355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Постникова » Белые Мыши на Белом Снегу (СИ) » Текст книги (страница 3)
Белые Мыши на Белом Снегу (СИ)
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:19

Текст книги "Белые Мыши на Белом Снегу (СИ)"


Автор книги: Екатерина Постникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

– А-а, психбольница, – я кивнул.

– Психбольница? – переспросил он. – Нет, скорее... скорее, больница для злых людей, так правильнее будет. Они нормальные, просто – злые.

– Преступники?

– Да нет же, преступники – в тюрьме. А у нас не тюрьма, я же тебе объяснил, – в голосе мужчины промелькнуло раздражение.

– Злые – но не преступники? Просто злые?.. А как вы определяете, добрый человек или злой?

– Ну, милый, это же видно!

– А если... я вырасту злым, меня тоже отправят сюда? – задавая этот вопрос, я почему-то очень хотел услышать: "Нет, тебя – ни за что!", но человек бросил окурок в урну и ответил:

– Обязательно. Только ты не вырастай злым, зачем это тебе? Нужно совершать добрые поступки. Даже не для того, чтобы не попасть сюда, а просто так... – он о чем-то задумался. – А как твоя фамилия, сынок?

Повинуясь какому-то шестому чувству, я назвал ему свою прежнюю фамилию – фамилию родного отца, и он кивнул, словно записав ее в такую же мысленную записную книжку, как у меня.

Почти две недели после этого я прожил под невидимым прессом отстраненного, холодного страха: что будет, если "папа" узнает о моей вылазке? Порка? Лишение каких-то удовольствий? Сидение в темной кладовке без ужина?.. Все это было для "папы" как-то слабо, и я мучился, пытаясь вообразить наказание, которое он для меня придумает.

В общем-то, нельзя сказать, что этот человек ко мне плохо относился. Уже то, что я стал официально считаться его сыном, говорило очень о многом: далеко не каждый мужчина решится записать на себя чужого ребенка. Но "папа" на это пошел – а значит, тремя годами брака дело не ограничится, он будет продлевать его до тех пор, пока мама сама не захочет уйти или пока оба не умрут от старости.

Но любить жену – не то же самое, что любить ее ребенка, и я это чувствовал. Ответственность – да, но что помешало бы "папе" отправить меня, к примеру, в интернат? Или что похуже – для моего же блага?..

Однако шли дни, ничего не происходило, и я понемногу успокоился.

Третий же запрет – насчет спальни – нарушился как бы сам по себе, без моего участия, и виновата в этом была мама.

* * *

Девчушка позвонила снова, и на этот раз дверь открылась. На нас дохнуло теплом, изнутри потек настоящий теплый ветер, и веселый человек в расстегнутом пиджаке поверх свитера приветливо спросил:

– Принесли?

Мы ошарашенно молчали, потом я первым пришел в себя, осторожно отодвинул за плечи свою хрупкую спутницу и объяснил:

– Мы ищем женщину – старушку. Ушла за продуктами и пропала. Думали, может, она у вас?

– У нас? – удивился веселый. – Нет. Уж кого-кого, а старушек сегодня не было. В больницу ходили?

– Вообще-то нет, – подала голос девушка. – А думаете, надо?

– Ну, а куда еще? – человек пожал плечами. – Я просто не знаю. Старушка... Какая она из себя-то, ваша старушка?

Девушка принялась описывать стандартные приметы: пальто, меховой воротник, платочек, валенки, но весельчак оборвал ее:

– Можете и к дознавателям сходить. Если уж кто-то знает, то они. Сходите, сходите... А я вас за других принял, – он хохотнул. – Бессонница доконала! – и дверь перед нами захлопнулась.

– К дознавателям... – медленно повторила девушка. – Пойдете со мной? Может, вам домой надо? – она кивнула на мой глаз. – Болит ведь, наверное?

Глаз совсем успокоился, и я начал забывать о нем. А вот ее хорошенькое личико интересовало меня все больше.

– Милая, тебя зовут-то как?

– Ох, правда. Даже не познакомились... Полина.

– Эрик, – я протянул ей свободную от свертка руку. – И давай со мной на "ты". Знаешь, я ведь теперь инвалид. Глаза – нет! На проволоку напоролся.

