Текст книги "Город чудес"
Автор книги: Эдуардо Мендоса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)
Всемирная выставка открылась, как и намечалось, 8 апреля. Церемония проводилась следующим образом: ровно в четыре часа тридцать минут пополудни порог зала приемов Дворца изящных искусств переступили его величество король в сопровождении свиты. Король занял место на троне. Ноги его величества, не достававшие до пола, покоились на диванных подушечках, сложенных горкой. По одну сторону от трона расположились принцесса Астурийская донья Мария де лас Мерседес и инфанта донья Мария Тереза. Рядом с правящей королевой-матерью, одетой во все черное, находилась герцогиня Эдинбургская. Затем по порядку шли герцог Генуэзский, герцог Эдинбургский, принц Рупрехт Баварский и принц Георг Уэльский. Позади стояли председатель совета министров дон Пращедес Матео Сагаста и сеньоры, возглавлявшие соответствующие министерства: военное, экономического развития и военно-морского флота; за ними маячили любезные физиономии сеньоров из ведомства тайной полиции. Далее располагались испанские гранды, которые присутствовали на церемонии либо в окружении солдат с алебардами, либо босыми (если выбирали среди всех именно эту привилегию), местные власти, дипломатический и консульский корпуса, чрезвычайные и полномочные представители разных стран, генералы, адмиралы, командующие эскадрами, Исполнительная хунта по организации выставки в полном составе и бесконечное множество других важных особ. В зале также находилось огромное количество растворенных среди прочей массы людей лакеев в коротких, а ла Федерика[39]39
А ла Федерика – специальная форма для слуг, введенная прусским королем Фридрихом I (XVIII в.). Людовик XIV взял ее за основу, изменив цветовую гамму: голубой бархатный камзол с позолоченными галунами, короткие обтягивающие панталоны и лаковые черные башмаки с позолоченными пряжками. Испанский король Фердинанд VII (1784 – 1833) ввел эту форму у себя на родине.
[Закрыть], штанах, которым было вменено в обязанность носить за знатными гостями их родовые гербы и эмблемы: латунные ключи и цепи, ленты, хлысты, оленьи рога, когтистые лапы, арбалеты и колокола. Всего на церемонии присутствовали пять тысяч человек. Произносились речи, воспитатели держали на руках инфантов и инфант королевского дома. Гости посетили некоторые павильоны, начав с Павильона Австрии, откуда была родом ее величество королева. В Павильоне Франции была исполнена фортепьянная пьеса Шопена, а во Дворце губернатора была сервирована легкая закуска – lunch. Когда королева заканчивала свой lunch, в Павильон Австрии входили последние из приглашенных. За всеми этими торжествами наблюдала огромная толпа. Вечером в «Лисеу» давали оперу «Лоэнгрин» Вагнера, на которой соблаговолила быть королева, чей изысканный туалет венчала графская корона; к началу второго акта кое-кто из гостей еще не закончил завтракать. В общем и целом открытие прошло торжественно, что называется – без сучка без задоринки. Экспонаты вполне соответствовали уровню посетителей, приглашенных в тот день. Правда, на некоторых зданиях еще не была завершена отделка, а другие, построенные задолго до открытия, успели основательно поизноситься, и пресса писала об огромных трещинах в стенах и основании фундамента и о жуткой неразберихе, царившей на открытии, но все это не имело значения. Выставка понравилась посетителям. Нам, современным людям, могло бы показаться, что отдельные сооружения своим суровым архитектурным стилем, сводами, увенчанными деревянными резными венками, пышными навесами из креповой ткани придавали ей вид огромного похоронного катафалка, но таков был стиль эпохи, ее представления об элегантности, и с этим нельзя не считаться. В порту бросили якорь шестьдесят восемь военных кораблей из разных стран, на борту которых находились девятнадцать тысяч человек экипажа и пятьсот тридцать восемь пушек. Сейчас мы усмотрели бы во всем этом скрытую угрозу, однако тогда барселонцы оценили появление боевых кораблей как несомненный знак вежливости и выражение дружеских чувств. Еще не разразилась Первая мировая война, и оружие несло печать некой декоративности. В поэме, сочиненной к открытию Всемирной выставки, Федерико Раола обобщает существовавшую на тот момент военную концепцию в следующих строках:
Вся планета дрожит
От бешеной канонады –
Монстры войны и ада
Так прославляют мир.
Ту же мысль высказывает Мелчор де Палау в своем «Гимне на открытие выставки». Одна из строк звучит так:
И грохочет, но не ранит устрашающая пушка.
Всемирная выставка закончила свою работу 9 декабря 1888 года. Церемония закрытия была гораздо
скромнее, чем открытия: ограничились Те Deum в соборе и кратким актом во Дворце промышленности. Выставка продолжалась двести сорок пять дней, ее посетителями стали более двух миллионов человек. Стоимость строительства составила пять миллионов шестьсот двадцать четыре тысячи шестьсот пятьдесят семь песет и пятьдесят шесть сентимо. Некоторые сооружения потом активно использовались для других целей. Муниципалитет Барселоны еще многие годы задыхался в тисках огромного долга. Однако осталось и другое – ощущение славы во всем ее блеске и великолепии и понимание того, что Барселона, если захочет, может вновь стать мировым центром, городом-космополитом.
ГЛАВА III
1
О жизни дона Умберта Фиги-и-Мореры имеется мало сведений: известно, что он уроженец Барселоны, что его родители держали в квартале Раваль скромную лавочку сухофруктов и что он получил начальное образование под присмотром монахов-миссионеров, которые в силу изменчивости политических режимов в тех далеких землях, где они проповедовали, вернулись на родину и вынуждены были временно бросить якорь в Барселоне, чтобы заняться таким необременительным делом, как преподавание. Известно также, что он изучил право, женился поздно – в тридцать два года и достиг высокого уровня профессионализма на юридическом поприще. К сорока годам он обзавелся собственной адвокатской конторой, приобретшей в Барселоне громкую славу, однако скорее скандальную, чем добрую, и вот почему: хотя в середине XIX века формально никто не оспаривал равенства всех людей перед законом, в реальности дело обстояло совсем по-другому. Власть имущие, да и просто имущие использовали это равенство в своих целях и в полном объеме, в то время как люди из низов не имели такой возможности. Они не знали своих прав, а если бы и знали, то не сумели бы их употребить себе во благо ни при каких обстоятельствах, пусть даже среди них вдруг отыскался бы человек, хорошо знавший законы и умевший применить их на практике. Судебная машина все равно не позволила бы ему это сделать. По поводу порядка и способа отправления правосудия в судейских головах хранился весьма скудный запас идей, зато они отличались ясностью и категоричностью. Эпоха характеризовалась фанатичной верой во всеобъемлющую силу науки: не было события или явления, которые не поддавались бы точному анализу и математическим расчетам. Из массы аналогичных явлений выделялось одно, и вырабатывался непреложный закон, единый для всех схожих случаев, а уж располагая целой серией подобных законов, можно было идти дальше и предсказывать развитие событий без страха допустить ошибку. Такой же метод пытались использовать применительно и к человеческой натуре: в поведении человека искали такие мотивы, которые можно было бы свести к определенным законам. В этой области стали появляться теории, отвечавшие всем вкусам и пристрастиям. Одни носились с идеей генетической наследственности, считая ее основным фактором, определяющим поведение и поступки индивидуума на протяжении всей его жизни; другие придерживались мнения, что этим определяющим фактором являются условия, существовавшие на момент рождения человека; третьи ставили во главу угла влияние семьи и воспитания, и так до бесконечности. Встречались и такие, кто с пеной у рта отстаивал возможность проявления индивидуумом собственной воли, но их аргументы падали, что называется, в дырявый мешок.
– Эта теория, – возражали им, – заведет нас в тупик.
Детерминизм был на гребне моды; он подводил людей, особенно тех, кто должен был определять мотивацию поведения человека и вершить над ним правосудие, к упрощенному пониманию явлений. Судейские отнюдь не пренебрегали принципами справедливости – просто они трактовали их по-своему, то есть слишком прямолинейно, не вдаваясь в нюансы. Им достаточно было одного поверхностного взгляда на обвиняемого, чтобы определить, как с ним поступить. Если преступление совершал человек утонченный, имевший хорошее происхождение, а тем паче – состояние, то судьи убеждали друг друга в существовании убедительной причины, доведшей человека до совершения преступления, и сочувственно крутили носами. Если же обвиняемый был бродягой без роду без племени, то судейские не озадачивали себя поисками мотивов и тайных побуждений его поступков, полагая, что помимо дурной наследственности, передаваемой от родителей к детям, склонность такого рода людей к неуважению порядка обуславливалась также нетвердостью религиозных устоев, неразвитостью гражданского самосознания и недостаточностью культурного уровня. В этом они полностью соглашались с социологами. И даже при наличии смягчающих или полностью исключающих вину обстоятельств они проявляли чудеса изворотливости, чтобы вынести обвинительный приговор.
– Обвиняемый может приводить какие угодно доказательства, – говорили они, – прикидываться невинным ягненком, все равно конец один: тюрьма.
Предполагалось, что тюрьма должна перевоспитывать и адаптировать преступников к нормальной жизни, но это далеко не всегда удавалось. Против такого положения вещей выступал дон Умберт Фига-и-Морера. Будучи сам из низов, он переводил решение вопроса в более практическую плоскость.
– Проблема состоит не в совершении бедняком преступления как такового, – утверждал он, – а в отсутствии хорошего защитника, который мог бы таскать для него из огня каштаны.
И это была сущая правда: еще ни один мало-мальски образованный адвокат не возложил свои компетентность и талант на алтарь спасения какого-нибудь бродяги. Напротив, все они наперебой старались услужить влиятельным людям, занимавшим прочное положение в обществе. А поскольку таких людей было мало, то и адвокатов с хорошими доходами тоже было не густо. Дон Умберт Фига-и-Морера рассуждал крайне просто: «Существует огромный девственно чистый рынок, где товаром выступает беднота и где можно неплохо заработать, вопрос лишь в том, каким образом это сделать. Для меня, дона неизвестного, без связей и знакомств, будет одинаково трудно пробиться как в высоких сферах, так и в низших кругах». Он стал завсегдатаем бедных кварталов, предлагая нуждавшимся юридическую помощь и свое знание законов, и даже заказал специальные визитки, выполненные обычным, легко читаемым, а не готическим шрифтом, в большей мере соответствовавшим традициям юридической практики того времени.
– Если вы попадете в какую-нибудь неприятную историю, вспомните обо мне, – говорил он обитателям трущоб и вручал им свои карточки.
Люди смотрели на него с недоверием: они либо не принимали его всерьез, либо откровенно издевались над ним и посылали куда подальше. Но потом, когда действительно попадали в передрягу, вдруг вспоминали об этом странном типе и бросались искать его визитку. «Один черт, – думали они, – попытка – не пытка. А случится загреметь в каталажку, что вполне реально, то не заплатим ему – и баста». Дону Умберту поручали самые безнадежные дела, а он не моргнув глазом принимал их к производству, обращался со своими клиентами в высшей степени предупредительно, не позволяя себе ни насмешки, ни пренебрежительного к ним отношения, и вообще подходил к делу исключительно серьезно. Судьи и прокуроры сначала думали, что он действует так из чисто альтруистических побуждений, и старались открыть ему глаза.
– Не теряйте понапрасну времени, достопочтенный коллега, – говорили они ему, – у этих выродков дурная кровь, они рождены с печатью преступления на лице и созданы для тюрьмы.
Он выслушивал эти доводы с должным почтением, но пропускал их мимо ушей. Разумеется, в глубине души он был вполне с ними согласен, но в данном случае руководствовался не эмоциями, а холодным расчетом – его интересовали будущие гонорары. Воспитанный миссионерами, которые привили ему терпение, научили во всем соглашаться с оппонентами, а самое главное – научили искусству убеждения, дон Умберт Фига-и-Морера против всяких ожиданий выигрывал большинство дел. Основываясь на дотошном знании процессуальных закорючек и тонкостей и применяя тысячи уловок и ухищрений для достижения цели, он умел доводить аудиторию до крайней степени возмущения несправедливыми действиями правосудия. Бессильные перед этим возмущением судьи были вынуждены с ним соглашаться, прокуроры в сердцах швыряли на пол своды законов и мантии, на их глаза наворачивались злые слезы отчаяния.
– Больше так продолжаться не может, – жаловались они, – нас вынуждают манипулировать законом.
Их устами глаголила истина: в законах действительно были щедро прописаны все гарантии, не допускавшие осуждения невинных, но еще в большей степени они изобиловали всякого рода лазейками и двусмысленностями, чем бессовестно пользовались нечестные юристы. Судейские не могли взять в толк, почему свой брат адвокат ставит закон на службу отъявленным преступникам. В приговорах, которые они выносили, явно чувствовалась растерянность: «Мы должны оправдать? Хорошо, мы оправдаем, но не потому, что так гласит закон, а потому, что нам выкручивают руки». Оправданные преступники зачастую тоже испытывали шок. Они с суеверным трепетом в голосе спрашивали:
– Почему вы нам помогаете, сеньор адвокат? Он казался им святым.
– Я работаю из-за денег, исключительно ради гонораров, – объяснял он им.
Преступники, руководствуясь существовавшими в их мире незыблемыми понятиями, оплачивали его услуги в срок и звонкой монетой, не споря и не торгуясь. Дон Умберт Фига-и-Морера богател. Через два года, одним зимним вечером, ему нанес визит странный человек.
Его контора располагалась в нижней части улицы Сан-Педро; кроме него там работали два письмоводителя, секретарша и курьер. Он уже подумывал о том, чтобы нанять еще двух помощников. В тот вечер все служащие, за исключением курьера, уже покинули контору, а дон Умберт сидел в своем кабинете и в последний раз просматривал детали дела, назначенного к рассмотрению на следующий день. Кто-то постучал в дверь. «Странно, в такое время… Кто бы это мог быть?» – подумал он и приказал курьеру сойти вниз и открыть, но прежде убедиться в добрых намерениях припозднившегося гостя – поручение трудноисполнимое, так как его клиентуру сплошь и рядом составляли отпетые висельники. Однако сейчас дело обстояло по-другому: на улице ждали три кабальеро благородного вида и какой-то странный субъект, тоже, впрочем, не вызывавший особой настороженности. Лица кабальеро скрывали маски. Для Барселоны того времени в этом не было ничего необычного.
– Надеюсь, вы пришли с добрыми намерениями? – спросил курьер у кабальеро в масках.
Разумеется, их намерения носят добрый характер, ответили они и, отодвинув курьера с дороги набалдашниками своих тростей, где были спрятаны стилеты, прошли в контору. Все трое уселись за продолговатый стол, находившийся в одном из помещений, а четвертый встал поодаль. Хотя прошло столько лет, дон Умберт узнал его без труда: это был один из тех миссионеров, который занимался его воспитанием и благодаря которому он проложил себе дорогу в жизни; наверное, сейчас его учитель пришел просить об одолжении, и он не сможет ему отказать. Призвание забросило этого миссионера в Эфиопию и Судан, и, как потом узнал дон Умберт, там он обратил в христианство многих язычников, но кончил тем, что сделался приверженцем того самого безбожия, с которым сражался всю жизнь. В Барселону бывший миссионер вернулся по поручению колдунов, чтобы проповедовать шаманство. Одет он был в светскую одежду и держал в руке трость с человеческим черепом вместо набалдашника. При каждом движении в черепе гремели камешки.
– Чем обязан вашему визиту? – спросил дон Умберт, обращаясь к его загадочной свите.
Маски переглянулись.
– Все это время мы следили за вашей деятельностью с огромным интересом, – сказала одна маска, – и теперь пришли сделать вам предложение. Люди мы деловые, наша репутация безупречна, поэтому-то мы и нуждаемся в вашей помощи.
– Если это в моих силах… – ответил он.
– Скоро вы сами убедитесь, что это вполне в ваших силах, – продолжала маска. – Мы, как я вам уже сказал, люди известные и ревниво оберегаем наше честное имя, а у вас имеется определенный вес в тех кругах общества, которые мы называем дном. Короче говоря, нам нужно, чтобы кто-то делал за нас грязную работу и чтобы вы выступали нашим посредником. За расходами мы не постоим.
– Но позвольте! – воскликнул дон Умберт. – Ведь это аморально.
Вероотступник перебил его. Мораль, сказал он, можно разделить на два вида: личная, свойственная индивидууму, и общественная; в отношении первой нет причин для беспокойства, поскольку дону Ум-берту не придется быть непосредственно замешанным в постыдных делах. Ему надо будет лишь ограничиваться выполнением своего долга, то есть заниматься профессиональными обязанностями, а что до морали общественной, то тут возразить нечего. Важно, чтобы при этом соблюдался определенный порядок, чтобы запущенный механизм работал безостановочно и четко.
– Ты, сын мой, спас многих преступников от тюремного заточения, кстати вполне ими заслуженного, поэтому сейчас было бы справедливо подтолкнуть некоторых из них на совершение преступления, а потом отправить прямехонько на эшафот. Таким образом будет соблюден баланс, и справедливость восторжествует, – сказал ренегат, и маски выложили на стол кучу денег.
Дон Умберт принял предложение, и с этого момента все пошло как по рельсам. На него обрушился целый шквал подобных предложений. По конторе каждую ночь расхаживали кабальеро в масках, приезжали дамы, и немало. У подъезда, создавая пробки, теснились экипажи. Настоящие же преступники, поскольку им нечего было скрывать, приходили в контору в обычные часы приема, среди бела дня и без маскарадных причиндалов.
– Просто диву даюсь, как здорово у меня идут дела, – говорил дон Умберт жене.
Ему требовалось все больше людей, и не столько помощников и секретарей, сколько агентов, способных найти общий язык с выходцами из низов. Этих агентов он набирал где только мог, не обращая внимания на их прошлое.
– Мне сказали, что ты малый стоящий, – обратился он к Онофре Боувиле, когда оказался с ним один на один в экипаже, – что ты большой плут и своего не упустишь. Будешь на меня работать?
– В чем заключается работа? – спросил Онофре. —
– В том, чтобы выполнять мои указания, – ответил дон Умберт Фига-и-Морера, – и не задавать слишком много вопросов. Полиция в курсе твоих художеств. Если бы не я, ты бы уже давно был в тюрьме. У тебя нет выбора: или" работаешь на меня, или тебя упрячут на двадцать лет,
Онофре работал на дона Умберта с 1888 по 1898 год. В этом памятном году Испания потеряла свои заокеанские колонии.
На первое время, из предосторожности, его отдали в распоряжение тому самому красавчику, который принимал участие в его похищении в парке Сьюдаделы, – некоему Одону Мостасе родом из Саморы, двадцати двух лет от роду. Онофре выдали нож, кастет, пару вязаных перчаток и объяснили, что кастет нельзя пускать в ход без крайней нужды, а к ножу можно прибегать лишь в безнадежной ситуации; в обоих случаях нужно было надевать перчатки, чтобы не оставлять отпечатки пальцев.
– По отпечаткам они легко установят твою личность, – втолковывал ему Одон Мостаса, – а если тебя вычислят, то погорю и я, через меня могут выйти на того, кто отдает мне приказы, – и так по цепочке доберутся до шефа, другими словами, до дона Умберта Фиги-и-Мореры.
На самом же деле всей Барселоне было давно известно, что дон Умберт Фига-и-Морера знался со всяким отребьем из преступного мира, его тайная деятельность ни для кого не была секретом, но поскольку власти и многие политики в той или иной степени были замешаны в грязных делишках, то он оставался безнаказанным. И хотя люди из приличных семей держались от него на расстоянии, в обществе он имел славу незаурядной личности и крупного дельца. Дон Умберт Фига-и-Морера, казалось, не замечал двусмысленности подобного отношения, тешил себя принадлежностью к высшим аристократическим кругам города и был счастлив. В лучах его сомнительной славы нежились Одон Мостаса и другие члены преступной банды. Если они случайно встречались где-нибудь в окрестностях бульвара Грасиа около полудня, то говорили друг другу:
– А не прошвырнуться ли нам по бульвару посмотреть, как браво гарцует наш дон Умберт?
Тот непременно показывался на бульваре всякий день верхом на чистокровной хересской кобыле. Затянутой в перчатку рукой он приветствовал других всадников, время от времени приподнимал бархатный цилиндр изумрудного цвета, выражая глубокое почтение дамам, которые совершали прогулки в открытых экипажах, запряженных великолепными жеребцами. Одон Мостаса и компания любовались доном Умбертом издали и тайком, чтобы, не дай бог, не бросить тень на его репутацию красноречивым доказательством его связи с такими, как они.
– Ты должен гордиться, – говорил Одон Онофре Боувиле, – причем гордиться сильно, имея шефом дона Умберта, самого элегантного и могущественного мужчину в Барселоне.
Последнее было явным преувеличением: по сути, дон Умберт Фига-и-Морера был дон никто; даже на его территории были люди куда более могущественные, чем он, – такие, как, например, дон Алещан-дре Каналс-и-Формига. Этот человек никогда не позволял себе фланировать по бульвару Грасиа, хотя и жил неподалеку. Он построил себе трехъярусную башню в стиле мудехар на улице Депутасьон, находившейся всего в нескольких метрах от знаменитого бульвара. Кабинет же, где он работал и умер некоторое время спустя, был расположен на улице Платериа. Между домом и этим кабинетом проходила вся его жизнь, с теми редкими перерывами на отдых, когда он выходил покататься на карусели, оборудованной рядом с домом. В этих случаях он брал с собой маленького больного сынишку. У него было еще три сына, но все они умерли во время страшной эпидемии чумы в 1879 году.
Первое время Онофре Боувила выполнял только мелкие поручения; его никогда не оставляли без присмотра. Вместе с Одоном Мостасой он ходил в порт наблюдать за разгрузкой каких-то товаров, иногда им приходилось, не зная почему и зачем, долго ожидать у дверей незнакомых домов, пока им не говорили:
– Хорошо, на сегодня хватит. Можете идти.
Затем Онофре должен был отчитываться перед неким субъектом, которого Одон Мостаса называл Маргарита, хотя его настоящее имя было Арнау Пунселья. Тот работал на дона Умберта Фигу-и-Мореру с незапамятных времен, начав свою деятельность в его конторе в качестве помощника. Под его крылышком Маргарите добился больших успехов, постепенно превратившись в одного из самых приближенных сотрудников: в данный момент он отвечал за контакты с преступным миром и контролировал проведение наиболее грязных операций. Это был маленький человечек болезненного вида, в очках с толстыми стеклами и в bisone[40]40
Накладной парик (фр.).
[Закрыть]иссиня-черного цвета, прикрывавшем лысину. У него были длинные ухоженные ногти, но одевался он неряшливо – подолгу носил один и тот же сюртук, сверкая засаленными лацканами и локтями. Маргарито был женат, и говорили, что он имел многочисленное потомство, но об этом никто не знал наверняка, поскольку человек он был исключительно скрытный и не любил распространяться на тему личной жизни. На редкость въедливый, недоверчивый и проницательный, он быстро оценил удивительную способность Онофре ориентироваться в датах, именах и цифрах и его феноменальную память. Своих детей, которым старался дать блестящее образование, он часто поучал:
– В делах, какими я занимаюсь, строгость и порядок – превыше всего. Малейшая ошибка может привести к катастрофе.
При таком образе мыслей ему сам бог велел обратить внимание на особые дарования Онофре Боувилы. Правда, потом он увидел в нем много другого, и это испугало его не на шутку. Зато Онофре, казалось, совершенно не замечал того любопытства, какое ему удавалось пробуждать в людях, и не понимал простой истины: скрывать ум так же трудно, как и его отсутствие. Наоборот, он старался не привлекать к себе внимания и искренне верил, что никому до него нет дела. Впервые он жил собственной жизнью.
Одон Мостаса производил впечатление заурядного парня – эдакого миляги, бахвала и ветреника. В Барселоне и ее окрестностях не осталось ни одного увеселительного заведения, куда бы не всунулась его миндальная физиономия и где он не устроил бы скандал, но поскольку, кроме славы буяна и забияки, он пользовался репутацией расточительного кутилы, к нему относились снисходительно и даже любили. С легкой руки Одона Мостасы у Онофре появился круг приятелей, хотя сам он, не имея раньше ничего похожего, к этому не стремился. У него стали водиться деньги, и он переехал в меблированные комнаты, где условия были намного лучше, чем в пансионе сеньора Браулио и сеньоры Агаты, и где с ним обращались как с наследным принцем. Почти каждый вечер в компании Одона Мостасы и, его банды он отправлялся в поход по злачным местам Барселоны. Там он встречал множество женщин, готовых вытянуть из него все деньги в обмен на свои прелести и несколько мгновений наслаждения; эти обоюдовыгодные отношения безо всяких обязательств казались ему справедливыми и устраивали в той мере, в какой соответствовали его натуре. Иногда он вспоминал о Дельфине. «Ну и дурак же я был тогда, – говорил он себе в этих случаях, – сколько ненужных хлопот и страданий. А все оказалось проще простого». Онофре полагал, что навсегда излечился от того зла, которое называется любовью. С наступлением лета он с удовольствием посещал знаменитые импровизированные кафе под тентами: люстры, ковры, гирлянды бумажных цветов, толпы людей, выбившиеся из сил музыканты, аромат духов, смешанный с запахом пота, типичные для подобных заведений танцы: вальс при свечах, bail de rams[41]41
Танец цветов (фр.).
[Закрыть]. В кафе часто заглядывали девушки, сиявшие юной свежестью; они приходили стайками, держась за руки, и веселились по каждому пустяку: если обращались к одной из них, они все вместе принимались хохотать и не могли остановиться, пока совсем не ослабевали и не начинали слабо повизгивать. Девушки из рыбацких семей были здоровыми и бойкими; девушки, работавшие прислугой, выглядели наивными скромницами, но в действительности, уже умудренные опытом, были самыми порочными и опасными. Компания ходила также в Барселонету, на арену для боя быков, окруженную многочисленными питейными заведениями. После корриды шли в бары пить пиво или красное шипучее вино. Порой эти походы оканчивались шумными попойками, длившимися до самого утра. Однажды Онофре пришла фантазия посетить Всемирную выставку, о которой твердили все вокруг. Казалось, с ее открытием в Барселону пришел нескончаемый праздник: владельцев домов принудили привести в порядок фасады, владельцев фиакров – заново отделать и выкрасить экипажи, и всех вместе – одеть прислугу в новое, с иголочки, платье. Дабы угодить иностранным туристам, муниципалитет отобрал сотню наиболее смышленых гвардейцев и обязал их за несколько месяцев выучить французский язык, так что теперь они бродили по городу, словно неприкаянные души, бормоча что-то неразборчивое на непонятном языке, а за ними увязывались толпы ребятишек, которые издавали гортанные звуки и дразнили их gargalluts, гнусавыми. Онофре пошел один и на этот раз заплатил за вход: его самолюбию чрезвычайно льстило, что он может зайти на территорию через ворота вместе с настоящими сеньорами. Его тут же подхватила толпа, и он, отдавшись на волю ее течения, перекусил в кафе-ресторане под названием Castell dels trиs dragones[42]42
Замок трех драконов (кат.).
[Закрыть](на строительстве этого здания работали более 170 человек, и каждого он знал по имени, данному ему при крещении), затем посетил Музей Мартореля, диораму Монсеррат [43]43
Монсеррат – горная цепь в окрестностях Барселоны, где приблизительно в IX в. был основан монастырь ордена бенедиктинцев, ставший одним из главных оплотов сопротивления французскому нашествию 1808 г. Взятый французами штурмом монастырь был сожжен в 1811 г. Восстановлен в 1827 г.
[Закрыть], в Валенсийском кафе выпил оршад, в Турецком – кофе, а в Американском – содовой, заглянул в Павильон Севильи, построенный в мавританском стиле. Он сфотографировался на память, но карточка не сохранилась, а потом зашел во Дворец промышленности. Там он с удивлением наткнулся на стенд с оборудованием, принадлежавшим тем троим кабальеро: Балдричу, Вилаграну и Тапере, с которыми он и его отец случайно повстречались в Бассоре. Это навеяло неприятные воспоминания; в жилах закипела кровь, он почувствовал, что задыхается, окружавшие его люди сделались вдруг невыносимыми, и он торопливо вышел из дворца, расталкивая всех локтями. Весь этот ослепительный праздник показался ему злой шуткой: для него он был неразрывно связан с нуждой и унижениями прошлой жизни. Онофре никогда больше не ходил на выставку и ничего не хотел о ней знать. Напротив, ночная жизнь старой Барселоны, которую он чуть было не променял на показное великолепие выставки и в которую погрузился теперь с головой, приводила его в полный восторг и казалась ему, сельскому жителю, необычайно привлекательной. Как только выдавалась свободная минута, он один или с новоявленными дружками устремлялся в местечко под названием L'Empori de la Patacada [44]44
Смысл названия неясен.
[Закрыть]. Это была шумная и зловонная таверна, ютившаяся в полуподвале на улице Уэрто-де-ла-Бомба. Днем там царил полумрак, и она казалась маленькой и убогой, однако когда наступала полночь, грубые, неотесанные, но беззаветно преданные ей завсегдатаи вдыхали в нее новую жизнь. Казалось, это заведение, словно вампир, высасывает последние силы из слабых подвыпивших гуляк и на глазах увеличивается в размерах: в переполненном баре непременно находилось место еще для одной парочки, и никто не оставался без столика. У дверей всегда стояли два охранника со светильниками в одной руке, чтобы указывать дорогу, и ружьем – в другой, чтобы отпугивать грабителей. Их присутствие было совершенно необходимо, принимая во внимание тот факт, что заведение посещали не только головорезы, могущие за себя постоять, – туда ходили и юноши из приличных семей, но с дурными наклонностями, заглядывали и дамочки, чьи лица скрывала густая вуаль, в сопровождении друга, любовника, а иногда и собственного мужа. Они искали сильных ощущений, старались всколыхнуть монотонную рутину жизни каким-нибудь потрясением, а затем делились впечатлениями, сильно сгущая краски и приукрашивая события. Туда ходили потанцевать и посмотреть tableaux vivants, живые картины, которые в XVIII веке пользовались большим успехом, исчезнув без следа из программы развлечений к концу XIX. Это были неподвижные сценки, представляемые живыми людьми. Они могли отображать «современность» (их величества король и королева из Румынии дают аудиенцию испанскому послу, великий герцог Николас в доспехах копьеносца со своей сиятельной супругой и так далее) или носить «исторический характер» – в таких случаях их называли еще «дидактическими» (самосожжение нумансийцев [45]45
Нумансийцы – жители испанского города Нумансия, которые во времена Пунических войн, после разрушения города Сципионом Эмильяно в 133 г. до н. э., предпочли погибнуть в пламени огня, но не сдаться врагу.
[Закрыть], смерть Чурруки [46]46
Чуррука-и-Элорса – испанский моряк, геройски погибший в 1805 г. в Трафальгарском сражении.
[Закрыть]…). Но большинство живых картин было посвящено библейским либо мифологическим сюжетам. Последние вызывали наибольший интерес, ибо все персонажи представали перед публикой в обнаженном виде. Хотя, пожалуй, это слишком громко сказано: актеры играли в обтягивавшем фигуру трико телесного цвета. Не то чтобы люди XIX века были более целомудренны, чем нынешнее поколение, просто они полагали, что вид голого тела с волосяным покровом на определенных местах вызывает лишь нездоровый патологический интерес, но никак не будоражащую душу страсть. Традиции восприятия эротики вообще существенно изменились по сравнению с XVIII веком. Как известно, в ту легкомысленную эпоху наготе не придавали никакого значения, ее просто не замечали: люди обнажались на публике без стеснения и не видели в этом ущемления чувства собственного достоинства; мужчины и женщины купались обнаженными во время светских раутов; переодевались в присутствии слуг, отправляли потребности среди бела дня на городских улицах и площадях… Подобными фактами изобилует пресса и переписка того времени. Dinner chez les M***, – можно прочитать в дневнике герцогини С***, – madame de G***, comme d'habitude, prйside la table а poil. – И далее: – Bal chez le prince de V**-presque tout le monde nu sauf l'abbé R*** dйguisй en papillon; on a beaucoup rigolé [47]47
На обеде у госпожи М… госпожа Г…, как обычно, председательствовала за столом голой… На балу у князя В… все присутствовавшие были нагишом, за исключением аббата Р…, одетого в костюм бабочки. По этому случаю все веселились до упаду (фр.).
[Закрыть]. Но вернемся к таверне L'Empori de la Patacada. Оркестр из четырех музыкантов наигрывал вальс, который к тому времени уже был признан всеми слоями общества, меж тем как пасодобль и чотис [48]48
Чотис – мадридская разновидность мазурки.
[Закрыть] приберегли для черни, а танго пока еще не появилось на свет. Люди из общества отдавали предпочтение ригодону, мазурке и менуэту, буквально вся Европа помешалась на польке, но не Каталония. Таверна L'Empori de la Patacada старалась не отставать от бомонда и напрочь изгнала из своего репертуара такие народные танцы, как сардана, хота и другие. В летние дни в таверне было слишком жарко, зато в холодные осенние вечера, когда ветер сек лицо холодными каплями дождя и загонял людей в помещение понежиться в тепле, в заведении яблоку негде было упасть и наступал его звездный час. С приходом весны большая часть его клиентуры перекочевывала на открытые веранды многочисленных кафе и на танцевальные площадки парков. Среди этой разнузданной вакханалии Онофре Боувила чувствовал себя не в своей тарелке. Он прилагал массу усилий, чтобы быть естественным, иногда ему это удавалось, но, как правило, он испытывал необъяснимую тревогу, какое-то внутреннее напряжение, мешавшее ему насладиться в полной мере тем набором развлечений, который предлагало своим клиентам заведение. Онофре никогда не терял головы и не отдавался на волю безудержному веселью, постоянно пребывая в трясине горьких подспудных ощущений. Одон Мостаса, сильно к нему привязавшийся и до определенной степени чувствовавший себя ответственным за его душевное состояние, был сильно озадачен: