Мыши на Белом Снегу (СИ)"


Автор книги: Екатерина Постникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Наверное, это всегда так: место, где ты ни разу не был, обрастает для тебя фантастическими деталями и кажется с каждым днем все удивительнее и нереальнее. На деле же овраг, в котором я очутился, был самым обыкновенным: голые черные деревца, бурая прошлогодняя листва на раскисшей в грязь земле, мусор, сломанные ветки, старая печка без дверки, валяющаяся на боку в густом кустарнике, остатки какой-то ограды из темно-красного кирпича, а на другой стороне, за оврагом – круглая водонапорная башня, облезлая голубятня на деревянном помосте и основательный, солидный трехэтажный дом, мокрая желтая штукатурка которого кажется бурой.

Я постоял немного и повернул было назад, но тут взгляд мой зацепился за крохотный, покосившийся сарайчик в самой глубине оврага, под спиленным и снова разросшимся ясенем. Строение выглядело заброшенным, дверь болталась на петлях, а крыша одном месте провисла, и там собралась вода.

Эта мысленная цепочка (сарай – керосин – спички) возникла у меня в голове неожиданно, будто кто-то зажег лампочку. Спички – наполовину полный коробок – я всегда носил в кармане, и неожиданная покупка керосина была как-то связана с этим. Даже то, что я нашел в овраге этот сарайчик, было не случайно.

Я помню смутное, теплое чувство при виде разгорающегося пламени: как будто я был голоден и, наконец, положил в рот первый вкусный кусочек. Внутри, где-то на самом дне души, тоже затеплился огонек, и я смотрел, как начинается пожар, наслаждаясь своим новым состоянием греющего покоя до тех пор, пока кто-то не схватил меня сзади за плечо.

Помню и другое: вечером мама через силу, словно ей приходилось тащить свое упирающееся тело, взяла меня за руку и повела в комнату дворника мимо закрытых соседских дверей, по пустому коридору, заставленному высокими темными шкафами. Я шел покорно, хотя знал, что сейчас произойдет что-то отвратительно неизбежное, какая-то расплата за пожар и панику, но это меня почти не волновало.

Дворник ждал нас, сидя в рабочих штанах и майке на стуле посреди комнаты. Он курил, стряхивая пепел в банку из-под килек, и лампочка под плоским стеклянным колпаком светила ему точно в темя. На коленке у него, как сложенная вдвое безжизненная змея, лежал тонкий черный ремень.

– Ну... вот, – мама ввела меня в комнату и чуть подтолкнула в спину.

Дворник затушил сигарету, поставил банку на пол и поднялся, глядя на меня странными глазами, в которых сияние лампы смешивалось с подвальной, непроницаемой темнотой.

– Ага. Ну, иди сюда, поджигатель, – сказал он вполне дружелюбно и перевел взгляд на мою мать. А ты пока погуляй, мамаша. Так лучше будет.

Я оглянулся. Мама стояла в дверях, держась за косяк и покусывая нижнюю губу. Волосы у нее чуть растрепались на висках, а верхняя пуговица на кофточке висела на одной нитке. Мне захотелось сказать ей об этом, но тут она повернулась и вышла, прикрыв за собой дверь.

– Вот и хорошо. Нечего ей тут стоять, – дворник сглотнул и отодвинул скрипнувший стул. Я посмотрел на него, ожидая, что сейчас он начнет кричать, ругать меня, спрашивать, зачем я все это сделал, но лицо его оставалось спокойным и даже чуть скучающим.

– Знаешь, – сказал он, – это ж будет не за то, что ты сжег какую-то развалюху, которая все равно никому не была нужна. Это будет для того, чтобы потом тебе не захотелось поджечь, например, нашу квартиру или чью-нибудь другую квартиру или дом. Люди, которые так делают, – опасные люди. Я одно обещаю: если у тебя одна рука за спичками потянется, то другая точно задницу зачешет. Если тебя сейчас не поучить, то рано или поздно ты попадешь в тюрьму, а никто из нас этого не хочет. Ты же и сам этого не хочешь?