– Вы так легко об этом говорите!

– А как мне? Глаз-то обратно не вырастет. Завтра на комиссию запишусь, зеленую карточку мне дадут...

– Пособие, – кивнула Полина.

– Да, пособие. Целый день на кровати валяться буду и книги читать.

– Со скуки же помрете! – она фыркнула. – Слушайте, а вы не боитесь дознавателей? Я боюсь.

– Да нет, чего мне их бояться? Мой отец был дознавателем... А в автобусе я буду бесплатно ездить, представь, куда хочу – и бесплатно.

– Угу, – тема инвалидности Полину, похоже, мало интересовала. – А что им говорить? Они же спросят: почему к нам пришла?

– Скажи, как есть: так и так, пропала бабушка, – я взял ее под руку и повел к темной махине Управления Дознания, – пошла за сахаром и не вернулась. Они сами разберутся. А тебе никогда не хотелось иметь зеленую карточку?

Полина раздула ноздри с чуть заметным раздражением:

– Нет, никогда. Что хорошего? Смотрят, как на неполноценную... А вам, похоже, хочется.

– Может, будешь меня все-таки на "ты" называть?.. Ну, хочется, да. И пускай себе смотрят! Когда я еще мальчишкой был, мой отец хотел мне такую сделать, да мама не позволила.

Мы поднялись по широким каменным ступеням, припорошенным лишь тонким сегодняшним снегом, без наледи, которую кто-то, должно быть, тщательно счищал каждое утро. Машинально я вытер ноги о решетку перед входом, то же самое сделала и Полина, и мы вошли беспрепятственно в полутемный гулкий вестибюль.

Учреждение, кажется, и не думало закрываться. "Папа" говорил мне, что здесь есть отделы, которые работают даже ночью, а уж вечером (часы в вестибюле показывали начало десятого) вообще половина кабинетов открыта. Правда, не для посетителей, но в экстренных случаях все-таки можно прийти и после законных шести часов.

На нас из стеклянной будки глянул дежурный, молодой гладкий парень в новенькой темно-синей форме и такой же фуражке:

– По какому делу?

– Видите ли, – Полина шагнула к нему, умоляюще складывая перед грудью руки, – пропал человек, моя соседка. Ушла за сахаром, и нигде ее нет. Везде искали. Она старая, семьдесят шесть уже – может, заблудилась?..

– В больнице были? – дежурный снял трубку черного телефона. – Алло, третий, это нижний пост. Есть кто свободный? Пришли двое заявлять о пропаже... старушка, соседка, семьдесят шесть лет. Так. Угу. Есть, запросим. Если не поступала, пропускаю к Голесу. Есть! – он два раза со звоном ткнул рычаги. – Коммутатор, город... – сверился с какой-то таблицей, – ... двадцать шесть – двадцать три, больница. Жду.

Мы молчали, переминаясь. В пальто стало жарко, и я расстегнулся, озираясь кругом. Никогда раньше мне не доводилось тут бывать, несмотря на родителей. "Отец" не слишком-то одобрял манеру сослуживцев приводить на службу детей и не делал этого сам.

– Алло, больница? – дежурный мимолетно глянул на нас. – Управление беспокоит. Тут к вам... – он жестом поманил Полину, спросил шепотом: "Номер социальной карточки знаете? Или хоть фамилию?", и девушка ответила: "Зовут Анна...", – ... тут к вам не поступала сегодня вечером женщина семидесяти шести лет, по имени Анна? Ну, давайте, смотрите... Что? Мужчина с травмой глаза, – короткий взгляд на меня, – и роженица? И все?.. Плохо. Если привезут женщину, о которой я говорил, сразу сообщите.

Полина горестно вздохнула. Дежурный положил трубку и протянул твердую сухую руку:

– Карточки ваши давайте. Пройдете к дознавателю Голесу в комнату 189, это на втором этаже. Верхнюю одежду и сверток сдать в гардероб, металлические предметы оставить здесь.

Гардероб нашелся в дальнем конце вестибюля, там нам выдали взамен вещей большие черные номерки и долго ворчали вслед, что на моем пальто нет вешалки.

Полина снова шла впереди меня, и я разглядывал единственным глазом ее тонкую фигурку в узкой юбке и серой вязаной кофте. Сапоги по контрасту казались просто гигантскими, и между ними и подолом юбки мелькали серые чулки в сеточку. Это сразу напомнило мне бывшую жену, Хилю, которая тоже обожала всякие сеточки и постоянно выставляла напоказ круглые коленки, обтянутые ажурными чулочками. Воспоминание было болезненным.

Кабинет номер 189 встретил нас приоткрытой дверью и густым запахом кофе. За "Т" – образным столом, помешивая ложкой в чашке, сидел маленький, толстый, весь лоснящийся человечек в костюме и листал бумаги, низко наклонив голову с отсвечивающей круглой плешью. У него было доброе лицо, сплошь состоящее из мягких выпуклостей, и безвольный красный рот с узкой полоской рыжеватых усиков, будто приклеенных к верхней губе.

– Ко мне? – бодро вынырнув из вороха документов, спросил человечек и улыбнулся нам. – А-а, по поводу старушки.

Мы вошли. Полина сразу протянула пропуска, и я заметил, что руки у нее чуть подрагивают.

– Отлично, – дознаватель Голес кивнул нам на жесткие стулья, стоящие по обеим сторонам ножки буквы "Т". – Садитесь и рассказывайте.

Девушка заговорила, а я сидел, разглядывая кабинет, и думал о том, что завтра нужно будет встать в пять часов утра (а лучше и вовсе не ложиться, чтобы не проспать) и занять очередь в санчасти. Там есть окошко с табличкой: "Запись на медицинскую комиссию". Всем записавшимся дают специальный талончик, но, пока идет очередь, нужно успеть зайти к глазному врачу и взять освобождение от работы. В том, что это освобождение будет, сомнений нет. Главное, не проспать, иначе простоишь весь день без толку.

Зазвонил телефон, и дознаватель, извинившись перед Полиной, взял трубку:

– Да. Голес... Ах да, все насчет той кражи... Я вызвал на завтра продавщицу Ивкину, она могла видеть преступника. Ну, а что? Протокол составлен, дело совершенно ясное... А кем он работает? Да-а?!.. Но в любом случае только завтра. Сейчас он может идти домой... Что? А почему? Он что, хочет жаловаться?.. – круглое лицо Голеса стало кирпично-красным. – Хорошо. Я сейчас допрашиваю свидетеля по делу о пропаже человека. Пусть зайдет через двадцать... нет, через полчаса. Хорошо.

От нечего делать я прислушивался к телефонному разговору, и слова насчет "продавщицы Ивкиной" неожиданно чем-то зацепили меня, было в них что-то очень знакомое, хотя никакой Ивкиной я не знал. Что-то знакомое...

"...ты, Ива, просто уникум. Сейчас дают – бери, а думать потом будешь..." – эти слова вспыхнули, как спичка, и тут же погасли. Ива. Вот оно что! "Ива" – прозвище, и обращались так именно к продавщице, той самой, что скрутила куртку на прилавке и намертво стянула ее бечевкой. Она могла видеть преступника – то есть меня!..

* * *

Однажды утром, когда наш большой начальник уехал на службу в своей черной лаковой машине, а мама (была не ее смена) осталась со мной дома, я, потянувшись через стол за маслом, разглядел у нее шее, над воротом халата, странное пятно, похожее на четко очерченный малиновый синяк.

– Что это у тебя? Вот тут?..

Мы допивали кофе, и мама вдруг поперхнулась и инстинктивно закрыла синяк ладонью:

– Ничего.

– Но я ведь видел, – мне было непонятно, чего она так испугалась.

– Это просто так. Немного ушиблась. Что ты смотришь? Это же не болезнь какая-то.

– Мама, он тебя бьет?..

Она рассмеялась, запрокинув голову и показав белые ровные зубы. Я сидел и ждал ответа, но мама все хохотала, и по щекам ее даже потекли слезы – я впервые видел такой смех.

– Мам, ты что?

– Милый мой, – сказала мама, досмеиваясь и смахивая слезинки, – какой ты у меня еще маленький... прелесть ты моя!

Кто-то другой на моем месте, наверное, обиделся бы, но я рос один и не знал, как ведут себя другие. Поэтому просто переспросил:

– Так он бьет тебя?

