Текст книги "Город чудес"
Автор книги: Эдуардо Мендоса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
5
Первым делом он приказал разузнать, где жили Осорио, землевладелец с острова Лусон, и Гарнет, американский агент на Филиппинах, с которыми он случайно познакомился в поместье Будальера в тот роковой день, когда приехал просить руки Маргариты Фига-и-Кларенса. Затем установил за ними слежку. Выяснилось, что американец занимал номер люкс в гостинице «Колон», находившейся тогда на площади Каталония рядом с бульваром Грасиа, что обедал и ужинал он тут же, в гостинице, и осмеливался выезжать в город только два раза в неделю: по вторникам и четвергам наемный экипаж с крытым верхом отвозил его в район Валькарка и высаживал у дверей притона курильщиков опия. Там он проводил всю ночь, а утром на том же экипаже возвращался в отель. Это был последний из двух знаменитых притонов, существовавших в Барселоне официально. Его не чурались даже знатные кабальеро и некоторые дамы высшего света, а модистки и белошвейки слетались туда роем, словно мотыльки на свет. В те времена еще не знали, какое привыкание вызывают опий и его производные; потребление дурмана не преследовалось законом и не осуждалось обществом. Впоследствии многие из этих ветрениц, чьи скудные финансы не позволяли получать наркотик с необходимой периодичностью, в погоне за кратким мигом наслаждения становились обыкновенными проститутками. Обычно владельцы наркопритонов одновременно содержали подпольные бордели, и среди девушек нередко встречались несовершеннолетние. Остальное время Гарнет убивал в одиночестве, запершись в гостиничном номере и предаваясь чтению похождений Шерлока Холмса, неизвестных в Испании, но очень популярных в Англии и Соединенных Штатах, откуда их доставляли в Барселону через American Express. Осорио-и-Клементе снимал квартиру на престижной улице Эскудельерс и жил там со слугой-филиппинцем и лохматой собачкой Лулу, вывезенной из Померании; слуга делал его существование вполне комфортабельным, а Лулу удовлетворяла потребность в дружеском участии. Утром он ходил к мессе в церковь Сантс-Жуст-и-Пастор, а вечера проводил в обществе любителей боя быков, в основном таких же, как и он, отставных военных, государственных мужей, получивших назначение в Барселону, и высших полицейских чинов. В этой теплой компании он обсуждал искусство тавромахии и играл в мус[73]73
Мус – карточная игра.
[Закрыть]. Сначала Онофре Боувила взялся за Гарнета.
Он пошел к нему в гостиницу и выложил свои намерения без обиняков.
– С Осорио покончено, – сказал он ему. – Он уже в преклонном возрасте, а тропики неумолимы к старикам. Если с ним случится что-нибудь серьезное, вы сможете добиться, чтобы собственность, записанная сейчас на его имя, вместо наследников попала, к примеру, в мои руки, – заявил он.
Американец сощурил глаза. Он мелкими глотками прихлебывал тростниковый ром, разбавленный лимонадом и сельтерской.
– С юридической точки зрения дело гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд.
– Я знаю, – ответил Онофре, помахивая у него перед носом кипой бумаг, исписанных от руки. – Я добыл копии контрактов, которые вы подписали в присутствии адвоката Фиги-и-Мореры.
– Да, все верно, – сказал Гарнет, перелистывая контракты, – но надо заручиться сотрудничеством с доном Умбертом.
– Этим займусь я, – сказал Онофре.
– А кто займется Осорио? – поинтересовался Гарнет.
– Тоже я, – был ответ.
Осторожный американец предпочел больше не касаться этой темы.
– Приходите денька через три-четыре, – попросил он. – Я должен все взвесить.
В назначенный Гарнетом срок они увиделись снова. На этот раз американец высказал свои опасения:
– Если с Осорио случится… как вы тогда изволили выразиться… что-нибудь серьезное, короче говоря, если вдруг произойдет несчастье, не падут ли все подозрения в первую очередь на меня? – спросил он.
Онофре улыбнулся.
– Не заговори вы об этом сами, я бы первый аннулировал наше соглашение. Теперь вижу, вы человек разумный и взвесили все до мельчайших деталей. Поэтому я изложу вам мой план.
Когда Онофре закончил, на лице американца было написано совершенное довольство.
– А теперь поговорим о положенном мне проценте.
Об этом они тоже быстро договорились.
– Разумеется, – заметил Онофре на прощание, – от нашего разговора не останется никаких письменных свидетельств.
– Мне и раньше приходилось иметь дело с подобными вам людьми, – сказал Гарнет. – Достаточно одного рукопожатия.
Они протянули друг другу руки.
– По поводу молчания… – начал было Онофре.
– Все в порядке, – заверил американец. – Я буду нем как рыба.
Эфрен Кастелс, всегда готовый служить Онофре верой и правдой, потихоньку от жены опять пустил в ход свой дар коварного обольстителя и стал любезничать со служанкой, работавшей в семье дона Умберта Фиги-и-Мореры: через нее он узнавал обо всем, что творилось в доме, и прошел вместе с его обитателями тот тернистый путь, который неумолимо вел к свадьбе Маргариты и Николау Каналса-и-Ратаплана. Как и предвидел дон Умберт, воля матери возобладала над упорством дочери. Сначала Маргарита пыталась бунтовать, но разве могла неопытная девочка противостоять хитрым уловкам умудренной опытом матроны. Последняя не стала, подобно своей будущей сватье, действовать в лоб – она прибегла к другой тактике, а именно: исподволь добивалась от девушки все новых уступок. На этом поприще у нее был ряд неоценимых преимуществ: во-первых, она была полностью посвящена в любовные отношения между Маргаритой и Онофре, в то время как дочь, пребывавшая в неведении по поводу осведомленности матери, не осмеливалась использовать эти отношения в качестве оправдания своего нежелания вступать в брак – она почему-то решила, что тем самым причинит зло Онофре. Поэтому на все инсинуации матери, всячески поддерживавшей ее заблуждение, Маргарита не могла ответить ни единым сколько-нибудь весомым аргументом и вынуждена была соглашаться с ее доводами. Так, сначала она перестала возражать против переписки между родителями и вдовой Каналса-и-Формиги; первая уступка повлекла за собой целую серию других, за которыми уже просматривались контуры брачного договора. Затем, вовлеченная в круг письменных обязательств, она уже не смогла из него вырваться и согласилась на помолвку. Шаг за шагом девушка позволяла скрутить свою судьбу в тугой узел.
– Нет и еще раз нет! Довольно ломаться, – говорила ей мать, когда она делала слабые попытки уклониться от очередного обещания, – мы только отдаем дань вежливости, и это нас ни к чему не обязывает.
– Но мама! Вы говорили то же самое в прошлый раз, и еще раньше, и до этого тоже, и получается так, что вроде бы ничего не происходит, а я уже одной ногой в церкви и вот-вот пойду к алтарю, – говорила девочка.
– Ты несешь вздор, малышка, – отмахивалась от нее мать. – Послушать тебя, так мы живем в Средневековье. Последнее слово за тобой – никто не может принудить тебя сделать то, чего ты не желаешь, глупышка. А у меня нет ни одной вразумительной причины, чтобы ответить грубой неучтивостью на все знаки внимания, которые оказывают нам эта достойнейшая сеньора и ее сын – умный благородный юноша, да к тому же еще со средствами.
– Ты забыла добавить: горбатый.
– Этого ты не можешь утверждать, прежде чем не увидишь его собственными глазами: ты прекрасно знаешь, с каким упоением люди воспевают недостатки других. Кроме того, подумай о том, что от физической привлекательности быстро устаешь, а душевная красота… как бы это выразиться… способна пленять наше сердце постепенно, и с каждым днем все больше и больше. Ах! Не заставляй меня тратить силы на лишние убеждения, я так устала от всей этой возни, столько хлопот! – Она вышла в коридор, с досадой позвонила в колокольчик и, призвав служанку, велела принести кувшин воды с уксусом и несколько льняных салфеток, чтобы смочить лоб и виски. – Вы все точно сговорились доконать меня! Какая черная неблагодарность! Господи, за что мне такие испытания! – доносились из глубины дома ее сетования.
У Маргариты иссякали доводы, и она замолкала. Эфрен Кастелс аккуратно докладывал Онофре о каждой семейной схватке во всех деталях.
– Хорошо, – сказал однажды Онофре Боувила. – Пришла пора действовать.
В условленную ночь они нашли калитку решетчатой ограды открытой: накануне служанка подкупила привратника, садовника и лесника; на собак надели намордники. Эфрен Кастелс тащил на спине пятиметровую лестницу, но через каждые три шага останавливался, чтобы закрыть рот платком и не дать вырваться наружу душившему его смеху.
– Какого черта ты так развеселился? – шипел на него Онофре Боувила.
Эта щекотливая ситуация напомнила великану из Калельи добрые старые времена.
– Ты не забыл, как мы воровали часы и тащили все, что попадало под руку, со складов Всемирной выставки?
– Нашел о чем вспоминать, – ответил Онофре.
С тех пор прошло одиннадцать лет, и по сравнению с их былыми подвигами сегодняшняя вылазка выглядела невинной проделкой. Собаки, почуяв присутствие чужаков, принялись скулить. На террасе первого этажа появился дон Умберт, закутанный в шелковый халат.
– В чем дело? – крикнул он.
Привратник вышел из караулки и почтительно стянул с головы кепку:
– Не беспокойтесь, сеньор. Это собаки – должно быть, почуяли сову.
Дон Умберт ретировался, и Онофре с Эфреном Кастелсом стали осторожно продвигаться дальше.
– А мне кажется, это было только вчера, – прошептал великан.
Служанка ожидала их, прижавшись к увитой плющом стене дома. Они узнали ее по фартуку и чепчику. Она указала на окно и прижала сложенные лодочкой ладони к щеке: этим жестом она давала понять, что обитательница комнаты спит. Эфрен Кастелс прислонил лестницу к стене и легонько ее потряс, проверяя устойчивость.
– Ждите меня здесь, – приказал Онофре, – не двигайтесь с места, пока я не спущусь.
Великан из Калельи крепко ухватился за обе стойки, и Онофре стал подниматься. С годами он подрастерял былую ловкость и теперь старался не смотреть вниз, чтобы не закружилась голова. «Дьявольщина! – подумал он. – У меня тоже такое ощущение, словно это было вчера». От этих мыслей его отвлек удар в бедро: поднимаясь по лестнице, он стукнулся револьвером о перекладину. Онофре вытащил оружие из кармана и тихонько посвистел, а когда Эфрен Кастелс задрал голову, кинул револьвер вниз, и великан ловко схватил его обеими руками. Наконец Онофре добрался до окна. Оно было закрыто: ни жара, ни настойчивые увещевания газет о том, что согласно санитарным нормам нужно спать с открытыми окнами, – ничто не могло убедить Маргариту подвергнуть себя подобным испытаниям. Она боялась. Онофре пришлось несколько раз постучать, прежде чем за стеклом показалось заспанное испуганное личико.
– Онофре! – вскрикнула она. – Ты! Как ты здесь очутился?
Онофре сделал нетерпеливый жест.
– Открой окно, – сказал он. – Мне надо с тобой поговорить.
Внизу раздалось шиканье великана и служанки:
– Говорите тише, не то вы своими криками переполошите всю округу!
Она приоткрыла окно и припала к образовавшемуся проему: распущенные, падавшие на плечи волосы обрамляли бледное лицо и белую шею медно-красным ореолом; несколько завитков приклеилось ко лбу, потному от жары и ночных кошмаров. Онофре еще никогда не видел ее такой прекрасной.
– Впусти меня, – проговорил он пьянеющим от нежности голосом.
Она нерешительно заморгала глазами и прошептала:
– Я не могу этого сделать.
Они не виделись много лет – только писали друг другу – и теперь, оказавшись лицом к лицу, не могли найти нужных слов. Онофре почувствовал прилив крови; у него застучало в висках, как в тот день, когда он разбил зеркало и алебастровую статуэтку.
– Так, значит, это правда. Ты выходишь замуж за горбуна? – спросил он враждебным тоном, напугавшим ее еще больше: Маргарита поняла, в какую бездонную пропасть завлекла ее мать.
– Господи боже мой! – простонала она. – Что мне делать? Я не знаю, как выбраться из всего этого.
Онофре улыбнулся:
– Предоставь это мне. Скажи только: ты меня любишь?
Она соединила ладони, переплела пальцы и подняла руки над головой, словно взывая к небу, потом закрыла глаза и откинула голову назад, вновь напомнив Онофре о том дне, когда он впервые заключил ее в объятья.
– О да! Да! – шептала Маргарита хриплым, рвущимся из груди голосом. – Да! Моя любовь, жизнь моя! Мой желанный!
Он выпустил лестницу и просунул руки в узкую щель приоткрытого окна, потом вцепился пальцами в ее ночную рубашку и дернул, обнажив молочные плечи девушки. Лестница ушла из-под ног, и он на мгновение завис над бездной, потеряв равновесие. Девушка, словно почуяв опасность, подхватила его под руки; с той необъяснимой звериной силой, которая появляется лишь в минуты отчаяния, ей удалось втянуть его в окно, и они оказались, сами того не сознавая, в объятиях друг друга. Она почувствовала его прерывистое дыхание на своих обнаженных плечах и отдалась ему в полубреду, но без тени сожаления. Пока они предавались исступленной любви, наступил рассвет и поезд с Николау Каналсом-и-Ратапланом уже подъезжал к Порт-Боу. Там пассажиры должны были сделать пересадку: железнодорожная колея в Испании и во Франции не совпадала по ширине. Николау поинтересовался, сколько времени займет формирование нового состава и когда поезд отправится в Барселону; ему ответили, что примерно через час, а может, и больше. Он решил прогуляться по перрону, размять ноги и затекшее от неподвижности тело. От самого Парижа до границы он ехал в одном купе с неким господином, назвавшимся сначала коммерсантом, а затем консульским работником. Так или иначе, но попутчик всю дорогу мучил его разговорами и громким храпом, хотя Николау и без него было не до сна. Он обогнул здание вокзала и вышел на платформу, откуда было видно Средиземное море, позолоченное восходом солнца, который неумолимо вступал в свои права. После стольких лет разлуки он вновь почувствовал под ногами родную почву Каталонии и испытал странное ощущение: от Барселоны в памяти остался лишь образ отца, вернее, те дни, когда тот, отложив все дела, водил его покататься на карусели с бумажными фонариками, приводимой в движение старой лошадью. Это маленькое грязное сооружение, казавшееся ему тогда самым прекрасным в мире, вновь подхватило его вихрем кружения и наполнило душу сладким ужасом. Сквозь хрустальную дымку рассвета просматривалась чистая линия горизонта, и он вдруг подумал, что стоит у края жизни и больше никогда не увидит туманного, окутанного пеленой дождя Парижа, который он так любил. Юноша содрогнулся от предчувствий, потом пожал плечами. Он привык к частым приступам ипохондрии, к внезапным проявлениям острой тоски и научился не придавать им особого значения. Когда поезд наконец отправился в Барселону, солнце стояло уже высоко.
Эфрен Кастелс смотрел вверх, на окно, и нервно потирал руки. «Скоро в доме все проснутся, – думал он. – Нас обязательно застукают, и что тогда прикажете делать?» Он провел всю ночь в саду, рядом со служанкой, и не смог сдержать животного порыва. «Наверное, на меня так подействовал запах жасмина, – оправдывался он потом, – и аромат твоей шелковой кожи». Сейчас девушка лежала за зарослями кустарника и горько рыдала: в отчаянии она даже не пыталась прикрыть наготу форменным платьем. Как потом выяснилось, плач был не напрасным: она забеременела и потеряла место. Когда девушку выгнали из дома дона Ум-берта, она разыскала Эфрена и попросила помощи, а он, до смерти испугавшись, что слух о его шалостях дойдет до ушей супруги, посоветовался с Онофре Боувилой.
– Дай ей денег, сколько положено в таких случаях, и скажи, чтобы держала язык за зубами, – надоумил он своего несообразительного дружка, и тот последовал его совету.
В положенный срок родился ребенок, который, унаследовав рост и силу отца, через несколько лет стал играть за футбольный клуб «Барселона», основанный по случайному совпадению в день зачатия мальчика, бок о бок со знаменитыми футболистами своего времени Саморой, Самитьером и Алкантарой. Эфрен Кастелс хотел вернуть Онофре скинутый им с лестницы пистолет, но тот его не взял.
– Впредь я никогда не буду носить с собой оружия. Пусть другие делают это за меня, – сказал он.
Николау Каналс-и-Ратаплан занял просторную светлую комнату в отеле «Арагон». Завтрак ему подавали на балкон; он смотрел вниз на живописную людскую толчею на Рамблас, жадно вдыхал запахи улицы, смешанные с ароматом цветов, и слушал птичью разноголосицу. Все это приводило его в хорошее настроение. «Проведу здесь несколько приятных дней, – неспешно думал он, – а потом вернусь в Париж. Небольшие перемены в жизни всегда действуют благотворно, и чем дольше я буду отсутствовать, тем радостнее окажется встреча с Парижем, а там, может, и мама, соскучившись в мое отсутствие, будет со мной понежнее». Зловещие предчувствия, которые одолевали его на станции Порт-Боу, отступили на задний план – он приписал их бессоннице. Тем не менее одно из его предположений оправдалось: мать горько раскаивалась в том, что заставила его уехать. После того как Николау покинул Париж, она разыскала Казимира и привела его в пансион на улицу Риволи.
– Здесь тебе будет хорошо, – говорила она ему, – я буду о тебе заботиться, а ты сможешь заняться поэзией.
Посреди ночи она вдруг проснулась и не обнаружила его рядом. Накинув поверх ночной рубашки пеньюар, она вышла из спальни и обнаружила молодого поэта в прихожей: он стоял у окна и завороженно смотрел на звезды.
– Qu 'avez vous, mon cher ami?[74]74
Что с вами, дорогой друг? (фр.)
[Закрыть]– спросила она.
И так как Казимир ничего не отвечал, она приблизилась к нему вплотную и нежно сжала его руку. Рука горела и дрожала в ее ладонях, и ей открылась страшная истина: всего за каких-нибудь несколько дней она потеряла и сына, и любовника. На следующее утро она отправила Николау письмо: Срочно возвращайся в Париж, – умоляла она, – мы совершили чудовищную ошибку; это было каким-то наваждением. Николау, сынок, ты должен знать, – продолжала она, – у меня уже давно есть любовник, Казимир; я никогда не осмеливалась говорить о нем, боялась твоего осуждения. Теперь я понимаю, насколько я была к тебе несправедлива. Заставив тебя согласиться на этот отвратительный для нас обоих брак, я хотела обрести свободу и поступила как законченная эгоистка. Но Казимир умирает от сухотки, и скоро я останусь совсем одна. Годы идут, и ты мне нужен здесь, рядом… Это письмо при других обстоятельствах сделало бы Николау бесконечно счастливым, но оно пришло слишком поздно.
Получив сообщение о прибытии Николау Каналса-и-Ратаплана в Барселону, семья дона Умберта Фиги-и-Мореры тотчас вернулась из поместья Будальера. Николау послал жене дона Умберта записку, в которой припадал к ее ногам и выражал совершеннейшее к ней почтение. К записке был приложен букет цветов.
– Этому мальчику нельзя отказать в тонкости чувств, – заметила она, чрезвычайно польщенная.
На следующий день Николау вручили приглашение посетить ложу дона Умберта и отведать в антракте холодных закусок. Он с трудом догадался, что речь шла о театре «Лисеу». В тот день там должна была состояться премьера, и его присутствие воспринималось как нечто само собой разумеющееся. Ему пришлось срочно послать гостиничного курьера за билетом в партер и отдать погладить свой фрак. Николау вспомнил, сколько усилий было потрачено, чтобы подогнать фрак к его нестандартной фигуре, но, даже тщательно отутюженный, он все равно сидел на нем мешком.
Подойдя к подъезду «Лисеу», он увидел тройное кольцо полицейских и подумал о покушении. Пять лет назад террорист Сантьяго Сальвадор совершил в этом театре взрыв, о чем рассказывали каталонцы, забредавшие иногда в пансион на улице Риволи во время прогулок по Парижу. Однако на сей раз ажиотаж случился по другому поводу. Спектакль, приуроченный к завершению празднеств в честь основания ордена Мерсед[75]75
Орден Мерсед – религиозный орден, основанный в Барселоне в 1218 г. в честь вызволения из мавританского плена христиан.
[Закрыть], удостоил своим посещением принц Черногории Николай I, и его тезка смог занять свое место, только когда стало гаснуть газовое освещение и блиставший роскошью зал постепенно погрузился в полумрак. Давали «Отелло» Джузеппе Верди. Все последние годы, проведенные в Париже, Николау восторженно следил за творчеством Клода Дебюсси, которого почитал самым великим после Бетховена музыкантом в мире. С почтительным трепетом он присутствовал на исполнении его инструментальных произведений и переслушал почти все оперы, кроме «Пеллеас и Мелизанда» – в тот день его так некстати уложил в постель жесточайший грипп. Но тогда Николау проявил чудеса настойчивости и надоедал матери своим брюзжанием до тех пор, пока она не вышла, несмотря на ледяной холод, на улицу и не раздобыла ему партитуру. Он настолько ей обрадовался, что тут же выздоровел. После утонченного Дебюсси музыка Верди показалась ему слишком шумной и помпезной, и он пожалел о своем приходе. Когда в антракте зажглись люстры, юноша решил исполнить семейные обязанности, наложенные тайным жениховством. Не сведущий в правилах светской жизни Барселоны, он, заблудившись в коридорах театра, несколько раз спрашивал дорогу к ложе дона Умберта Фиги-и-Мореры. Пока он шел, его все больше одолевали чувства гнева и стыда: «Ведь мне придется принимать угощение из рук убийцы моего отца! За каким дьяволом я туда тащусь?» Он надеялся лишь на то, что у дона Умберта будет много посетителей и его появление останется незамеченным, но ошибся: в аванложе присутствовали только сам хозяин с супругой, Маргарита и слуга, наряженный а-ла Федерика; последний держал обеими руками поднос с бисквитами и petits-fours[76]76
Птифур – сорт печенья (фр.).
[Закрыть]. Если бы он знал, сколько приглашений разослал бедный дон Умберт, чтобы заполучить к себе в ложу кого-нибудь из знатных гостей, и сколько извинений с отказом он получил! Семейство слушало Верди в грустном одиночестве. Николау попытался произнести несколько вежливых фраз, но сбился от смущения и почувствовал себя неловко.
– После Парижа все это должно вам показаться слишком провинциальным, – любезно заметила сеньора, принимая поднос из рук слуги и предлагая Николау отведать бутерброд.
– Ни в коей мере, сеньора, напротив, я в полном восхищении, – ответил юноша, жестом поблагодарив хозяйку за любезность.
Слуга разлил шампанское в бокалы, и все выпили за приятное пребывание молодого человека в Барселоне.
– Надеюсь, оно будет столь же счастливым, сколь и продолжительным, – проворковала сеньора, многозначительно прищурив глаза, меж тем как Николау думал про себя: «Он – заурядный мерзавец, ничем не выделяющийся среди прочих, она – рыбная торговка с претензиями на аристократичность, а дочка похожа на начинающую cocotte[77]77
Кокотка (фр.).
[Закрыть], которую родители пытаются продать как можно выгоднее».
Прозвучал гонг, ознаменовавший возобновление спектакля. Николау воспользовался предлогом и засобирался. Дон Умберт подхватил молодого человека под локоть.
– Ни в коем случае, вы должны остаться с нами, – сказал он. – Места достаточно, и здесь вам будет в тысячу раз удобнее, чем в партере. Нет, нет! Возражения не принимаются.
Ему ничего не оставалось, как уступить, и он занял место за стулом Маргариты. Когда потухли люстры и занавес поднялся, он смог в свете рампы рассмотреть нежный изгиб ее плеч. Волосы девушки были уложены в высокую прическу, скрепленную диадемой из мелкого, но очень ровного и искусно подобранного жемчуга, что позволяло Николау видеть ее затылок и часть спины, выступавшую из-под пышных кружев бального платья. Устремив взгляд на ее оголенные плечи, он весь отдался музыке; шампанское погрузило его в приятную истому. После спектакля Николау вынес на балкон гостиницы столик и плетеное кресло, в котором обычно сидел, когда завтракал, потом взял письменный прибор, зажег масляную лампу и полной грудью вдохнул теплый воздух Рамблас. Стояла ранняя осень. Тишину ночи нарушал лишь стук редких фиакров. Он стал писать: Сегодня вечером, пока мы слушали «Отелло» Верди в ложе Ваших достопочтенных родителей, меня обуревало неудержимое желание нагнуться и припасть губами к Вашим плечам. Это выглядело бы совершеннейшей нелепостью, и я этого не сделал. Но вместе с тем мною был упущен единственный шанс обратить на себя Ваше внимание и, может быть, со временем добиться Вашей любви. Все это могло бы произойти, будь я другим человеком, отличным от того, каким создал меня Господь, и при условии, что я был бы способен отдаться страстному порыву вместо того, чтобы трусливо его сдерживать и теперь проявлять еще большую робость, доверяя мою исповедь бумаге. Но ничего не может измениться, и поэтому я сейчас скажу Вам правду: я был вынужден дать согласие на наш брак, замышляемый – я в этом абсолютно уверен – против Вашей воли, и решился на этот шаг с глубоким отвращением. Но тогда у меня и в помыслах не было, что во время представления «Отелло» Верди я глубоко и страстно полюблю Вас и что это случится помимо моей воли и желания. Он задумался на мгновение, поднес перо к губам, потом продолжил: Это сильно осложняет мое теперешнее положение. Николау положил перо, поднялся, взял лампу и вошел в комнату, затем пересек ее по диагонали и поднял лампу над головой так высоко, насколько позволила рука. Зеркало отразило его фигуру – на нем все еще был надет фрак. Впервые в жизни он почувствовал зависть ко всем нормальным людям, которые не имели заметных физических недостатков. По отношению к себе в этот момент он не испытывал жалости, лишь сильное раздражение:
– Хорош красавчик! Ну и вид у тебя! – говорил он вполголоса, обращаясь к своему двойнику в зеркале. – Ты похож на человека, обмочившего штаны… – Он вернулся на балкон и вновь взялся за перо. Сейчас я знаю одно, – продолжил он, – мне уже не суждено вернуться в Париж. Никогда.
Закончив излагать беспорядочно теснившиеся в голове мысли и ощущения, он обнаружил, что письмо растянулось на много страниц. Светало, и он накинул на себя купальный халат, чтобы уберечься от ночной сырости и выпавшей росы. Было без пятнадцати восемь, на улице появились первые прохожие. Он сложил исписанные листки пополам и не перечитывая засунул в конверт. Вошла горничная с подносом.
– Сеньор желает позавтракать, как и всегда, на балконе? – спросила она.
– Не беспокойтесь, – ответил он. – Можете оставить завтрак здесь. Я сам все сделаю. А вы, будьте любезны, доставьте это письмо по адресу, указанному на конверте, и постарайтесь, чтобы оно попало лично в руки сеньориты.
– Для сеньора тоже есть письмо, – сказала горничная, указывая на поднос.
Наверное, от матери, подумал он. Но его писала Маргарита, и ему было достаточно одного взгляда, чтобы в этом убедиться.
– Можете идти, – сказал он горничной.
– А письмо, сеньор? – спросила она.
– Я сам снесу его в comptoir[78]78
Здесь: стойка регистрации (фр.).
[Закрыть], – ответил он.
Письмо от Маргариты было длинным. «Она тоже не спала этой ночью», – промелькнуло у него в голове. Девушка извинялась за дерзость, признавалась, что имела на его счет, вернее, на счет порядочности его намерений сомнения, но во время встречи в ложе «Лисеу» он показался ей человеком в высшей степени воспитанным, искренним и добрым. Поэтому она осмеливается просить его о помощи. Далее Маргарита писала: Уже много лет я люблю одного мужчину, а он любит меня. Мой избранник низкого происхождения, но я втайне ото всех отдала ему свое сердце и кое-что еще, о чем я не могу Вам сказать. Далее она писала о том ложном положении, в которое поставила ее мать, безусловно, из лучших побуждений, и она не видит способа разрешить этот конфликт самостоятельно. Если Вы откажетесь помочь мне выйти из этого затруднительного положения, моя жизнь кончится – одна я уже не смогу бороться с судьбой. Это выше моих сил. И кончала словами: Дорогой друг! Вы сделаете это для меня, не правда ли? Он порвал свое письмо, на которое потратил всю ночь, и написал коротенькую записку. В ней он благодарил девушку за откровенность и умолял относиться к нему, начиная с этого момента, как к верному бескорыстному другу. Я запрещаю Вам употреблять в отношении меня просительный тон – я ни в коей мере не могу считать себя достойным его. Напротив, это я Ваш должник, это я должен молить Вас оставить мысли о смирении и фатализме. Мы все имеем право на счастье, более того, быть счастливыми – это наш священный долг, даже если для этого мы вынуждены иногда противостоять сложившимся обстоятельствам. Он перечитал письмо и нашел его неискренним и претенциозным. Сделал еще несколько безрезультатных попыток, вымылся, облачился в будничный костюм и спустился в вестибюль гостиницы.
– Доставьте по этому адресу коробку конфет и мою визитную карточку, – приказал он рассыльному.
На обороте Николау нацарапал несколько вежливых фраз, поблагодарив семью дона Умберта Фиги-и-Мореры за любезный прием, оказанный ему в предыдущий вечер в ложе «Лисеу». Затем попросил подать экипаж и поехал на кладбище Сан-Жервасио. Кладбище находилось далеко от города, и он добрался туда ближе к полудню: жаркий воздух был влажен и удушлив. Николау пришлось долго выяснять, где находится могила отца. Когда тот умер, мальчик с матерью уже несколько дней находились в Париже и не приехали в Барселону по соображениям безопасности. Сейчас он пытался восстановить в памяти те события. «Я даже не знаю, кто занимался похоронами», – подумал он и тут же представил убийц, хлопотавших на погребальной церемонии. Юноша, словно ища защиты, оглянулся на кладбищенского сторожа, проводившего его к могиле, и дал ему на чай. Тот принял деньги и, нимало не смущаясь, с жадностью вонзил зубы в толстый бутерброд, сочившийся жиром. Николау еще не завтракал и почувствовал, как остро засосало под ложечкой; ему пришло в голову предложить сторожу деньги в обмен на грубую пищу, с удовольствием им пожираемую, но он тут же устыдился прозаического направления мыслей в таком месте, как кладбище, которое он посещал впервые.
– Папенька, простите меня, но это выше моих сил, – прошептал он, остановившись перед усыпальницей и читая над входом надпись, выложенную большими бронзовыми буквами: СЕМЬЯ КАНАЛС. – Я влюбился, отчаянно и безнадежно.
Сторож продолжал стоять рядом.
– Сколько человек здесь уместятся? – спросил Николау, показывая рукой на склеп.
– Сколько нужно, столько и уместятся, – промямлил могильщик.
Услышав этот ответ, юноша, сам не зная почему, успокоился: близился конец его мучениям и то знамение, которое он получил на станции Порт-Боу несколько дней назад и которое рассудок отказался тогда воспринять, скоро должно исполниться.
– Проследите, чтобы здесь всегда были цветы, – сказал он сторожу. – Я буду заглядывать сюда время от времени.
Он пошел к наемному экипажу, ожидавшему у заброшенного карьера. Уже две недели не было дождя, и его туфли увязали в белесой иссушенной солнцем пыли. В гостинице на его имя было еще одно письмо, от матери: она рассказывала ему о Казимире, о его смертельной болезни и умоляла сына вернуться в Париж. Обстоятельства вынуждают меня отложить возвращение на неопределенное время, – ответил Николау в этот же день. Он передавал свои наилучшие пожелания Казимиру, которого не имел удовольствия знать, и надеялся на его полное и скорейшее выздоровление. Надеюсь, положение изменится к лучшему, а Вы со своей стороны предоставите ему соответствующий уход, каких бы средств это ни потребовало, – и добавлял: – Мама, Вы можете распоряжаться моим состоянием без стеснения как своим собственным, но не просите меня вернуться в Париж; грядет мое двадцатилетие, и настал час, когда мне необходимо начать самостоятельную жизнь. В этот же вечер к нему в отель заявился дон Умберт Фига-и-Морера собственной персоной.