Я кивнул. Как ни странно, я прекрасно понимал, что просто так, само по себе, мое странное желание не исчезнет, и мне действительно когда-нибудь может захотеться большого пожара – такого, чтобы все запылало вокруг, даже воздух. И еще я понимал, что пожар будет – здесь и сейчас, и это может как-то предотвратить другой, настоящий, где-то и когда-то.

А рыбу коту я все-таки принес.

* * *

Я летел сквозь холодный тоннель к яркой вспышке света и боли. Она была красной – эта вспышка, как кровь, как закат, как знамя, рвущееся на солнечном ветру. И меня тянуло к ней, словно боль, причиняемая человеческими руками, отличалась от боли, вызванной ледяной ржавой проволокой.

Остро запахло каким-то лекарством, и доктор сказал:

– Ну вот, почти все. Плохо дело с глазом – это я честно вам скажу. Один у вас все-таки остался, это утешает, но вот этот – все. Окончательно.

Я посмотрел на него мутным от слез правым глазом, поморгал, изображение улучшилось. Врач был деловит, руки его мелькали, как рычаги какого-то механизма. Блондинка позади него с напряженнейшим вниманием вглядывалась в меня, и ее глаза-лезвия стали еще острее.

– Ну, ничего, – левую сторону моего лица закрыл безупречно сложенный лоскут белоснежной марли, и в кожу, словно коготки, вцепились полоски пластыря, три сверху, три снизу, одна сбоку и еще одна – через переносицу.

– Ничего, – повторил врач. – Главное, что вы видите. Не смейтесь: первое время нос будет мешать, потом привыкнете.

Медсестра звонко захохотала, и я невольно вздрогнул от неожиданного звука ее смеха, даже не неуместного в подобной ситуации, а просто противоестественного, как улыбка на лице трупа.

Тончайшая игла проткнула мышцу у меня на плече, впрыснула горький яд, вышла легко и звякнула на белом эмалированном поддоне, отвалившись от стеклянного шприца, как хвост ящерицы. Сестра еще смеялась.

Стукнула дверь, возник из снежной крутящейся темноты мужчина в кожаной куртке и ввел, бережно держа за локоть, беременную женщину, до глаз закутанную в огромное шерстяное пальто: виднелись лишь расширенные зрачки да темные брови, выщипанные к вискам. Доктор сразу выпрямился, оставив меня, полуголого, в кресле и шагнул в сторону, сказав:

– Сюда. Воды отошли?

Беременная застонала, как стонет человек не от боли, а от досады, что не успел сделать важное дело:

– Да, уже час...

Ее распеленали, и я увидел единственным своим глазом, что она совсем молода. Муж, так и не расставшийся с растерянным выражением лица, протянул врачу ее социальную карточку и поставил на пол плотную матерчатую сумку:

– Варя, ты слышишь меня? Тут твои вещи. Я положил баночку варенья.

– Уходите уже, – врач подтолкнул его к дверям, – нечего стоять, позвоните утром по телефону, – он повернулся к женщине. – Посидите тут, волноваться не надо. Я распоряжусь насчет места, – он вспомнил обо мне и досадливо поморщился. – Вы как? Будете ложиться или пойдете?

Мне не хотелось расставаться с теплом, но я торопливо схватил рубашку, думая о будущем отце, с которым, возможно, нам по пути:

– Пойду. Спасибо большое. Правда, спасибо.... Но я не подсматривал, я прятался. Меня хотели ограбить. Вещи чуть не отняли... – я показал на сверток, сиротливо лежащий под стулом.

Врач пожал плечами и пружинисто вышел. Осталась блондинка, уже погасившая смех, но хранящая его отпечаток в извивах губ.

– Что же ты? – она внимательно смотрела на меня. – Мог бы и остаться, в конце концов. Или ты думаешь, что дома твой глаз начнет видеть? Не начнет ведь, ни дома, ни здесь. Нигде. Тебе больно?

Боль еще тлела, но далеко, успокаиваясь и угасая.

– Нет, – сказал я, – все прошло. Зачем мне оставаться?

– Ну, хотя бы для того, чтобы поговорить. Я знаю много интересного, всякие случаи – я же медсестра. Хочешь, завтра увидимся? Ты женат?

– Нет. Был – но она не продлила брак...

– Очень хорошо! – блондинка снова засмеялась. – Значит, никто не будет мешать. Приходи утром. Я сменюсь с дежурства.

Осторожно натягивая через голову свитер, я ответил:

– Хорошо.

– В девять, – добавила она.

Беременная, безвольно сидящая на стуле, вдруг уставилась на мое лицо:

– Глаз... ваш глаз... кровь через марлю проступает..., – ее взгляд заметался, ища мужа, но тот уже вышел.

– Сидите, женщина, – холодно, игольчато осадила ее блондинка. – Не глядите, если боитесь крови, – она подошла ко мне, тронула прохладной рукой мою левую щеку и вдруг с силой надавила большим пальцем с острым розовым ногтем на больное место.

Беременная взвизгнула. А я молчал, хотя боль расцвела ослепительно алым цветком и затопила меня всего, лишив тела и голоса, сделав меня бесполым и маленьким, похожим на фарфоровую куклу-арлекина, которая когда-то сидела у мамы на зеркальном столике.

– Что же вы делаете?.. – долетел до меня сквозь алые сполохи испуганный голосок будущей матери. – Что вы такое делаете?!

Я знал: над ней тоже совершат одно или несколько маленьких насилий, ломая сначала ее стыдливость, потом страх, потом давя успокоительными уколами истерику, пока, наконец, не извлекут на свет дитя. Но для нее насилие еще непривычно, она только что вышла из ласковых рук и шарахается от боли перепуганной мышкой.

– Вот так, – удовлетворенно сказала беленькая, отпуская меня. – Ты ведь любишь сильных женщин, да? Любишь. Приходи завтра к девяти и жди меня у выхода.

Я сказал: "приду", надел слепыми руками пальто, намотал шарф на вздрагивающую шею и поднял с пола сверток. Внутри меня колотилось гулкое сердце, что-то сжималось, горело, как в огне, но надо всем этим еще висел невидимый купол странного удовольствия, словно только что я вдохнул воздух после долгого удушья.

Метель немного ослабла, но все еще вертелась вихрями в световых кругах редких фонарей. Я огляделся (нос и вправду мешал), но будущего отца нигде не было видно. За больничными воротами виднелась слабо освещенная улица, там веселилась какая-то своя, отдельная метель. Из нее я сюда пришел, в нее и вернулся, но уже наполовину слепой, идя неуверенно, словно потерял я не глаз, а ногу и ковылял теперь на протезе.

Улица была пуста в оба конца. Будущий отец или улетел отсюда на крыльях, или убежал сломя голову, а может, провалился сквозь мерзлую землю. В такие вечера не верится, что настанет утро, слишком уж темно. Мир состоит из одних заметенных снегом тупиков, и лишь чужие окна живут своей жизнью среди метели.

У меня было отличное пальто из чистой шерсти. Зачем я украл эту куртку, так напомнившую мне живое существо? Может, именно из-за этой странной аналогии. Или мечтал быть пойманным?..

За больницей, через узкий проулочек, начался квартал одинаковых двухэтажных домов с занесенными снегом дворами. У одного из темных парадных, кутаясь, ждала кого-то девушка в полушубке, и я спросил, приостановившись:

– Который час?

Она очнулась от своих мыслей и оглянулась на низкое, горящее оранжевым окно. Там круглые часы на стене показывали – моему удивлению – только половину девятого.

– Восемь тридцать, – озвучил ясный девичий голосок. – А вам, скажите, не попадалась по дороге старушка? Маленькая, как мальчик?

– Старушки не было, – я отворачивал от нее белую заплатку на лице, но она увидела, помялась секунду и заговорила о другом:

– Пойду, говорит, сахара куплю в "Продторге", а то нет сахара – и оладьи не сделать. Магазин полчаса как закрылся, а ее все нет. Может, навстречу пойти?

Я пригляделся. Это был совсем подросток – худенькое личико, темная, подстриженная в линеечку челка, курносый нос, маленькие круглые губы. Глаза почти черные, большие, тревожно глубокие. Голова в ушанке кажется непропорционально крупной, и тело на ее фоне почти теряется.