– Конечно, нет! Я никогда не вышла бы за человека, способного ударить женщину. Никогда, даже ради такой обеспеченной жизни, как у нас сейчас. И запомни это.

Я знал, что мы – "обеспеченная" семья. На верхних этажах служебного дома почти все семьи были такими. Давно прошло время, когда маме приходилось варить на обед перловый суп и жарить мелкую горьковатую кильку, она больше ничего не покупала в фабричных кулинариях, не мариновала на зиму огурцы, не менялась ни с кем талонами, да и талоны ей теперь выдавали другие, служебные, бледно-желтого цвета. У нее появились несколько новых платьев и кроличий полушубок, она сделала завивку в парикмахерской и стала красить ногти красным лаком, а посуду мыла в толстых резиновых перчатках, чтобы этот лак раньше времени не облез. Даже клуб мама теперь посещала другой, особенный. А главное – мы жили в отдельной квартире, и очень долго я не мог привыкнуть к отсутствию соседей.

Правда, иногда меня мучило что-то похожее на ностальгию, и тайком, хотя это и не запрещалось, я приходил в свой старый двор, чтобы просто посмотреть на него. Там ничего не менялось и ничего не происходило. Все так же на первом этаже заседал домовый комитет, обсуждая количество флагов ко Дню Труда, все так же возились у сарая девчонки, и неизменная Лиза мелькала среди них рыжим солнцем, как всегда. Дворник махал метлой и издали кивал мне, не прерывая работы. Возвращались со смены соседки и передавали приветы маме. Эти люди словно застыли во времени: изменился я, изменилась моя мать, вся наша судьба повернулась под новым углом, а для них лишь еще одно годичное колечко образовалось на бесконечно толстом дереве жизни. И так будет всегда – и домовый комитет, и девчонки, и дворник, и женщины будут возвращаться с фабрики, неся в авоськах макароны и кильку и беззаботно болтая друг с другом о пустяках. Мир деревянных игрушек, белых косынок, пестрых ситцевых платьев и рабочих комбинезонов, мир, где шипит на сковородке рыба и бормочет радио, мир, где с плаката на стене смотрит суровое и красивое своей суровостью лицо труженика, а в клубе читают лекции о пожарной безопасности – он вечен. Меняются только его жители.

...В тот же вечер я подкрался босиком к двери родительской спальни. Наверное, дело было в тайне: откуда все-таки взялся синяк на маминой шее? Я хотел удостовериться, что ее не бьют, хотя понятия не имел, что сделаю, если своими глазами увижу занесенный для удара кулак. Вмешаюсь? Глупость. Скорее всего, просто промолчу и сделаю вид, что ничего не знаю. Но тайна мучила, поэтому, умирая от стыда и страха, я подкрался и осторожно, боясь дышать, приник глазом к замочной скважине.

То, что было там, в комнате, выглядело настолько неожиданно и пугающе, что я лишь чудом не заорал. Прямо передо мной, слабо освещенное откуда-то сбоку, словно висело в воздухе мамино лицо, такое странное, что в первую секунду оно показалось мне вообще незнакомым: огромные потусторонние глаза, открытый, часто дышащий рот с острыми, будто бы оскаленными зубами, задранная верхняя губа, полоса размазанной помады на щеке до самого уха, свисающие на лоб пряди всклокоченных волос... Лицо то отдалялось от меня, и тогда глаза закрывались, то приближалось, становясь на мгновение нечеловеческим, и глаза судорожно распахивались. В этом мерном раскачивании было что-то от куклы, глаза которой закреплены на шарнирах и закрываются, стоит положить куклу на спину. Но человек передо мной был живой, и это была моя мать, поэтому, загипнотизированный, я все не мог оторваться и стоял на затекших ногах у запертой двери.

Раскачивание чуть ускорилось, и изо рта мамы вдруг вырвался короткий вскрик, похожий на быстро выдохнутое слово "нет". Сразу же из темноты, разбавленной лишь слабым светом свечи или ночника, вынырнула огромная кисть руки с обручальным кольцом на пальце и крепко зажала ей рот, а голос откуда-то из недр комнаты коротко приказал:

– Тсс!

Самым пугающим было то, что я ничего не видел, кроме лица и руки, остальное скрывалось в плотной темноте, как в чернилах. Рука убралась, а лицо продолжало раскачиваться, все быстрее и быстрее, все чаще дыша, и дыхание чуть заметно отдавало стоном. Это длилось долго, так долго, что страх во мне улегся и сменился другим чувством, которое я не мог разгадать. Это было что-то из снов, тревожное, без названия и – странно! – чем-то похожее на то, что я ощутил при виде начинающегося пожара. Оно шло из того же участка мозга, что и наслаждение зрелищем огня, и даже теплый, изводящий страх на пороге комнаты дворника, когда я увидел ремень.

Ровное движение снова ускорилось, и вдруг из темноты донесся сдавленный, негромкий возглас: "А-а-а!..". По маминому лицу струился пот, но выражение его сразу смягчилось, глаза стали прежними, лучистыми и мягкими, а мерное раскачивание затухло и сошло на нет.

Я попятился от двери и на цыпочках, чувствуя быстрые волны мурашек в онемевших коленках, побежал в свою комнату и скользнул по одеяло. Через минуту по коридору прошлепали к ванной босые уверенные шаги, зашумела вода, а я лежал, придавленный странной картиной, крепко отпечатавшейся в памяти, и мелко трясся то ли от страха, то ли от возбуждения. Мне хотелось понять, что случилось там, за дверью, и хотелось увидеть это еще раз. В ту ночь я так и не заснул.

Ровно через сутки, в то же время, я снова подполз робким червячком к заветной скважине и испытал новый шок: лицо было перевернуто вверх тормашками, напряженно запрокинуто, с закрытыми глазами и оскаленным ртом, и лишь движение осталось прежним, ровным и даже успокаивающим, словно ход поезда глубокой ночью мимо одинаковых полустанков.

Однако в этот раз что-то нарушилось, тихий голос неожиданно сказал: "Сейчас, погоди...", зашуршала материя, и я, сразу ослепший и оглохший от ужаса, превращенный этим ужасом в крохотное, пулей летящее от опасности животное, успел домчаться до своей кровати и скрыться в ней прежде, чем "папа" выглянул в коридор.

Опять же – не знаю, что стало бы со мной, увидь он меня там, под дверью. Но я остался не пойманным, хотя сердце и грозило выскочить из меня и упрыгать мячиком прочь, в безопасность. До утра мне снились жуткие сны с темными извилистыми коридорами, погонями и страшными лицами, висящими в воздухе.

А утром я уже смотрел на своих родителей иначе. "Папа", как обычно, выдал мне деньги на мороженое, глядя со спокойной доброжелательностью, как я прячу бумажки в карман штанов. Мама придвинула чашку кофе и улыбнулась нормальной человеческой улыбкой, но в моих глазах она была куклой – механической куклой, а "папа" – мотором, приводящим эту куклу в движение. Оба они как бы перестали быть людьми, и я подумал, что, наверное, во всех запретах есть смысл, раз их нарушение так переворачивает мозги.

Больше я не подглядывал, помня о своем ночном ужасе убегающего животного, но каждый вечер, стоило мне лечь и укрыться одеялом, картинка всплывала в памяти и дразнила, посмеиваясь.

Я хотел или признаться, или забыть об этом, но ни того, ни другого сделать не мог. И однажды, поздней осенью, в ветреный и дождливый день, сел в автобус и поехал на свою старую фабричную окраину.

Двор был пуст, а дом потемнел от дождя и казался изношенным, грязным, тесным и набитым людьми, как селедками – даже странно, что когда-то я любовался здесь игрой облаков в грозовом небе, стоя завороженно у подъездного окна. На четыре звонка в дверь открыл удивленный дворник:

– Эрик?.. Тебе кого?

– Вас, – я переступил через порог и вдохнул знакомый квартирный запах. – Можно?

Он провел меня в свою неизменившуюся комнату и усадил возле стола:

– Извини, брат, к чаю ничего нет. Да и чая – тоже.

Я сжал кулаки, глядя в пол и чувствуя, что краснею, и медленно выговорил:

– Понимаете, я пришел, чтобы... Помните, вы говорили: это не для того, чтобы наказать за сарайчик, а для того, чтобы в будущем мне не захотелось поджечь квартиру?

– Ну, помню, – он сел напротив и с любопытством уставился на меня.

– А если дело касается не поджогов, а... Ну, если я сделал что-то запрещенное, и меня никто за этим не поймал, мне ведь может захотеться и дальше этим заниматься? – я понимал, что говорю путано, но ничего не мог сделать.

– В общем, да, вполне может, – осторожно согласился дворник.

– Но я не могу признаться, – я поднял на него глаза. – И перестать не могу!

– Так ты со мной посоветоваться пришел, что ли?

– Не совсем.

– А чего же ты хочешь?

– Вы можете... ну, вы можете снова меня... как тогда?

Дворник изумленно откинулся на спинку стула:

– Ну ты даешь, брат... Тебе что – понравилось?!

– Нет.

– Ты пойми, это ведь не я, это – квартира решила. А мне-то самому зачем? Не было у тебя отца, вот и выбрали меня, просто выбрали, как на собрании!

– Я могу вам заплатить.

– Слушай, – он потрепал меня по коленке, – на самом деле, мне даже было тебя жалко, правда. Уж больно ты был тогда маленький и несчастный, прямо как зверек.

– Я могу заплатить, – повторил я. – У меня есть три служебных талона.

– Служебных? – дворник почесал голову. – Ну, не знаю. Это такие желтые, да?.. Эрик, да ты хоть объясни, для чего тебе это надо!

– Я же объяснил...

– Да странное какое-то объяснение! – он вспомнил о талонах и покачал головой. – Хорошо. И что – прямо сегодня? Сейчас?

– Да.

– А родители если заметят?

– Я перед ними голый не бегаю.

Дворник досадливо крякнул, встал и вытянул из штанов ремень:

– Ну, давай, что ли... Знал бы я еще, что ты там натворил...

– Крал деньги и ходил на ту сторону, в специальный городок. И еще кое-что, но это я не скажу.

Он свистнул:

– А зачем? Ходил-то зачем? Там особый режим, тебя и пристрелить могли... Хотя нет, тебя – вряд ли.

– А что там? – я взялся за верхнюю пуговицу своих штанов.

– Там?.. Погоди, дверь запру. Там, понимаешь, держат людей, которые... ну, вот как ты, только взрослые. Но они не платят талонами за порку, потому что не понимают, что неправы.

– Они хотят поджечь квартиру?

– В некотором роде – да, – он резко рассек ремнем воздух. – Ты не передумал? Тогда ложись на кушетку. Ой, горе мне, горе...

Через двадцать минут я уже спускался по пологой улице к автобусной остановке. Не знаю, что подумал обо мне дворник – лицо у него было очень озадаченное. Но талоны свои он отработал честно, тут без претензий, я даже не был уверен, что смогу сидеть в автобусе. И – что самое странное – на душе у меня здорово полегчало, все проблемы словно отодвинулись на второй план, и я подумал с блаженным чувством выполненного долга: "Меня не поймали, но я все равно наказан. Это была плата за запреты, которые я нарушил. Теперь меня можно и простить".

Уже позже, через несколько дней, я вдруг понял, что платил вовсе не за боль, а именно за облегчение, за свободу и покой, за избавление от мук не то совести, не то страха. Все это прошло вместе с оставленными ремнем следами, и даже родители перестали казаться куклами, они снова были моими отцом и матерью – любимыми.

А солнечной зимой, под конец января, в моей жизни появилась Хиля.

* * *

– Сколько вам лет? – неожиданно поинтересовался Голес, пристально рассматривая Полину. – Пятнадцать? Шестнадцать? Кем вы приходитесь этой бабушке?

– Шестнадцать. Мы соседи. Я ее всю жизнь знаю, – девушка слабо улыбнулась. – Можно сказать, она моя няня. В общем – люблю я ее.

– Любите – это хорошо, – покивал дознаватель. – И изложили вы все очень толково. А вот найдем мы вашу няню или нет, сказать не могу. Как повезет. Со стариками всегда так – наудачу.

– Почему же?..

– Она, когда в магазин ходит, социальную карточку с собой берет?

– Нет, зачем? Только талоны и деньги.

– Вот видите. А стало с сердцем плохо, упала на улице, головой ударилась – и все. Карточки нет, память отшибло, а на лицо они ведь похожи, и занести ее в другой район могло запросто.

– Кто похож?

– Ну, старушки.

– Это для вас, может быть, – Полина обиделась, – а для меня тетя Аня одна на свете такая.

Голес сочувственно вздохнул:

– Конечно. Но это поможет следствию только в том случае, если вы лично будете ездить со мной по социальным приютам, домам инвалидов, моргам и другим учреждениям, куда могла попасть ваша бабушка. А вы не будете, верно? Там мало приятного.

– Если будет надо – и поеду!

– Если будет надо, я вас сам вызову. А пока мой вам добрый совет: поищите ее сегодня сами, своими силами, а завтра утром, на свежую голову, приходите сюда – если не найдете, конечно. И принесите ее фотографию, можно маленькую, но главное – поновее. Нам важно, как ваша бабушка выглядит с е й ч а с. И разузнайте, как ее фамилия.

– Хорошо, – Полина убито кивнула.

– Если получится, найдите ее соцкарточку и тоже принесите.

– Вот это не обещаю: она заперла комнату...

Я слушал их, странно спокойный, расслабленный, медленно тающий от какого-то всеобъемлющего предчувствия конца, словно через минуту над Управлением должна была разорваться атомная бомба.

Мне хотелось даже не крикнуть, а шепнуть, низко наклонившись к маленькому розовому уху Полины: "Пойдем отсюда. Я обещаю, что найду твою старушку, только пойдем, не надо больше тут оставаться!". Ухо было заманчиво близко, темная прядь волос лежала за ним, удобно устроившись в теплой ложбинке, словно дужка очков.

Мы поднялись, прощаясь, и Голес неожиданно взял крошечную кисть девушки и коснулся ее губами. За дверью, в коридоре, заскрипели под чьей-то тяжестью доски пола, я вздрогнул. Наверное, что-то отразилось на моем лице, потому что дознаватель, отпустив руку Полины, вопросительно на меня уставился:

– Вы...

– Нет, нет, – я улыбнулся. – Просто нервничаю.

– А кто повредил вам глаз? – он прищурился.

– Никто. Я наткнулся на проволоку.

– На проволоку? – удивился Голес, и его мягкое лицо, сшитое из набивных розовых подушечек, неожиданно сделалось плотным и даже жестким. – А где у нас проволока на улицах?.. Признавайтесь, на вас напали? Ткнули шилом? Ведь верно – зачем вы запираетесь?

На этот раз удивился я:

– Каким шилом?..

Он укоризненно покачал головой и сказал Полине:

– Вот представляете? Люди сами покрывают преступников. То ли мести боятся, то ли думают, что мы станем таскать их на допросы... Недавно в четвертом районе ограбили молодого парня, рабочего – отняли всю зарплату, талоны, даже социальную карточку. А чтобы не сопротивлялся, воткнули шило в глаз. Тоже, кстати, в левый. И что вы думаете? Пока я из него все это вытянул – семь потов сошло. Упал, говорит, и напоролся на ограду. Я спрашиваю: где у нас такая ограда? Молчит. Гордость не позволяла признаться, что сладили с ним какие-то подонки. Мол, я молодой, сильный, а повалили, как ребенка... Ох уж мне эта гордость! Неужели не ясно, что против лома нет приема? То есть, против шила...

Шаги в коридоре приближались, и я готов был на все, даже выдумать несуществующих бандитов, лишь бы уйти отсюда и не столкнуться нос к ному со своей жертвой. Некстати вспомнилось: я сказал врачу (и медсестра, и роженица это могут подтвердить), что меня пытались ограбить. А если Голес вызовет их?.. Не отвертишься. Все равно не отвертишься. Если врешь – ври до конца.

– Ну... в общем, да.

– Видите! – Голес все еще обращался к Полине. – Нет, вы видите!

Девушка сочувственно покивала и оглянулась на меня, как мать на ребенка, скрывшего победу на школьной олимпиаде по математике.

Шаги были уже совсем близко. И тут меня осенило. Даже не осенило, просто инстинкт убегающего животного обрел вдруг конкретные очертания.

– Я пытался задержать вора, – сказал я и удивился, до чего естественно звучит мой голос. – Он убегал по улице с курткой, я схватил его за руку, а он развернулся и...

– С чем? С курткой? – Голес впился в меня глазами, как когтями. – Это точно?..

– Да. Это была синяя ватная куртка, я хорошо разглядел.

Полина нахмурилась. Что у меня в свертке, она, конечно, не знала. Но врачу я, кажется, об этом сказал. Или не сказал?.. Все равно – лучше потерять куртку, чем свободу. Если понадобится, если спросят – отдам, черт с ней. Скажу, что отнял у грабителя. Может, еще и поблагодарят...

– Ах, вот какие дела... – озадаченно пробормотал дознаватель. – Значит, это все одна компания...

Дверь открылась, и я, обернувшись, увидел того человека из магазина – впрочем, как и ожидал. Он был без пальто и шапки, в сером костюме, из-под которого выглядывала серая же рубашка. И лицо его, растерянное, с седыми нитками на висках, показалось мне сероватым, в тон одежде.

– Хорошо, что вы не ушли, – сухо и деловито обратился к нему Голес. – Выяснились новые обстоятельства. Вот этот человек, – кивок в мою сторону, – пытался поймать вора и лишился глаза.

Обворованный уставился на меня, не узнавая. Какая все-таки сила таится в обычных словах! Стоило дознавателю дать мне характеристику, вслух назвать меня чуть ли не героем, как перед глазами жертвы тут же повисла непроницаемая пелена – теперь, даже если в его мозгу и мелькнуло какое-то подозрение на мой счет, оно рассеялось без остатка. А ведь он хоть секунду, но видел меня в магазине, если вообще способен что-то видеть! Я не тень, я – человек, причем довольно высокого роста, с широкими плечами, и если не лицо, то хотя бы фигуру мою запомнить можно.

Слова меняют суть вещей. Может быть, теперь даже продавщица Ивкина начнет вспоминать, что видела, как я пошел з а в о р о м, а не за жертвой – уж наверняка Голес подскажет ей верное направление мыслей, поскольку перед ним – такая же пелена. А все – глаз.

Их логика проста: кто-то выкалывает людям глаза на улице и отнимает деньги и документы, таких случаев было уже несколько, и я – просто еще одна жертва. А раз так – я не могу быть вором, ведь наверняка и близко не подхожу под описание бандита с шилом, лежащее в толстой папке с надписью "Уголовное дело Љ..." в сейфе у Голеса. И потом, для чего бандиту выкалывать глаз с е б е?.. То, что мой случай – элементарное совпадение, никому не приходит в голову, я могу сочинить хоть десять разных легенд, но поверят они только одной – нападение.

И вот – я хороший, пытался спасти чужое имущество, остановить преступника, и меня покалечили. Даже жертва моя теперь мне сочувствует, что уж говорить о Полине!..

– Спасибо, – обворованный сердечно пожал мне руку. – Вот оно как вышло... Я уж жалею, что купил эту проклятую куртку! Продавщица как-то подтолкнула, мол берите, а то магазин скоро закроется... Наверное, надо было просто уйти. И с вами ничего бы не случилось. Вы знаете, ведь не в куртке дело, а в том, что у нас вот так, запросто, грабят людей, и это должно прекратиться!.. А вора-то я толком не видел. Пальто, шапка... Лицо вроде небритое...

Я чудом удержался от того, чтобы не провести после этих слов ладонями по своим щекам, но все-таки этого не сделал, даже руки не дернулись. Еще одно побочное действие "пелены" – теперь при составлении словесного портрета преступника этот человек будет инстинктивно описывать кого-то, на меня принципиально непохожего. Я был в этом уверен. "Папа" рассказал мне столько подобных случаев, что сомневаться не приходилось. Человеческая психология – очень интересная штука.

– Я считаю, – прервал мои мысли Голес, – что тут действует хорошо организованная банда, и ваша куртка – это не единичный случай, а только часть общей картины. Завтра я походатайствую, чтобы эти два дела были слиты в одно. Привлечем новых людей... И мы поймаем этих выродков.

Обворованный кивнул и снова повернулся ко мне. Его привлекало мое лицо с белой марлевой заплаткой на месте глаза, и я видел, что он хочет отблагодарить, но не знает, как. Не исключено, что никогда в жизни он не сталкивался с проявлениями чужого благородства, и неважно, что и теперь благородство оказалось фальшивкой. Главное, он в эту фальшивку свято верит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю