Текст книги "Белые Мыши на Белом Снегу (СИ)"
Автор книги: Екатерина Постникова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Постникова Екатерина
Белые Мыши на Белом Снегу
Журнал «Самиздат»:
© Copyright Постникова Екатерина
Размещен: 01/02/2005, изменен: 19/01/2009. 958k. Статистика.
Роман: Фантастика
Хочу в СССР...
Аннотация:
Этот роман скоро увидит свет и (надеюсь) появится на книжных лотках. Несколько необычный взгляд на то, что принес нам социализм.
Екатерина Постникова
БЕЛЫЕ МЫШИ НА БЕЛОМ СНЕГУ
Всколыхнулось. Я вижу красное зарево за огромным полем, на границе стылой черной земли. Мне нужно многое успеть до того, как воздух прорежут чистые лучи, и круглый небосвод зальет голубизна. Это – моя ночь. Если ничего не изменится сегодня – ничего не изменится никогда.
Страшное слово – "никогда". Я сам себе страшен сейчас, потому что впервые не знаю, кто я на самом деле и где нахожусь. Вроде бы – все ясно: угасающий день, окраина города, в котором я вырос. И я, уже не впервые, стою здесь, сунув руки в карманы, и смотрю на закат.
Но что будет, если этот закат – последний?
Часть 1. НЕОБЯЗАТЕЛЬНЫЙ ПОЖАР
Восьмого февраля, в четверг, вечером, я украл куртку. Никто не мешал, ни одни глаза в том магазине даже не скользнули по мне, словно я был изображением на плакате или неуклюжим деревянным манекеном с пустым и плоским лицом. Наверное, это оттого, внешность моя до обидного стандартна – встретишь в толпе и сразу забудешь.
Магазин закрывался в семь часов, но уже к шести в гулком зале с серыми стенами почти никого не осталось. Я смотрел на окна: за ними в объемной, густой тьме летели ближние и дальние снежинки, образуя как бы несколько слоев снегопада. Белый фонарь расплылся на стекле мутным кругом, и снежинки в этом круге казались черными, как негатив.
Продавщица за низким захватанным прилавком тоже засмотрелась, стоя ко мне в профиль и накручивая на палец прядь русых прямых волос. Она была похожа на свой прилавок – такая же приземистая, широкая, основательная, на твердо стоящих ногах. И ощущение захватанности при взгляде на нее тоже возникало, я понял, откуда – голубой халат, плотно обтягивающий ее монолитное, плотное тело, давно не стирали. При этом продавщица была совсем молодая, лет двадцати пяти, наверное, и какая-то мечтательная, отстраненная, словно сознание ее существовало отдельно от тела и было другим – легким, звонким и быстрым.
Как только пробило шесть, в зале притушили свет, и заметнее сделались окна. Запоздалый покупатель, мужчина лет сорока пяти, все бродил, то снимая с полки черный сапог, голенище которого грустно свисало, словно собачье ухо, то щупая рукав ватной куртки на вешалке, то останавливаясь у прилавка с разложенными под мутным от людских прикосновений стеклом катушками ниток, иголками и пуговицами. Я не мог понять, чего он хочет, то ли купить все-таки одну из вещей, то ли просто согреться.
Продавщица зевнула, прикрыв рот ладонью, и стала провожать мужчину взглядом. Вроде бы он не делал ничего такого, что не полагалось делать в магазине, но его беспредметное шатанье девушке не нравилось, и она сказала:
– Вы бы купили что-нибудь, а то все выбираете, выбираете, так и магазин закроется.
– Сейчас, – подал голос мужчина и остановился все-таки у куртки, – А она теплая?
– Потрогайте, – девушка чуть оживилась и стала прохаживаться за своим прилавком, сунув руки в карманы халата.
Мужчина потрогал. Потом снял куртку с вешалки и взвесил ее в руках:
– Тяжелая.
– Чистая вата! Очень хорошее качество, товар первого сорта.
Я стоял в углу, у лестницы, прямо под щитом с объявлениями, и смотрел на них из своего сумрака. Лампочка надо мной не горела, и я находился в самом центре неосвещенного пространства между длинным плафоном дневного света в торговом зале и таким же плафоном, только поменьше, на лестничной площадке пролетом ниже.
Мужчина еще раз взвесил в руках куртку, перевернул болтающийся ценник, посмотрел, что-то буркнул.
– Что, дорого? – поинтересовалась девица, заправляя под крошечную голубую шапочку непослушную прядь волос. Нос у нее слегка лоснился.
– А кто тут, в этом отделе?
– Будете брать?
– Наверное, – мужчина нашел зеркало, стащил с себя за рукава бежеватое пальто с меховым воротником и влез в куртку. Сидела она на нем, как седло на корове, но он, похоже, этого не замечал.
– В кассу пробейте, – сказала продавщица, оценивающе его рассматривая, – Если берете, давайте, я заверну.
Касса возвышалась возле обувных полок, большая, темная, обшитая крашеными досками, и сидела в ней маленькая аккуратная бабушка в вязаной кофте. Мужчина зашагал туда, раскрывая на ходу плоский черный кошелек с блестящей кнопкой, а продавщица споро швырнула куртку на прилавок, словно это было какое-то живое, но вялое и податливое существо, и принялась привычно выкручивать ей рукава и плотно скатывать ее в колбаску, чтобы сэкономить оберточную бумагу. Минута – и большие портновские ножницы щелкнули, обрезая бечевку над ровным, до странности компактным свертком. Я стоял и смотрел. Не знаю, почему, но куртка в тот момент действительно представилась мне живой, намертво стянутой тугими путами, едва дышащей в них, и я почувствовал глубоко внутри своей души слабое царапанье странной, человеческой жалости.
Мужчина вернулся с серым квадратиком чека и робко, двумя пальцами, протянул его девице в обмен на мягкого, несопротивляющегося, ватного пленника. Я услышал сдавленное "спасибо" и деловитый ответ: "Носите на здоровье!". Продавщица поглядела на маленькие наручные часики голодным взглядом человека, мысленно уже убегающего домой, но время не подошло, и она вздохнула.
Покупатель постоял еще, рассматривая сквозь стекло картонку с черными и серыми пуговицами, и двинулся к лестнице, хотя выглядело это так, что – ко мне. Я посторонился, пропуская его с добычей, и вдруг пошел следом, не сводя глаз с качающегося свертка. Позади меня, в зале, возник кто-то еще, большой, громкоголосый, и объявил, что пора запирать склад, а ключи опять куда-то делись. Продавщица ответила в том смысле, что она их не брала и не знает, кто взял.
Мужчина впереди меня спускался задумчиво и неспешно, словно теплые, полумрачные магазинные недра держали его магнитом. Мне показалось, что он совсем не замечает меня, и я кашлянул. Он не обернулся. Так мы и двигались друг за другом до самого низа, где покупатели натоптали за день лужу. И вот внизу, уже у самых дверей, он вдруг о чем-то вспомнил, захлопал себя по карманам, но сверток с курткой мешал, и мужчина положил его на темно-зеленую гармошку батареи, продолжая искать нечто забытое или потерянное. Не нашел. Я уже спустился и стоял теперь у него за спиной, но он по-прежнему не обращал на меня никакого внимания. Повторно обхлопав все карманы, он чертыхнулся, развернулся на каблуках и прыжками, через ступеньку, полетел вверх, где уже гремела ведрами уборщица.
А мы остались – я и сверток на батарее. Это было как-то странно, ни на что прежнее не похоже, и я, наверное, просто ушел бы, но жалость, на мгновение проснувшаяся во мне при виде беззащитной вещи, решительно отобрала всю волю и приказала руке – взять. А ногам – бежать. Вот и все. Я украл эту куртку.
Сверток был тяжелый и теплый от батареи. В одном месте, где врезалась бечевка, оберточная бумага порвалась, и я увидел полоску темно-синей ткани и край небольшой черной пуговицы с четырьмя дырочками. Нитки в дырочках крест-накрест, торчит короткий ниточный хвостик. Это врезалось в память – как бечевка в бумагу.
Метель обняла меня и растворила, стоило лишь уйти из круга света и зашагать к следующему кругу. Теперь сверток был ребенком, и я нес его, как ребенка, прижимая к груди. И не удивился бы, если бы он вдруг захныкал в моих руках. Но ничего не было, кроме скрипа снега под подошвами ботинок и скрипа фонаря, качающегося на столбе от ветра. Даже звезд не было, они спрятались за толстым слоем туч и светили где-то сами по себе, пока я шел в темноте от одного светлого пятна к другому.
Справа, вдоль забора больницы, дворники накидали высоченный плотный сугроб, на который я и вскарабкался, до последней секунды не зная, провалюсь или нет. Этот вал слежавшегося, каменного снега доходил почти до верха ограды, а дальше зияла темная пропасть, и в нее, успев бело сверкнуть в фонарном свете, улетали снежинки – словно искры от костра. Туда же нырнул и я, спиной чувствуя, как обворованный хозяин моего свертка сбегает с последних ступенек лестницы и тупо глядит на пустую батарею. Ему нужна минута, чтобы осознать, а мне – чтобы скрыться.
Невысоко. Я очутился в тесном, темном закутке между забором и каким-то строением и присел на корточки, невидимый. Вокруг было тихо, издалека донесся собачий лай и сразу смолк. Я устроился поудобнее, обнял сверток и приготовился долго ждать – может быть, не один час – пока все уляжется. Ведь будет же какая-то паника, возня, поиски. Возникла мысль: интересно, откуда я знаю, что делать, если прежде никогда не воровал?.. Вторая мысль показалась смешной: меня ведь совсем занесет снегом за эти часы. Третья, нереальная: надо бы ослабить бечевку, а то куртке, наверное, больно.
Не знаю, сколько прошло времени. Возникли голоса. По дороге, где недавно пробегал я, шли теперь двое и разговаривали, спокойно, неторопливо и буднично. Одну я будто бы узнал – это была та продавщица, а второй голос, тоже женский, но густой, звучный, глубинный, я слышал впервые.
– ...да, и ноги устают ужасно, – сказала продавщица сквозь зевок. – Завтра буду спать, спать.... Сейчас приду, воды нагрею, суну туда ноги и буду пить чай, а потом – спать...
– Ситчик ты купила? – спросила вторая женщина. – Сколько купила? Два или три?
– Два. Уж больно пестро. Не люблю пестро. Как попугай все равно.
– Да ведь хороший ситчик, – хозяйка звучного голоса, кажется, обиделась, – крепкий, нелинючий.
– Пестро, – вздохнула продавщица.
– Ты, Ива, просто уникум. Сейчас дают – бери, а думать потом будешь.
Они уже удалялись, когда продавщица, которую назвали "Ива", вдруг сказала с расстроенной ноткой:
– А куртку-то у него сперли, представляешь?.. Прибежал, бледный такой, говорит: кошелек забыл. Правильно, забыл. На кассе лежал, бабка и не видела... – до меня донесся смешок. – А куртку в это время сперли. Вот ворюги... – голоса стали неразличимы.
Я перевел дух. Выходит, магазин уже закрылся. А паники нет. Тот мужик, получается, просто взял и ушел?.. Я пощупал куртку, наклонился и понюхал: она пахла магазином и немного сырой бумагой. Обертка совсем расползлась. Ткань была мягкой, чуть ворсистой, новой.
Осторожно, боясь зашуметь, я поднялся, и глаза мои очутились точно над кромкой забора. Никого, безлюдная улица, пустырь напротив и две темные фигурки, вдалеке шагающие к следующему фонарю. Метель.
Часов у меня не было, но я прикинул: где-то четверть восьмого. Магазин тускло светился дежурными лампочками, оттуда все ушли, и никого перед входом не оказалось, хотя я почему-то ожидал увидеть там человека, мною обворованного. Подвывал ветер.
Строение, за которым я прятался, было низким, и над его крышей, стоило мне встать во весь рост, обозначились голубые больничные окошки. В одном из них, на фоне кафеля, белый доктор что-то делал с худым, наголо обритым пациентом: мелькали ловкие руки в просторных рукавах халата, змеился какой-то шланг, поблескивали инструменты. Я смотрел, как завороженный, но не мог понять, что он делает, и это вдруг стало важно, даже важнее недавней кражи. Больной вроде не сопротивлялся и был спокоен, губы его шевелились – он говорил. Вошла немолодая медсестра в толстых очках, положила на стол несколько распухших папок, вышла. Я успел разглядеть ее плоскую широкую спину, туго перетянутую поясом халата. А врач даже не посмотрел. Руки его что-то делали, возились с какими-то приспособлениями, но крыша дурацкого домика закрывала эти руки, и я шагнул влево, одновременно вытягивая шею, чтобы лучше видеть.
В руках врача появилась круглая никелированная крышка с изогнутой ручкой и приставшим к этой ручке клоком ваты, я шагнул еще, и вдруг дикая, яркая, проникающая вспышка озарила меня до самых внутренностей, высветив каждую пору кожи и каждый шов на одежде. Все стало бело, все взыграло, и я закричал, потому что свет исходил не откуда-нибудь, а из моего же левого глаза, теперь совершенно слепого. Сверток выпал из рук, я потянулся за ним, потерял равновесие и сел в снег. Запульсировала, быстро разгораясь, боль, по щеке потекло, и я, мазнув ладонью, почувствовал липкую теплую влагу. Часть попала в рот – она была соленая.
Еще сидя, я нащупал куртку и подтянул ее к себе, не решаясь открыть глаза и посмотреть. Боль росла, а сознание мое становилось все мельче, все поверхностней, пока не превратилось лишь в дрожащую кляксу на гигантском лике боли. От тела остался один только левый глаз, горящий, истекающий соленой влагой, мучительно дергающийся, и остались испуганно-хваткие руки, загребающие снег и подносящие его к несуществующему лицу. Это было хуже ожога, хотя раньше мне казалось: хуже нет. Наверно, сиюминутные страдания всегда кажутся сильнее всех прежних.
Тот ожог я долго помнил и долго ему ужасался. На меня высыпались угли из огромной квадратной печи с черными боками и нестерпимо жарким рубиновым нутром, высыпались, когда я зачем-то потянул на себя торчащую из этого нутра лопату. И ощущение это – когда по тебе скачут, весело запрыгивая в рукава и за шиворот, невыносимые, запредельные, смертельно кусающие огненные блохи – казалось мне самым незабываемым, ярким, жутким в жизни. И вот – нет. Есть вещи и пострашнее, как выяснилось.
Снег не унял боли, но словно отдалил ее, отвел за тонкую грань между терпением и криком. Я прислонился к холодной кирпичной стене и тихо сидел, зажимая коленками мягкий влажный сверток. Еще минута – и можно будет, кажется, встать, но тут сквозь опущенное правое веко мазнуло красным, заскрипел снег, и голос сказал над моей головой:
– Ну, точно. Я же говорю – орал. Эй, чего орал? Что с глазом?..
Правое веко приподнялось, и я понял, что красное – это луч фонарика в руке человека, луч на самом деле желтый, расходящийся кругами по сугробам. Человек присел передо мной, вгляделся:
– Ты чего тут делаешь?..
Я отнял от лица руку и показал ему ладонь, ожидая почему-то, что он вскрикнет, но человек с фонариком молча посветил, посмотрел и поднялся:
– Если идти можешь, пошли. А не можешь – санитара приведу. Ты на что наткнулся? Вот на это? – сильной рукой он раскачал и выдрал из стены толстую, причудливо изогнутую проволоку. – Ну да, да, в темноте – штука страшная. Чего мы только ради баб не делаем, а?.. – он подмигнул, – Ты ведь к беленькой пришел, я знаю. Больше не к кому. Вон, с подарочком даже.... Пошли, сейчас будет тебе беленькая.
Я медленно, скользя спиной по стене, встал и пошел за ним по узкой тропинке в снегу, похожей больше на траншею, чем на человеческий путь.
– А беленькая, она – да, – сказал человек с фонариком. – Тут я согласен.
– У меня кровь? Кровь на руке была? – здоровым глазом я смотрел под ноги, а к больному прижимал тающий сгусток снега.
– А ты об этом не думай, – махнул рукой человек. – Будешь думать – еще больнее станет. Кровь, не кровь, сейчас разницы нет. Вот сюда, в дверь, проходи. Знаешь, я один раз видел мужика, которому половину башки снесло, газ в доме взорвался. Привезли его, а он в сознании, разговаривает, на вопросы отвечает. Сам от машины шел, разве что за стенку держался. А по дороге в туалет завернул... – он поддержал меня за локоть, помогая одолеть обледеневшие деревянные ступеньки, – Вот, завернул он в туалет, а там – зеркало. Представляешь, что он в зеркале увидел?.. Только что был нормальный, шутил вроде, а как увидел – помер на месте, даже врач добежать не успел. Так что не думай и в зеркала не смотрись.
Дверь открылась, превратившись в ровный голубой прямоугольник, и возник силуэт в шапочке, черный на фоне ярко освещенного коридора:
– Кого ты там привел?
Я уронил снег и стоял с голым лицом, горящим с левой стороны в огне. Меня крепко взяли за запястье и втянули в приемный покой, теплый, душный, пахнущий хлоркой и лекарствами.
– Я беленькой-то скажу... – донеслось вслед, и дверь отсекла человека с фонариком. Передо мной стоял худой длиннотелый врач лет пятидесяти в коротком халате и очках без оправы. Он ловко убрал мои руки и тонкими своими, твердыми пальцами, словно неживым инструментом, полез в больной глаз. Я взвыл и шатнулся назад, встретившись затылком со стеной, а он осуждающе хмыкнул и сказал:
– Как в окна подсматривать, так вы, небось, не боялись.
– Я не подсматривал, – неуверенно возразил я и замолчал.
– Будет больно, но не больнее, чем уже было. Надо промыть и наложить повязку. И укол от столбняка обязательно сделаем. Это вы обо что?
– Там... проволока... за будкой.
– А вы говорите – не подсматривали. Или вы за эту будку по-маленькому зашли?..
Появилась, скользнув по мне взглядом, молодая медсестра, чистая, накрахмаленная, холодная. Она принесла штатив с пробирками, наполненными темной кровью, бережно поставила его на угол большого, заваленного бумагами стола и поправила косынку на светлых подстриженных волосах. Наверное, это о ней говорили – "беленькая".
– Вот так-так! – она приподняла брови, глядя на мой глаз через плечо доктора и почему-то сжимая и разжимая кулаки, словно все вокруг ее нервировало. – Вот уж не повезло-то...
Врач на нее не оглянулся, но лицо его вдруг сделалось каменным, без единой живой черты.
– Раздевайтесь до пояса, – сухо сказал он, отходя от меня и надевая тонкие резиновые перчатки. – Вещи положите на стул. И садитесь сюда.
Я увидел маленький столик с ярко блеснувшими инструментами, столик поворачивался на колесах, словно демонстрируя мне все эти острые ножички, ножницы, цепкие зажимы, тонкие крючочки, трубки – до озноба похожие на орудия пыток.
– Будешь стоять и смотреть? – врач мельком взглянул на светловолосую и пожал плечами. – Впрочем, пожалуй...
Она гладко улыбнулась ему и перевела на меня пронзительный, серый, острый, как бритва, взгляд. Я сложил пальто, повесил на спинку стула свитер, расстегнул рубашку.
– Ого, лишай! – девушка будто обрадовалась красным пятнам на моей груди и выдохнула порывисто, одними ноздрями.
– Это ожог, – сказал я, уворачиваясь от ее взгляда. – На меня в детстве угли высыпались...
– А-а...
Меня усадили, пристроили затылок на жестком подголовнике, и доктор подошел, неся на отлете длинные щипцы с зажатым в них мокрым ватным шариком. Я закрыл здоровый глаз и почувствовал, как что-то оттянуло вниз веко на больном. Это было странное чувство – ожидание боли. Напрягшись всем телом и вцепившись с подлокотники неудобного кресла, я ждал и знал, что буду кричать, как только эта мокрая вата коснется моего лица. Даже если не будет больно – закричу все равно.
* * *
Когда мне было лет десять, в квартире неожиданно завелся кот. Мы жили тогда в фабричном доме, в самом конце коридора на втором этаже, и окна наши выходили на овраг. Точнее, было так: сначала – кусок двора и длинный сарай, огораживающий этот двор почти полукругом, а уж за сараем – овраг, глубокий, дикий, заросший крапивой. Мне нравилось, лежа животом на широком подоконнике, смотреть вечерами, как девчонки играют у сарая в "магазин" и очень серьезно "продают" друг другу раскрашенные деревянные овощи и фрукты, насыпают в бумажные мешочки песок и взвешивают его на игрушечных весах, связывают в пучки сорную траву и расплачиваются за "покупки" самодельными деньгами и талонами из тетрадной бумаги или фантиками от конфет. Тут же и "готовили" в крохотной посуде, и кормили кукол, и устраивали этим куклам "больницу" и "школу". Целая жизнь кипела на пятачке вытоптанной земли; здесь существовал настоящий, реальный, отдельный от остальной планеты мирок.
Ребят моего возраста я почти не видел. Если они и были, то игры их проходили где-то в других местах, и я мог только догадываться, где. Скорее всего, конечно, возле товарной станции, на присыпанных угольной крошкой рельсах, сходящихся и расходящихся под перекрестьем проводов. Или, может быть, в окрестностях старых фабрик, в лабиринте дворов и голубятен, где легко заблудиться. Кто-то, наверное, целыми днями лазал по развалинам фабричной санчасти, выискивая в горах хлама стеклянные пузырьки и резиновые трубки. А кто-то просто шлялся по улицам, заглядывая в окна подвальных этажей, или играл в войну на заброшенной стройке за школой.
Я во всем этом не участвовал, не было у меня приятелей, с которыми можно было бы бродить по удивительным и опасным местам, и оставалось мне лишь наблюдать за тихой жизнью девчонок с их куклами, кастрюльками и песком, заменяющим сахар. Сколько помню себя – всегда я болел, и всегда мама, вздыхая, говорила соседям, что одно мучение с таким ребенком: мало того, что болеет, так еще и странный какой-то растет, не знаешь, что завтра выкинет.
А я не чувствовал себя ущемленным. Нет друзей – и не надо, зато есть игрушки, книги, вид из окна, овраг, девочки. Одна из них, Лиза, все время выходила во двор в желтом ситцевом платье с красными цветочками и была самой заметной. На нее я и смотрел. И слушал, потому что ее звонкий, четкий голос выделялся в общем гуле, как и она сама – в общей компании. У нее были рыжие волосы. Но лица я не помню, оно как-то растворилось в ярких красках. Через десять лет она вышла за парня на два года старше и родила круглоголовых апельсиновых близнецов, мальчика и девочку, которым теперь – уже по одиннадцать.
Эта Лиза – как и остальные – знала, что я вижу все их забавы и отношения, наблюдаю за каждым крохотным событием, а потому вела себя так, словно играла на сцене. Все, что она делала, было рассчитано на меня – единственного зрителя. И иногда, прекратив возню, он подолгу смотрела снизу вверх веселыми прищуренными глазами, словно ожидая аплодисментов.
Вот примерно тогда и появился у нас кот. Я не знаю, откуда он пришел и куда потом делся, помню только его гладкую полосатую шкуру, гибкое тело, плавно перетекающее в хвост, сильные длинные лапы и слегка заостренную умную морду с широко расставленными желтыми глазами. Мне нравилось его гладить и чувствовать, как он буквально извивается под рукой и бодает эту руку твердым лбом, выпрашивая ласку. Кот был мой – и при этом ничей, его никак не звали, и он одновременно жил и не жил у нас. Иногда целыми днями он спал на стуле у окна, а потом исчезал на неделю и снова возвращался. Мама кормила его сырой килькой, которую продавали в кулинарии при фабрике, и за этой килькой всегда ходил я.
Наверное, самое яркое воспоминание моего детства (кроме ожога, конечно) – именно эти походы в кулинарию за смерзшимися комками мелкой рыбы для моего безымянного кота. Не знаю, почему это так запало в душу. Может быть, мне просто нравилось о ком-то заботиться, но, скорее всего, причина в другом: во время этих походов я чувствовал себя здоровым. Правда, не совсем. И походы скоро прекратились – после одного случая.
Была весна, все уже растаяло и начало подсыхать, но еще не подсохло, поэтому мама велела мне надеть резиновые сапоги и теплую куртку. Помню, я сопротивлялся, но не очень, потому что с утра ходил в каком-то вялом и сером настроении. День тоже стоял серый, без дождя и солнца, без ветра, без малейшего движения. Когда я вышел из темного подъезда во двор, была секундная иллюзия яркости мира – и тут же пропала.
Чтобы добраться до кулинарии, нужно было миновать несколько дворов и две неширокие улицы, застроенные трехэтажными домами. Летом там было зелено, но ранней весной все казалось голым и сиротливым, как тело старика, поэтому я шел быстрым шагом и пинал пустой треугольный пакет из-под молока. Меня окружал квадратный мир, похожий на шахматную доску: дворы, дома, киоск "Союзпечать", пожарная часть – все имело твердые углы, и лишь керосиновая лавка с розоватыми облупившимися стенами и белыми ободками окон была круглой. Точнее, полукруглой, но все равно – без прямых углов. В нее я и вошел осторожной походкой человека, готового в любой миг упасть, и увидел за прилавком немолодого мужчину в грязноватом фартуке и кожаной, надвинутой на глаза кепке. Он насвистывал, протирая ветошью старый пыльный примус. А рядом с примусом, на деревянном прилавке, сидела обычная серая крыса – но совсем ручная, никого не боящаяся, даже дружелюбная, как собачка.
– Привет, – мужчина улыбнулся мне и близоруко прищурился. – Ты что же – без бутылки пришел? А куда я тебе налью – в карман?..
Крыса водила носом, принюхиваясь, словно мой запах перебивал керосиновую вонь. Я стоял, не решаясь двинуться, и выглядел, наверное, очень маленьким, потому что продавец вдруг рассмеялся, заставив крысу вздрогнуть:
– Ну ладно, ладно! Чего ты жмешься? Ну, забыл – бывает. Я тебе бутылку дам, но завтра вернешь, условились? Или такую же принеси, – он снял с прилавка свой примус, бережно поставил его на полку и поманил меня. – Тебе сколько? Литр?
– Да, – пересохшим ртом ответил я, подходя на шаг и вновь останавливаясь.
– Как тебя зовут-то, чудик? – он покопался под прилавком, выудил запечатанную бутыль с прозрачной жидкостью и отряхнул ее от пыли. – Где живешь?
– Эрик, – ответил я. – В фабричном доме, на втором этаже, – глаза мои намертво приковались к бутылке с жидкостью, и я автоматически полез за деньгами.
Меня удивило, что керосин – не черный и вязкий, как я думал, а напоминает больше грязную воду. Дома у нас готовили на газе, поэтому керосина я никогда прежде не видел. Продавец засмеялся надо мной:
– Не разбей, неси аккуратно. Это горючая жидкость. Не так, конечно, как бензин – тот иногда сам по себе вспыхивает. Но все же. Тебе сколько лет?
– Десять.
– С матерью живешь? – проницательно глядя, спросил он.
Я кивнул. Вообще-то у меня был (или, как говорила мама, "числился") отец, но жили мы с ней вдвоем, и в ее социальной карточке, в графе "состав семьи" был записан только я. Когда-то такое положение дел меня удивляло, и я даже спросил у мамы: "А папа – это не состав нашей семьи?". Мама усмехнулась, глядя на меня со смесью веселья и досады: "Уже нет. Мы с ним не продлили брак. Может, надо было – ради тебя. Но нам бы все равно не разрешили, мы же не живем вместе...". Больше я не приставал. Кто-то из соседей по квартире объяснил мне, что задавать такие вопросы – неприлично, тем более для ребенка, и я сам все пойму, когда вырасту.
...Керосин плескался в бутылке с густым, сытым звуком. Я понюхал пробку – от нее шел запах, такой же, как в лавке, но послабее.
Начал накрапывать дождь, и я почти побежал вниз по пологой улице, ведущей к дощатой махине фабричного клуба и низенькой, приклеенной к нему кулинарии с цветными слайдами рыбных блюд в квадратных окнах. Слайды были заправлены в деревянные рамки и подсвечены с обратной стороны лампочками, но выцвели почти до белизны, а рамки были вдрызг засижены мухами. И все равно – эту кулинарию я любил. Внутри, в тесном помещении с низким потолком, всегда аппетитно пахло жареной килькой, пирожками и тушеной капустой, продавщица была толстая и добрая, а фабричные женщины пропускали меня без очереди.
Когда я добежал до клуба, дождь полил вовсю, и я натянул на голову капюшон, мимолетно подумав, что мама была права, когда заставила меня надеть резиновые сапоги. В клубе начиналась лекция, работницы первой смены уже спешили под жестяной навес, где усатый контролер в прорезиненном плаще и черной фуражке отрывал их лекционные талончики. Со мной кто-то приветливо поздоровался, я улыбнулся, но не понял, что это за женщина и откуда она меня знает. Наверное, мамина знакомая или знакомая кого-то из наших соседей – неважно. Со мной почти всегда кто-то здоровался, передавал маме приветы, спрашивал, как я себя чувствую. Наверное, мама много рассказывала обо мне на фабрике, приносила мои фотографии, советовалась, как меня лечить. У них был свой, особый женский кружок, объединенный не членскими карточками, а наличием детей и связанных с ними волнений.
На минуту остановившись, я постоял, глядя на яркий желтый фонарь над входом в клуб. Он горел в своей проволочной клетке, притягивая взгляд и обещая тепло, уют, интересные разговоры, встречи, обязательное чаепитие после лекции в клубном буфете, где тоже хорошо пахнет – сдобными булочками. Мама иногда водила меня туда, и я запомнил зеркало за стойкой, алюминиевый поднос с пирогами и огромный титан, в раскаленных боках которого отражалась шумная очередь и круглые лампы над ней.
На секунду мне захотелось плюнуть на все и пойти на лекцию, пусть даже она для взрослых, да еще и на тему пожарной безопасности на рабочем месте. Неважно. Главное – чувство единения. Но талона у меня не было, а дома ждала мама, и я, вздохнув и с усилием оторвав взгляд от гостеприимного фонаря, толкнул дверь кулинарии.
Комок смерзшихся, слипшихся рыбешек мне завернули в два слоя оберточной бумаги. Толстуха в высоком белом колпаке пересчитала мелочь, звякнула ящиком кассы, ссыпала в него монетки и протянула мне сверток, чуть улыбаясь, словно знала какой-то секрет:
– Мамуле привет передашь. Как там, дождь?
Я любил эту женщину, поэтому тоже улыбнулся ей:
– Еще какой!
– Ну, ничего, – она успокоительно подмигнула мне. – Все равно уже весна, правда? Вот осенью дождь – это противно. А в апреле – даже радует как-то. Скоро и грозы начнутся... – взгляд ее затуманился, а полные губы сложились в умильный бутончик. – Грозы в мае – это, дружок, такая красота...
Домой я шел под дождем, как можно ниже нагибая голову, потому что капюшон был чуть маловат и не закрывал лба. Прошла быстрым шагом моя учительница в черном резиновом плаще и черных же блестящих сапогах с цокающими каблуками. Проехал на велосипеде водопроводчик в своей вечной дерматиновой шляпе. Хохочущей толпой пронеслись, расплескивая лужи, старшеклассники в одинаковых синих курточках с эмблемой спортивного общества. А я был один.
Мама говорила, что одиночество – это не так уж плохо, особенно если тебе есть о чем подумать. Иногда оно даже необходимо. Но мне казалось, что говорит она так лишь мне в утешение, а на самом деле я лишен самого главного, что может быть у человека – дружбы. Мне хотелось с кем-то общаться, кому-то рассказывать о своих делах, слушать чужие рассказы, участвовать в чьей-то жизни. Даже девчонкам с их куклами я завидовал – они жили полноценно. А меня никто не замечал, даже мама спрашивала лишь о том, что у меня болит.
Но все-таки я радовался. Пусть даже мелочам: чьей-нибудь доброй улыбке, освещенному окну, кустику сирени, собаке. Заулыбался, увидев во дворе у сарая забытую кем-то игрушечную швейную машинку. И вдруг остановился.
Овраг всегда манил меня своей глубиной, дикостью, недосказанностью. Летом туда невозможно было пробраться из-за крапивы, но в тот дождливый апрельский день крапивы никакой не было, она лежала, мертво прибитая к земле, и загадочный овраг казался без нее голым и ничем не защищенным. Туда вела тропинка, протоптанная между стеной нашего дома и сараем, узкая, тонущая в дождевом тумане. Я сделал по ней шаг, другой – и неуверенно пошел.