– Одной-то страшно, – сказал я. – Сходить с тобой?

Она переступила на месте огромными сапогами:

– А можно?..

Мы двинулись. Она шла чуть впереди меня, словно давая возможность разглядеть куцый хлястик на полушубке, шерстяную юбочку до колен, сапожищи, шнурок на шапке, завязанный бантиком.

– Может, она в промтоварный зашла? – предположила девочка. – Как считаете?

– Промтоварный до семи.

– Вот ведь черт! – в голосе прозвучало отчаяние. – Где ее теперь искать?!..

– Это твоя бабушка?

– Да какое там, соседка. Но ведь старая, мало ли. Я за ней смотрю – одна она живет.

Мы шли метели навстречу, миновали больницу, добрались до магазина, где всего лишь два часа назад я украл куртку. Словно в обратном порядке чья-то рука перемотала пленку с записью этого вечера и пустила ее по новой, а чьи-то глаза стали смотреть и ждать, не выйдет ли иного результата. А я подумал: наверное, та проволока была чем-то вроде платы за кражу, а раз так – я полностью расплатился, никому ничего не должен и могу идти спокойно.

Девчонка нервничала, все ее существо держалось на тонком острие непроходящего, мелкого, раздражающего страха. Взгляд метался по стенам и заборам, но вот мы свернули у промтоварного магазина, проскользили в метели метров сто, и открылась перед нами площадь с памятником, окруженная хороводом высоких зданий с теряющимися в белом мельтешении крышами. По левую руку тянулся длинный магазин с подсвеченной витриной и замком на дверях, снег лежал холмиками на каждой деревянной букве в слове "Продторг" над входом. Никого не было.

Я знал эту площадь: днем она белая, утоптанная, людная. На углу у почты продают пирожки, дальше начинается шумный рынок, а с другой стороны живет своей жизнью хлебный комбинат, подъезжают и отъезжают бледно-синие фургоны, скользят туда-сюда по направляющим огромные ворота. Здесь же, рядом, хлопают высокие двери Управления Дознания, и сюда тоже подъезжают фургоны, но другие, серые, а чаще легковушки с белыми номерами госучреждений. Вдоль фасада Управления высятся ровные голубые ели, красиво присыпанные снегом. А рядом, как брат-близнец, еще одно здание, но без елочек – "Радиокомитет", на крыше которого густым лесом растут антенны. И все это вертится вокруг неживой, но величественной каменной фигуры на высоком многоярусном постаменте, застывшей точно в центре площади – лицом на восток.

Вечером тут жизни нет. Светятся холодные окна хлебокомбината, горит дежурный свет в Управлении, тлеет беловатая подсветка витрин, и лишь в "Радиокомитете", должно быть, что-то происходит, но тоже – скрытое.

Девчонка растерянно огляделась, посмотрела на меня, хлопнула себя варежками по бокам:

– Ну, что делать, а!

– Надо зайти, – ответил я, – хотя бы в "Радиокомитет", может, ей плохо стало? И она – там?

– А что она там забыла?

– Ну, плохо стало, – терпеливо повторил я. – Зашла таблетку попросить или врача вызвать. Сидит, наверное, у дежурного...

– Ага, – девушка кивнула и уверенно зашагала к высоким дверям с отполированными медными ручками. Я пошел за ней, начиная уже привыкать к мешающему слева носу. Можно было, конечно, взять и пойти домой, в маленькую квартирку в теплом полуподвале, совсем недалеко отсюда, включить свет и радио, вскипятить чайник... Человек, который последние две недели живет там, должно быть, спит, и можно постараться не разбудить его и создать для себя иллюзию прежнего одиночества. Книгу достать с полки, почитать немного, а потом забраться под одеяло и не думать больше ни о чем.... Завтра рабочий день, и с утра нужно еще успеть занять очередь в санчасти, чтобы получить освобождение – какая же работа без глаза?..

"А ведь верно, – я вдруг обрадовался, – работать-то я теперь не могу. Тут не только освобождение, тут целая комиссия положена. А раз комиссия, значит, инвалидность, зеленая социальная карточка, бесплатный проезд, перерасчет квартирной платы, паек, талоны.... И никакой работы, никогда, до самой смерти!..".

Эта неожиданная радость так переполнила меня, что я тихо засмеялся и живо представил свой пустой стол в конторе, лицо начальницы и ее слова: "Эрик потерял глаз и больше у нас не работает. Он теперь инвалид и живет на пособие". Звучало музыкой. Захотелось немедленно сделать что-то хорошее, запоминающееся, что-то, что окончательно закрепит счастье освобождения, и я мысленно записал себе в записную книжку: "Найти бабушку". Мы разыщем ее, и тогда уж я отправлюсь к себе в полуподвал праздновать победу.

Дверь была заперта. Девушка дернула ее, толкнула, обнаружила звонок и надавила маленькую черную кнопку.

* * *

Примерно через год после того случая со сгоревшим сарайчиком в овраге и наказанием у дворника моя мать вдруг познакомилась с большим начальником. Все так и говорили: большой начальник. Наверное, он приезжал инспектировать фабрику, а может, просто подвез однажды маму до дома на своей большой, черной, лаковой машине. Я этого так и не узнал.

Впервые я увидел его душным майским днем, в дышащем скорой грозой воздухе, у нашего дома: он выбрался из машины, держа в руке букет из пяти бледных роз, что-то сказал молчаливому, затянутому в кожу шоферу и двинулся тяжелой походкой в подъезд. Черный автомобиль отполз задним ходом, развернулся и замер за кустами сирени.

Я шел из школы, но неожиданная картина заставила меня остановиться и смотреть, потому что я знал точно: этот человек приехал к моей маме. Накануне она долго мылась в ванной, накручивала перед зеркалом волосы на длинные полоски белой материи, мазалась густым кремом из тюбика с изображением алого цветка, гладила до полночи зеленое шелковое платье. Соседи ходили на цыпочках и шептались, а дворник, с которым у меня установились странные отношения, тихо сказал мне, что будут гости. Даже не так: будут ГОСТИ – это было словно написано где-то значительными большими буквами.

И вот – гость прибыл. Даже не заходя домой, я знал, что в квартире пахнет пирогами, а на круглом столе в комнате, на парадной белой скатерти, стоит холодная бутылка водки. Там же, наверное, картофельный салат со сметаной, соленая рыба в длинной селедочнице, маринованные огурцы, ровно нарезанный белый хлеб, колбаса из пайка, шоколадные конфеты. Комната выметена, вымыта вся до последнего уголка, вещи расставлены по местам и тоже протерты, отмыты до блеска, мамина кровать застелена без единой складочки плюшевым покрывалом, а моя – разобрана и задвинута за шкаф. Мама – нарядная, надушенная, со свежей завивкой, в тяжелых лакированных туфлях на тонких каблуках – уже идет нервно и стремительно к двери, чтобы открыть, не дожидаясь трех звонков.

А я – стою и смотрю.

Первый раскат грома, глухой и смазанный, доплыл по воздуху издалека, и я невольно поглядел на небо, пока еще чистое. Хотелось одновременно и пойти домой, и убежать как можно дальше, но я знал, что не убегу, и знал, что мама ждет меня.

Косоглазенький мальчик лет шести вышел из нашего подъезда и остановился, сунув руки за пояс широких зеленых штанов с одной лямкой. У него было круглое румяное лицо, оттопыренные уши, ровная челочка, а косые, смотрящие в переносицу глаза делали его не уродливым, а беззащитно симпатичным.

– Привет, – сказал он, глядя сквозь меня странными своими глазами. – Как тебя зовут?

– Эрик, – я подошел, присел перед ним на корточки, сбросив на землю мешающий ранец. – И куда ж ты один собрался?

Он беззубо улыбнулся:

– Бабуся за молоком ушла и дверь не закрыла. А я знаю, ты со второго этажа. Это к тебе приехали.

– Да, – я взял его за руку. – Пойдем-ка домой. Ты из какой квартиры?

Он пошел со мной покорно, но невесело, и на лестничной площадке его подхватила перепуганная женщина с такими же странными, скошенными глазами – мать. А я стал подниматься к себе, задерживаясь на каждой ступеньке и топая, чтобы послушать просторное подъездное эхо. Окно между этажами было раскрыто, и второй удар грома застал меня как раз возле этого окна, будто ждал специально, когда я до него доберусь. Вместе с громом налетел ветер, и я остановился, не в силах оторваться от странной игры облаков – они вихрились, кружились по небу хороводом, сливались в одно или, наоборот, одно рассыпалось на множество. Тронутые ветром верхушки деревьев согласно раскачивались, и листья дрожали, поворачиваясь то белесой изнанкой, то гладким зеленым лицом.

– Эрик! – раздалось сверху. Я оглянулся: мама стояла у дверей квартиры, сдержанно сияющая, новая, с неловко сцепленными руками: – Эрик, ты домой-то почему не идешь?

– Гроза начинается, – сказал я.

– Ну, начинается – и что? У нас с тобой гость. Это невежливо – стоять на лестнице, когда дома гости.

Я видел: ей хочется добавить что-то еще, но стены имеют уши, и она молчит о главном, забивая пустоту необязательными словами.

Мы вошли в квартиру, действительно насквозь пропахшую пирогами, и очутились в нашей комнате, длинной, узкой, с узким же окном на торцевой стене. За накрытым столом, сложив на коленях крупные, с выпирающими венами руки, сидел тот самый человек из черной машины и смотрел на нас, по-доброму хмурясь. У него было совсем обыкновенное, открытое лицо с бледно-голубыми глазами и глубокими складками у большого рта, и лишь дорогой черный костюм с красным значком на лацкане пиджака выдавал в нем начальника.

– Мой сын, – мама подтолкнула меня вперед, и это вдруг напомнило мне комнату дворника, банку, набитую окурками, тонкий черный ремень, который оставил на моем теле долго не заживавшие ссадины, и слова, которыми все кончилось: "Ну вот, теперь ты понял, Эрик?".

– Эрик, – чуть поклонился я гостю и поставил ранец на пол у двери.

– Ну, привет, Эрик, – большой начальник улыбнулся мне и посмотрел на маму. – Хороший мальчик. Я всегда хотел иметь такого сына.

Сыном его, правда, я стал лишь через несколько месяцев, когда этот человек женился на маме и дал мне свою фамилию. А в тот день мы чинно обедали, гость хвалил пироги, в меру пил и почти не смеялся. Я наблюдал за его лицом, меняющимся, как облачное небо перед грозой: оно то мрачнело, то вдруг заливалось каким-то внутренним, непонятным светом, то превращалось в глухой кирпичный тупик. И все это – без связи с разговором, само по себе, словно существовал еще какой-то разговор, мне не слышный.

Вслух же говорились обычные вещи: какая будет погода, чем я болею, что творится на фабрике, какой фильм недавно показывали в клубе.

– У него зеленая карточка? – неожиданно спросил большой начальник, качнув носом в мою сторону, и мама осеклась: "Нет".

– Странно, моя дорогая, а почему же нет? – говорил он спокойно, но мне почему-то вдруг показалось, что этот человек умеет визгливо кричать и бить кулаком по столу. – Если мальчик болен, вполне естественно отправить его на комиссию.

– Конечно, но... – фраза осталась недосказанной, но я знал ее продолжение: "...но мне все-таки не хочется, чтобы мой сын стал инвалидом".

– Что – "но"? – начальник удивленно поднял брови. – Его надо обследовать, и немедленно. Может быть, у него редкая форма рака?

Мама вздрогнула и испуганно уставилась на него:

– Нет, что вы, он просто слабый ребенок!

– Слабый? Тогда ему нужно специальное питание, дорогая моя. Вы так халатно к этому относитесь! Завтра... нет, завтра суббота. А в понедельник я закажу ему пропуск в мою служебную столовую. И к врачу – да, я отведу его к врачу нашей санчасти.

– Спасибо... – пискнула мама, глядя преданно и даже чуть по-собачьи.

Брак они заключили в начале зимы, через день после первого снега. С того дня мы больше не жили в фабричном доме, а мама не работала на фабрике, ее устроили в бюро пропусков Управления Дознания, где работал наш большой начальник. Наверное, это была очень хорошая должность – не знаю. Я все так же болел, несмотря на столовую, в которой каждый день давали мясо, и прописанные врачом дорогие лекарства, поэтому большую часть дней проводил в своей новой комнате, в темноватой, но зато совершенно отдельной квартире на верхнем этаже служебного дома, скалой нависающего над железнодорожным полотном. Под моим окном строго по расписанию грохотали электрички, тянулись длинные товарняки, проносились на зеленый свет скорые поезда, мигали семафоры, автоматически передвигались стрелки. Я быстро привык к шуму и подолгу сидел на подоконнике, глядя вниз, на новую незнакомую жизнь.

Школа была тоже новая, стеклянно-бетонная, кубическая, но туда я почти не ходил, и вскоре "папа" – а именно так я стал звать большого начальника – оформил мне домашнее обучение. Теперь каждый день после обеда ко мне приходили или молодая очкасто-клетчатая учительница, или толстый лысеющий учитель с бородкой клином. Что-то они пытались мне втолковать, но чаще ставили оценки просто за то, что я внимательно слушаю и не перебиваю. Каждый из них составил какое-то свое представление о моей болезни и по-своему меня жалел. Наверное, им казалось, что я скоро умру или стану законченным калекой, а может – я уже калека, и не стоит так уж напрягать меня учебой.

Учительница мне нравилась. Она была до смешного добросовестна, серьезна, а глаза ее из-за очков выглядели огромными и немного испуганными. Учитель же слишком плоско острил, чтобы я мог с ним подружиться. Но оба этих человека страшно боялись "папу" и вздрагивали, стоило ему пройти по коридору мимо моей комнаты. Я тоже его боялся.

Были три вещи, которые мне абсолютно запрещались: брать без спросу деньги, ходить на ту сторону железной дороги и приближаться к дверям родительской спальни после девяти часов вечера. И все три запрета я нарушил – по одному разу.

Началось с денег – они запросто лежали в ящике буфета на кухне. Я взял совсем немного, три или четыре монетки, хотя каждую неделю "папа" выдавал мне приличную сумму на карманные расходы. Объяснить даже самому себе, зачем понадобилось красть из ящика, я не мог, а кому-то другому объяснять не пришлось: меня не поймали. И я – тоже необъяснимо – положил деньги через пару дней обратно. Что случилось бы, окажись кража обнаруженной, я так и не узнал.

За железную дорогу черт занес меня уже весной, когда мне исполнилось двенадцать. Там буйно цвела белая и темная сирень, виднелись жестяные крыши низких двухэтажных домиков, торчали закопченные трубы фабрики, тянулся белый кирпичный забор, наполовину скрытый от глаз кустами акаций. Ничего страшного или опасного, заурядный городской район, но свой запрет ходить туда "папа" повторял так часто, что однажды я все-таки решился. Вполне возможно, не будь запрета, я никогда не сделал бы и шага в ту сторону: что там делать? Сирень, трубы и заборы есть повсюду.

Однако – это была не просто сирень. Стоило мне сойти с гравийной насыпи и очутиться на асфальтированной дороге "с той стороны", я увидел то, что никак не смог бы разглядеть из своего окна: за пышными цветущими кустами извивалась кольцами блестящая колючая проволока, закрепленная на высоких деревянных столбах, а домики, издали кажущиеся обычными, были крупно пронумерованы и глядели на мир слепыми окнами в густых решетках. Стеклянная проходная фабрики была так же забрана железными прутьями и заперта на замок.

Потрясенный, я остановился. Вокруг царило безлюдье, лишь вдалеке машина с брезентовым верхом пыталась развернуться в узком проезде. Не было ни вечных старушек с матерчатыми авоськами, ни ребятни, ни рабочих дневной смены в комбинезонах и кепках, ни мам с колясками. Никого не было. Я огляделся, по привычке ища глазами клуб, и не нашел. Странно: фабрика есть, а клуба – нет. Может быть, он с другой стороны, и там же – вторая проходная?

Чуть постояв, я медленно двинулся вдоль белого фабричного забора. Припекало солнце, и на лбу у меня выступил пот, то ли от жары, то ли от страха. Если бы хоть кто-то попался навстречу! Кто-то обыкновенный, земной, нормальный, например, тяжело нагруженная тетенька в ситцевом платье и белой косынке, несущая детям сумки с макаронами, хлебом и спецмолоком, выданным за вредность. Или мальчишка моего возраста, пусть и драчливо настроенный – неважно.

Метров через сто я был согласен даже на собаку, лишь бы увидеть хоть одно живое существо. А еще через сто, после короткого спора с самим собой, решил вернуться. И странно, и жутко было идти вдоль бесконечной ограды в дрожащем от зноя пыльном воздухе, идти одному, не видя ничего движущегося, кроме собственной тени. Захотелось домой, в прохладную комнату, к книгам, радиоприемнику, остуженному квасу в графине, мягкой кровати с блестящими шарами и упругой сеткой... Но любопытство все-таки пересилило страх, и я пошел дальше, уверенный, что рано или поздно проклятый забор кончится.

И это случилось. Ограда, которая издали казалась мне параллельной железной дороге, ушла в сторону, и я порядочно углубился в странный мир "с той стороны" прежде, чем увидел долгожданный поворот. Строго говоря, это был конец одного забора и начало следующего, но вправо, разделяя две одинаковые фабрики, убегала узкая улица, и я пошел по ней, как по коридору. Теперь через каждый несколько метров мимо проплывали деревянные столбы с жестяными конусами фонарей и белыми номерами, обведенными кружком, а в перспективе улочка казалась бесконечной, и я представил, как номера на столбах становятся сначала двузначными, потом трехзначными, а потом просто перестают на них помещаться...

Внутренний голос подсказывал мне, что дальше идти не стоит, надо поворачивать назад, но родители были на работе, учителя не пришли, а новенькие наручные часики, подаренные "папой" на день рождения, вкрадчиво шептали, что часа два или три у меня в запасе еще есть.

Неизвестное манит, и, хотя я уже стал уставать, ноги сами тащили меня вперед. Я знал, что эти столбы с номерами будут сниться мне не одну ночь, если смысл их останется неразгаданным.

И вот тут, вздрогнув от радости, я увидел нормальное, без всяких решеток, здание с плоской крышей. Оно пряталось в квадратной выемке забора и было старым, словно его построили в те времена, когда никакой фабрики тут не было еще и в помине. Слева от входа стояли буквой "П" три скамейки, и на одной из них задумчиво курил мужчина средних лет в рабочем комбинезоне и огромных, с отворотами, сапогах. Возле него на расстеленной газете лежала буханка черного хлеба и стоял нераспечатанный пакет спецмолока с красным крестиком на белой наклейке.

Я остановился. Человек смотрел куда-то вдаль, поверх фонарей и заборов, затуманенным взглядом и не замечал никого и ничего вокруг. Наверное, можно было подойти и взять его обед – он бы и этого не заметил. У него было темное, словно обветренное лицо с выцветшими бровями и обилием глубоких морщин, у широкого носа виднелся старый шрам. Почему-то мне показалось, что этот мужчина – бывший военный, во всяком случае, я мог представить его в форме. И еще – он выглядел безобидным, поэтому я решился и подошел.

При звуке шагов глаза мужчины вдруг сфокусировались, вернулись из дали и ввинтились в мое лицо, едва не прожигая в нем дыры:

– Ты кто такой?

Я чуть не вскрикнул от его резкого, лающего голоса, но все-таки удержался и спросил:

– Извините, а там... там, где сирень – это тюрьма?

Он успокоился, нахмурился и покачал головой:

– Ты, видно, не понимаешь, милый, что тут не место для гуляния.

– То есть, это тюрьма, да?

– Ну, какая тюрьма? – мужчина чуть посмеялся. – Сразу видно, ты тюрем ни разу не видел. У нас учреждение лечебное – специальный городок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю