355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ефим Черняк » Вековые конфликты » Текст книги (страница 25)
Вековые конфликты
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:08

Текст книги "Вековые конфликты"


Автор книги: Ефим Черняк


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)

Был ли неизбежен конфликт Франции с Англией и феодальными монархиями континентальной Европы? Первоначально его не считали таковым ни Робеспьер во Франции, ни Питт в Англии, ни даже влиятельные политики в других европейских странах. Объективно их позиция отражала то обстоятельство, что революционный переход от феодализма к капитализму должен был с неизбежностью осуществляться в рамках страны, где для этого созрели необходимые условия. Однако не было ни тогда, ни впоследствии «правила», по которому этот переход должен был обязательно сопровождаться вооруженным экспортом революции, наталкивавшимся на экспорт контрреволюции. В исторических условиях никогда не было заложено неизбежности ни того, ни другого «экспорта», хотя существовали для них более или менее реальные возможности. Эти возможности определялись как соотношением классовых сил в данной стране, так и особенностями существовавшей в тот или иной период системы международных отношений.

Никак нельзя согласиться и с высказывавшейся западными историками идеей, что все дело сводилось к взаимному непониманию мотивов. Один из них, профессор нью-йоркского университета К.-У. Ким, писал: «Появление одного идеологически непохожего актера (т. е. государства. – Авт.) вело к растущему расстройству сети коммуникаций среди международных актеров. Принятие решений во Франции перестало проводиться старым, рутинным методом, когда оно было в основном делом избранных официальных лиц. По мере развития революции король и его министры все более оттеснялись от контроля над внешней политикой Франции вследствие растущего давления снизу. Ломка стабильного процесса принятия решения могла бы иметь лишь ограниченное влияние на стабильность международной системы, если бы другие страны понимали динамику революционной ситуации и действовали в соответствии с ней. Такая интеллектуальная способность у них блестяще отсутствовала». По мнению профессора К.-У. Кима, война возникла потому, что консервативные силы смотрели на события сквозь традиционные очки и могли реагировать на нее только в привычных рамках теории «равновесия сил». Однако война, начавшаяся в этих рамках, повлияла на углубление революционного процесса во Франции, ускорила крушение монархии, а оно революционизировало войну17. В этих рассуждениях есть доля истины, но в них неправомерно сбрасывается со счета влияние и жирондистской проповеди «революционной войны», и настроений в пользу контрреволюционного похода среди правящих кругов стран антифранцузской коалиции. К.-У. Ким задает далее вопрос: какие требования предъявляет революционная эпоха к внешней политике консервативных правительств? Его ответ сводится к тому, что следует либо вообще не вмешиваться в ход революции, либо уж объявлять с самого начала по-настоящему эффективный «крестовый поход», как это предлагал Бёрк. В таком походе нельзя преследовать частные задачи территориальных приращений, а лишь главную цель – подавление революции. В 1792 году консервативные правительства из-за своей косности совершили эту ошибку и в результате сами способствовали краху, старой системы международных отношений. Американский исследователь склоняется к мысли, что революционная Франция могла быть инкорпорирована в систему международных отношений без кровопролития в течение четверти века, «если бы консервативные государственные деятели Европы правильно поняли природу французской революции и соответственно приспособили к этому свою политику»18.

Особенностью формирования сторон в новом конфликте была социальная неоднородность консервативного лагеря. Наряду с силами старого строя он включал и государства, где буржуазия уже находилась у власти, но выступала против революционных методов утверждения буржуазного Строя в других странах. В свою очередь, это способствовало тому, что значительная часть консервативного лагеря нередко была готова преследовать цели не феодальной, а буржуазной контрреволюции.

Объективно Англия возглавила коалицию феодально-монархических государств Европы в борьбе против Франции, в которой происходила буржуазно-демократическая революция. Но Англия, выступая организатором интервенции против буржуазной революции, сама была буржуазной страной, и это не могло не определять те цели, которые она ставила своим участием в вековом конфликте на стороне сил феодально-абсолютистской реакции.

У феодальных правительств широкие интервенционистские задачи соседствовали с более ограниченными целями, которые эти правительства преследовали в рамках прежней, разрушенной революцией системы международных отношений. Более того, сами интервенционистские цели порой мотивировались заботой о восстановлении системы европейского равновесия, которая, мол, нарушалась ослаблением Франции, раздираемой внутренней борьбой (именно так был сформулирован один из мотивов войны в манифесте, изданном 25 июня 1792 г. прусским королем Фридрихом Вильгельмом II)19. Позднее, после первоначальных побед революционных армий, целью уже объявлялось препятствование не ослаблению, а усилению Франции.

В Англии, как уже отмечалось, государственные деятели тоже мыслили категориями уходившей в прошлое системы международных отношений. Но их внешне ограниченные и даже оборонительные цели в Европе – прежде всего недопущение французской оккупации Бельгии и Голландии – были лишь выражением другой цели – обеспечения условий для сохранения английского господства на море, торгового преобладания и быстрого расширении колониальных владений. Недаром горячие головы даже открыто провозглашали в печати совсем уже «глобальные» цели. Так, из изданного в 1794 году в Лондоне сочинения «Краткое изложение важных преимуществ, которые Великобритания должна извлечь из участия в войне», можно было понять, что этими «преимуществами» должны стать завоевание «по крайней мере на следующее столетие мировой (торговой. – Авт.) монополии и одновременно фактическое создание всемирной империи»20.

До революции государственные деятели XVIII столетия не преследовали идеологических целей, характерных для векового конфликта. Поэтому, даже будучи вовлеченными в вековой конфликт, реакционные правительства не только не оставляли своих экспансионистских целей, но даже неизменно были готовы отдать им предпочтение перед целями контрреволюционной интервенции, когда возникала необходимость делать такой выбор. Цитированный выше К.-У. Ким считает, что «в международной системе XVIII века отсутствовал адекватный механизм компенсации, когда приходилось иметь дело с революционными переворотами, то есть вызовом, бросаемым всей системе»21. После 1789 года идеология способствовала крушению старой системы не только постановкой новых внешнеполитических целей, но и в качестве идеологии социального переворота, позволившего мобилизовать новые средства для достижения этих целей.

После падения якобинской диктатуры все заметнее становился разрыв во внешней политике между словами и делами победивших термидорианцев. Со страниц правительственного официоза один из них, обличая «дипломатию деспотов», так формулировал основы политики французской республики:

«Ее союзы, как указывалось с трибуны Национального конвента, должны обеспечивать взаимную оборону, дружбу народов, процветание торговли, а не тщеславие династии и спесь дворов…

Ее договоры: они должны заключаться народами, а не придворными монархов, быть преданы гласности. Секреты приличествуют только преступлениям и склонностям тиранов».

Более того, в статье предрекалось в результате осуществления этих принципов наступление «счастливой эпохи и всемирного братства»22.

На деле все обстояло совсем иначе – и чем дальше, тем больше.

Исподволь новые аннексионистские тенденции усиливались и начинали брать верх в политике термидорианской республики. Еще в августе 1795 года один голландский дипломат заметил французскому представителю, знаменитому Сиейесу, что республика, провозгласив права человека, подвергает столь жестокому ограблению соседнюю страну. Сиейес ответил:

– Принципы пригодны для школы; государству надлежит заботиться о своих интересах.

Один из видных термидорианцев – А. К. Марлен (из Тионвилля) – заявил:

– Республика должна диктовать законы Европе. Я считаю, что мир следует заключить за счет всех наших врагов, и особенно за счет самого слабого из них23.

К 1796 году международное положение Франции претерпело коренное изменение по сравнению с тем, каким оно было в первые годы войны. Французская республика уже не находилась в полной изоляции. Испания и Голландия не только выбыли из числа ее противников, но превратились в вольных или невольных союзников. Пруссия и Сардиния также вышли из антифранцузской коалиции. Лондон не мог рассчитывать и на содействие петербургского кабинета, особенно после последовавшей 16 ноября 1796 г. неожиданной смерти Екатерины II. Это заметно ослабляло позиции Австрии, которая выразила протест английскому правительству против намеченных переговоров с Францией. Поэтому для успокоения Вены английская дипломатия должна была демонстративно проявлять внимание к защите интересов единственного своего важного союзника на континенте.

22 октября 1796 г. во французскую столицу прибыл опытный британский дипломат Джеймс Гаррис, получивший титул графа Мэлмсбери. Поездка из Лондона в Париж заняла целую неделю. Э. Бёрк, резко критиковавший переговоры с «цареубийцами», саркастически заметил, что Мэлмсбери продвигался так медленно, потому что он «проделал весь путь на коленях»24. Острота «слишком хороша, боюсь, что ее не забудут»25, – писал, узнав о ней, сам Мэлмсбери. Однако она имела мало отношения к действительности. С самого начала переговоров британский дипломат заявил, что речь может идти только о заключении мира между Францией и Англией со всеми ее союзниками при полном учете их интересов. Инструкции, которые привез с собой Мэлмсбери и которые он дополнительно получил, уже находясь в Париже, содержали, в частности, требование либо возвращения Южных Нидерландов (Бельгии) под власть Австрии, либо превращения их в независимое государство с полной территориальной компенсацией для Вены, восстановления в основном старых границ между германскими княжествами и Францией, ухода французов с занятых ими территорий в Италии, тогда как англичане сохранили бы за собой почти все захваченные ими в ходе войны французские и голландские колонии, и т. д.

Как разъяснял Мэлмсбери своим французским собеседникам, «примирение многочисленных и различных интересов явно необходимо для восстановления общего умиротворения и обеспечения политического баланса сил в Европе»26. В последних словах выявлялась и подлинная причина совсем несвойственной обычно Лондону трогательной заботы об интересах своих союзников. Впрочем, подобную же аргументацию выдвигал и возглавлявший французскую делегацию Делакруа. «Он заявил, – сообщал Мэлмсбери, – что никто не может ожидать того, что Французская республика будет с безразличием наблюдать за расширением границ других великих держав Европы и для обеспечения безопасности собственной и своих союзников также рассчитывает на такое расширение. Берега Рейна являются ее естественными пределами»27. В ходе переговоров Делакруа прямо заявлял, что французские аннексии станут благом для Европы, поскольку, мол, присоединение Бельгии уничтожит источник, порождавший все войны в течение прошлых двух веков, а занятие левобережья Рейна, этой «естественной границы Франции, обеспечит умиротворение Европы на будущие века…»28.

В Лондоне французская аргументация, построенная на смеси теорий «равновесия сил» и «естественных границ», была воспринята без всякого сочувствия. Там были готовы на признание французской республики, но не ее завоеваний. Английские же условия были явно неприемлемы для Директории и становились совсем нереалистичными по мере того, как стали приходить известия о все новых победах французской армии под командой генерала Бонапарта над австрийскими войсками в Италии.

Ключи к войне и миру в Европе, точнее говоря, к продолжению или окончанию векового конфликта в вооруженной форме, лежали в Париже и Лондоне. Сразу же после переворота 18 брюмера Наполеон Бонапарт обратился с письмами к английскому королю Георгу III и императору Францу II. В письме к Георгу III Наполеон писал: «Неужели же эта война, которая уже восемь лет разоряет все четыре части света, не должна кончиться? Как могут две самые просвещенные нации приносить в жертву суетному честолюбию интересы торговли, внутреннее благосостояние и счастье семейств?» Австрия ответила, что не будет вести переговоры отдельно от своих союзников. Английский министр иностранных дел Гренвил заявил, что условием окончания войны должно быть восстановление на троне Бурбонов. Лондон подчеркивал характер войны как векового конфликта, провозглашая своей военной целью реставрацию старого порядка во Франции. Вместе с тем политика Директории и тем более Консульства уже была отрицанием идеи сосуществования, поскольку от Парижа в немалой степени зависело заключение относительно прочного мира с феодальными государствами, не затрагивающего ни нового общественного строя, ни территориальной целостности Франции. Цементирующим началом для второй и последующих антифранцузских коалиций и даже главной (хотя, конечно, не единственной) причиной самого их возникновения была борьба не столько против нового общественного строя, против революции, сколько против французской экспансии. После ряда побед Наполеон принудил к миру Австрию (1801 г.). Даже главный враг – Англия должна была пойти на заключение мирного договора, вошедшего в историю под названием Амьенского мира, который был основан на признании правительства новой, послереволюционной Франции.

Амьенский мир вполне мог стать, но не стал концом войн, начавшихся в 1792 году. Для Франции же отрицание идеи сосуществования все более становилось предлогом, оправдывающим политику захватов. Соблюдение мирных договоров, заключенных республиканской Францией, начиная с Базельского мира 1795 года, было бы с точки зрения перспектив развития народов Европы несравненно предпочтительнее тех почти непрерывных войн, которые они испытали в последующее десятилетие.

Наполеон принял титул императора, чтобы не восстанавливать звание короля, тесно связанное в сознании французов с дореволюционным, старым порядком. Казалось бы, превращение Консульства в империю могло рассматриваться как шаг к сближению политического строя Франции со строем других монархических государств. Однако на деле этот шаг Наполеона означал не демонстративный разрыв с революцией, с которой еще был прямо связан режим Консульства, а подготовку к новым завоеваниям. Европейцы расценивали это как притязание на наследие Карла Великого, на создание вселенской державы. И это действительно соответствовало взглядам Наполеона на империю. Еще за полтора года до ее провозглашения Талейран в инструкции от 23 октября 1802 г., составленной по прямому указанию первого консула для французского посла в Лондоне Отто, писал, что, «если Англии удастся снова найти себе союзников на континенте, это заставит французов покорить Европу… Как знать, много ли времени потребуется ему (Наполеону. – Авт.), чтобы изменить лицо Европы и восстановить Западную империю». И недаром впоследствии Наполеон не раз делал своей резиденцией Аахен – столицу империи Карла Великого.

Войны Наполеона по своим социальным последствиям были во многом продолжением противоборства Французской республики с коалициями феодально-абсолютистских государств. Вместе с тем это были со стороны Франции уже не революционные, а империалистские войны. Изменившийся характер войн нашел отражение даже в официальной французской пропаганде. Она, с одной стороны, постоянно подчеркивала «освободительную» миссию французской армии, а с другой – открыто связывала ее с достижением откровенно имперских, захватнических целей, включая замену на тронах прежних монархов родственниками и приближенными Наполеона. В результате войны Наполеона являлись одновременно и отрицанием, и продолжением борьбы в рамках векового конфликта.


Схожие антиподы

В XVIII веке, писал известный военный теоретик Клаузевиц, народ непосредственно не участвовал в войне. Во время революции борьба против неприятеля стала делом самого народа, и вследствие этого «на сцене появилась сила, о которой до той поры не имели никакого представления»1. Народ был вовлечен в борьбу под лозунгами отстаивания независимости и прав нации.

В XVIII веке понятие нации формировалось в тесной связи с идеями Просвещения. В январе 1789 года Сиейес в знаменитой брошюре «Что такое третье сословие?» уже прямо объявлял, что «третье сословие включает в себя всех, кто составляет нацию. Все, кто не принадлежит к третьему сословию, не могут считаться входящими в состав нации»2. Иной смысл в понятие нации стремились вложить монархические круги. В 1765 году их рупор – газета «Меркюр де Франс» писала: «Наша родина – это король, объединенный со своими подданными»3.

Во имя любви к родине и своему народу, в борьбе за его национальное раскрепощение совершены героические подвиги, слава о которых не меркнет в веках. Патриота ческими идеалами были вдохновлены труды гениальных мыслителей и художников, величайшие творения человеческого духа пронизаны пылким патриотическим чувством. И в то же время со ссылкой на высшие интересы нации совершались самые черные злодеяния всемирной истории.

Пропасть разделяет антиподы – национальное чувство, патриотизм и реакционный национализм, то есть идеологию и политику правящих классов в эпоху капитализма в сфере национальных отношений. Но порой они выглядят внешне схожими, и в числе причин этого – маскировка, к которой прибегали и прибегают идеологи реакционного национализма. Еще на сравнительно ранних этапах формирования наций можно обнаружить и зародыши идеи богоизбранности, исключительности собственной народности. Оливер Кромвель, например, в 1655 году заявлял, что «английский народ отмечен знаком божьим» . В годы Великой французской революции английская реакционная пропаганда, рассчитанная на «простолюдинов», широко использовала национальную рознь, укоренившиеся предрассудки для возбуждения ненависти к французам как «якобинцам». История привлекалась для доказательства, что французы – извечные враги английского народа5.

Французским просветителям, мечтавшим о скором торжестве всечеловеческого братства, подчеркнутое выражение национальных чувств казалось одной из форм фанатизма. Как заметил знаменитый французский историк А. Матьез, такая позиция не казалась странной для французов той эпохи, «еще не считавших необходимым афишировать глубокую ненависть против других наций»6. Аналогичной была позиция немецкого просвещения7. Вместе с тем уже в годы революции стала проявляться и вторая, оборотная сторона национальной идеологии прогрессивной тогда буржуазии, отражавшая ее сущность как эксплуататорского класса.

…Тяжелой, тревожной зимой 1793/94 годов, когда якобинская республика напрягала все силы против коалиции внешних и внутренних врагов, конвент, решения которого ждали сотни неотложных дел, тем не менее счел нужным заняться проблемой национальных меньшинств. 8 плювиоза 2-го года республики (27 января 1794 г.), выступая в конвенте, член революционного правительства Бертран Барер заявил: «Я сегодня хочу привлечь ваше внимание к наиболее прекрасному языку Европы, который впервые смело освятил права человека и гражданина, который призван сообщить миру самые высокие помыслы о свободе и великие политические теории». Барер отвергал все современные ему языки, кроме французского: «Оставим итальянский язык для наслаждения духовной музыкой и изнеженной и развращенной поэзии. Оставим немецкий язык, мало пригодный для свободных народов до тех пор, пока не будут уничтожены феодальное и военное правительства, чьим достойным орудием он является. Оставим испанский язык для его инквизиции и его университетов, пока на нем не будет сказано об изгнании Бурбонов, которые лишили власти народ всей Испании. Что же касается английского языка, который был великим и свободным, то до тех пор, пока он не обогатился словами «владычество народа», этот язык – лишь наречие тиранического и гнусного правительства, банков и векселей» . «Хотя Барер, – справедливо отмечал историк Л. Гершей, – и не оперировал псевдонаучными доводами, с помощью которых филологи в XIX веке доказывали превосходство своего национального языка над всеми другими, он хорошо обходился и без них»9. И не менее характерна фигура самого Барера – ловкого честолюбца и карьериста, который уже вскоре оказался одним из организаторов контрреволюционного переворота 9 термидора, а впоследствии – наемным апологетом и шпионом Наполеона и даже иностранных дипломатов10.

Идея ликвидации национальных барьеров, происходящей в результате свержения тиранов, приобретала совсем новый смысл по мере превращения освободительных войн французской революции в империалистские войны термидорианцев и Наполеона. Она превратилась, по сути дела, в идеологическое обоснование захватов и попыток насильственной ассимиляции «великой нацией» (французами) населения завоеванных ею территорий. Так, бельгийцы были попросту объявлены французами. 1 октября 1795 г. Бельгия уже формально была присоединена к Франции и разделена на департаменты. Ликвидация феодализма в политической и общественной жизни сопровождалась здесь потерей национальной независимости, многих проявлений национальной самобытности, вплоть до исчезновения старых названий. Как пишет известный бельгийский историк А. Пиренн, самое имя Бельгии «потеряло национальное значение и стало лишь географическим понятием»11.

«Национальную» идею подкрепляла другая, ей внешне противоположная – идея естественных границ, которыми для Франции объявлялись Рейн, Альпы и Пиренеи. Директория требовала не только границы по Рейну, но овладения обоими его берегами (чтобы французские моряки не имели дела с иностранными властями), а также крепостями на правом берегу – иначе Рейн не будет представлять никакой ценности, находясь под дулами иностранных пушек. Левый берег Рейна требовали как барьер против иностранного нашествия, оба берега – чтобы защитить этот барьер, а крепости на правом берегу – чтобы защитить барьер барьера12. Так же обстояло дело и в ряде других районов, которые были включены в состав Франции. Не менее важно и другое. «Несомненно, что на ранних стадиях французской революции, – справедливо отмечал Ж. Шевалла, – ее лидеры претендовали на родство не с французским национализмом, а с космополитизмом своих учителей, «философов»… Однако высокомерный универсализм, исповедуемый парижскими революционерами, содержал в себе по принципу противодействия все национализмы Европы»13.

Надо отметить, что буржуазные историки, отождествляющие борьбу за национальную независимость (и вообще отстаивание национальных интересов) с национализмом, любят оперировать такой внешне эффектной концепцией: французская революция, порожденная просвещением с его верой в торжество интернационалистического гуманизма, в действительности развенчала эти идеалы и открыла собой «эпоху национализма». Об этом писал в ряде специальных исследований известный американский историк Г. Кон. О том же можно прочесть и в трудах английского профессора А. Коббена, сочетавшего резкие обвинения по адресу просвещения с мыслью, что революция была в идеологической сфере его отрицанием. Она, по словам Коббена, сбилась с усыпанного наслаждениями пути просвещенного счастья на тесную, узкую дорогу якобинской добродетели. При этом идеал мира, который рисовался философам, сменился «крестовым походом» революционеров и наполеоновскими мечтами о завоевании14. Об этом же можно прочесть во многих работах Ф. Мейнеке, Г. Риттера и других наиболее крупных представителей новейшей западногерманской историографии. Этот вывод имеет мало общего с действительностью.

Надо отвергнуть отождествление понятий «национальное движение» и «национализм», являющееся общей чертой буржуазной исторической литературы. Тогда станет ясным, что национализм явился своего рода ответом на национальные движения, пробужденные к жизни великой революцией. Сам Наполеон делал вид, что не был заражен французским национализмом. Разумеется, наполеоновская пропаганда прославляла «великую нацию», но как «носителя идей равенства», а не как народ, обладающий прирожденными преимуществами над другими народами. Конечно, при этом Наполеон проводил резкое разграничение между «старыми департаментами» (собственно Францией) и другими территориями, прямо или косвенно включенными в состав огромной империи. Именно здесь проявлялась суть его политики – эксплуатация покоренных стран в интересах крупной французской буржуазии. Заигрывая с национальным принципом, когда это было в его интересах, император совершенно не считался с ним, перекраивая по своему усмотрению карту Европы. Вместе с тем он явно недооценивал возможности национально-освободительной борьбы, несмотря на предостережения, которые получал от своих подчиненных (например, от маршала Даву, командовавшего в 1811 г. войсками в Гамбурге).

Действия Наполеона не соответствовали тенденциям общественного развития даже в тех случаях, когда они как будто совпадали с целями политики императорской Франции. Так, им, казалось бы, соответствовало восстановление Польши, которая могла бы быть превращена в опору Франции в Восточной Европе. На деле польский вопрос был превращен Наполеоном в разменную монету при решении его главной задачи – нанесения поражения Англии и утверждения европейской (а потом и мировой) гегемонии Франции. В соответствии с задачами французской политики польские земли отбирались у одних государств, передавались другим, ставились непосредственно под контроль наполеоновских наместников. В Париже строились планы выкраивания из этих земель вассальных королевств – и все это при полном игнорировании национальных интересов польского народа. Т. Костюшко еще в конце 1807 года предостерегал своих соотечественников против доверия к планам Наполеона: «Не думаю, чтобы он восстановил Польшу. Он не думает ни о ком, кроме как о себе. Он ненавидит всякое национальное самосознание и еще больше – дух независимости»15.

Особо показательным в этом отношении было наполеоновское вторжение в Испанию. В конце XVIII – начале XIX века испанские Бурбоны достигли такой же степени вырождения, до которой дошла за столетие до этого их предшественница – испанская ветвь династии Габсбургов. «Ничтожные, безмозглые, бесчувственные кретины» – так отозвалась о королевском семействе хорошо знавшая его графиня Альбани. Они с беспощадной правдивостью изображены на знаменитой картине Гойи. Король Карл IV, высокий дородный мужчина с выдвинутой вперед челюстью и бараньими глазами, был занятым человеком. Он охотился с 9 до12 и с 14 до 17 часов ежедневно, в любую погоду и не имел ни досуга, ни склонности интересоваться другими делами, за исключением, может быть, только починки часов. Его гордыня граничила, несмотря на добродушный вид, с исключительной жестокостью да еще с полным невежеством (например, Карл через два десятилетия после создания США никак не мог уразуметь этот факт и продолжал именовать американского посланника «представителем колоний»). Он безмятежно сносил супружеское иго своей жены Марии-Луизы Пармской (тоже из рода испанских Бурбонов) – уродливой мегеры, помешанной на своих любовниках из числа гвардейских солдат. Один из них •– Мануэль Годой – толстяк с тяжелым, сонливым взглядом и повадками сатира (не лишенный, впрочем, известного ума и хитрости) – полностью подчинил себе королеву и сумел очаровать и коронованного рогоносца, который именовал его не иначе, как «своим лучшим и милым другом». «Где мой Мануйленька?» – неизменно вопрошал король, когда не видел день-другой своего любимца. Королева обещала Годою, что слава его не пройдет, доколе будут существовать небо и земля. Быстро проделавший восхождение от рядового гвардии до первого министра и наделенный всеми мыслимыми орденами, отличиями и титулами, Годой долгое время никак не мог подняться до сознания, что Пруссия и Россия не являются одним государством. Фаворит третировал даже королеву и превратил свой служебный кабинет в место, куда попеременно в строгой очередности допускались из разных дверей то иностранные послы, то многочисленные и небескорыстные поклонницы всесильного временщика.

Посол Французской республики Алькье доносил, что первый министр Испании имеет преимущественно два качества – полное невежество и склонность ко лжи. Наполеоновский посол Богарнэ, давая более развернутую характеристику Годою, именовал его сластолюбцем, лентяем, трусом и утверждал, что он брал взятки за все назначения на государственные посты16. «Он напоминает быка», – заметил Наполеон после знакомства с Годоем.

В 1793 году Испания вступила в войну против революционной Франции. Плохо снабжаемая и слабо дисциплинированная испанская армия потерпела ряд серьезных поражений. В 1795 году, поспешно заключив мир с победоносным неприятелем, Мадрид отделался лишь уступкой испанской части острова Сан-Доминго. После этого Испания в качестве младшего партнера оказалась втянутой в войны термидорианской и наполеоновской Франции против Англии, поплатившись гибелью флота и возраставшей зависимостью от сильного и бесцеремонного союзника. Таким образом, испанский народ, вовлеченный в «крестовый поход» против французской революции, испытал горечь национального угнетения, участия в войнах за интересы, совершенно чуждые ему, и, наконец, должен был отстаивать независимое существование своей страны от иноземного захватчика.

Политика Годоя, пресмыкавшегося перед Наполеоном, вызывала серьезное недовольство в стране. Свои надежды недовольные связывали с наследником престола принцем Фердинандом (тогда еще не было ясно, в какой мере он унаследовал качества своих достойных родителей). В 1808 году массовое восстание низвергло Годоя. Фердинанд был провозглашен королем. Наполеоновская армия, которая на правах союзника, ведшего войну против Португалии и прибывших туда английских войск, вступила в Испанию, постепенно оккупировала страну. Низложенный Карл IV и Мария-Луиза по совету командующего французскими войсками маршала Мюрата попросили защиты у Наполеона. Император предложил им приехать в Байонну (на юге Франции), куда они и отправились вместе с единственным несравненным другом Годоем. Самое интересное заключалось в том, что Мюрату и руководителю французской разведки Савари удалось уговорить сына Карла IV последовать за родителями, поскольку Наполеон якобы решит все спорные вопросы к полному удовлетворению Фердинанда18.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю