Текст книги "Город чудес"
Автор книги: Эдуардо Мендоса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)
– Я тебя не приглашала – это отец. Он хотел тебя видеть в последний раз, – донесся из сумрака ее голос. Дельфина подошла открыть калитку с густой вуалью на лице: он не должен был видеть ее прежде, чем она выложит всю правду. В доме Онофре Боувила передернулся от неприятного ощущения и пожалел, что не захватил с собой оружия и оставил в машине лакея, который носил за ним его пистолет, куда бы он ни заходил. Сначала она показалась ему призраком, но стоило ей заговорить, как он тут же узнал неповторимый тембр ее голоса. – Никто не заставлял тебя приходить. Ты согласился на эту встречу сам, и не мне объяснять тебе причину. – Это была первая услышанная им от Дельфины фраза за долгие годы разлуки, но он промолчал. – Поднимись к нему, не бойся. С ним сиделка. Я подожду тебя здесь, – добавила она.
Он прошел один лестничный пролет – мраморные ступеньки крошились под ногами, в некоторых местах отлетели целые куски, обнажив ржавый каркас. Ориентируясь по слабому свету, шедшему из единственной на всем этаже приоткрытой двери, Онофре вошел в комнату и увидел кровать с балдахином, на которой неподвижно лежал сеньор Браулио. На ночной столик падал фиолетовый свет, отбрасываемый дуговой лампой с марлевым экраном. В этом призрачном мерцании лицо лежавшего человека казалось покрытым белым глянцевым налетом. В кресле похрапывала сиделка. «Мне незачем подходить к постели, чтобы удостовериться в его смерти: он скончался несколько часов назад», – подумал Онофре и прошелся по комнате. Напротив кровати стоял лакированный туалетный столик, отделанный слоновой костью. На подзеркальнике он увидел несколько баночек с кремами, притираниями и румянами, пинцет, щипчики для подкручивания ресниц и набор расчесок и щеток для волос. С рамы овального зеркала свешивалась черная кружевная мантилья. Он выдвинул верхний ящик и нашел там черепаховый гребень. В последние годы жизни сеньор Браулио очень гордился тем, что служил моделью самому Исидро Нонелю[93]93
Нонель, Исидро (1873 – 1911) – испанский художник-импрессионист.
[Закрыть] для его знаменитых «цыганок», хотя к тому времени художник уже находился в могиле и некому было опровергнуть это нелепое утверждение. Рядом с гребнем лежал остро заточенный нож. «Вот так, по лезвию бритвы, между грезами и насилием и прошла его никчемная жизнь». Онофре почувствовал на своем плече чью-то руку и чуть не закричал от неожиданности.
– Я не слышал, как ты вошла, – сказал он срывавшимся от волнения голосом. Дельфина не ответила. – Он был уже мертв, когда ты велела мне позвонить, верно? – спросил он и снова не получил ответа. – А чем ты умаслила сиделку?
Дельфина пожала плечами.
– В последнюю нашу встречу я пообещала открыть тебе когда-нибудь мою тайну, – начала она, медленно выговаривая слова. – Сейчас я могу это сделать, поскольку мы больше никогда не увидимся. Отец мертв, и все потеряло смысл.
– Какую еще тайну! – раздраженно ответил Онофре.
Затем последовало долгое молчание. Он забыл об их последнем свидании, не проявил даже простого любопытства к тем сокровенным мыслям, что владели Дельфиной на протяжении многих скорбных лет, проведенных в тюрьме, и нескончаемых серых будней ее добровольного затворничества, поддерживая в ней слабое биение жизни. Сегодня она с горечью в этом убедилась. В своем воображении Дельфина перебирала возможные варианты его реакции, кроила и перекраивала их до тех пор, пока не нагородила в уме целые тома сочинения, посвященные одной и той же теме, поэтому могла ожидать чего угодно – только не этого холодного равнодушия. Выходит, все эти годы прошли зря. Среди царившей в комнате тишины она еще раз призвала к себе тень, сопровождавшую ее всю жизнь, почти физически ощутила, как он раздирает ее изношенную до дыр рубашку, которую она стирала и гладила каждый день на случай, если он придет. Она видела себя лежащей на матрасе, видела его голое потное тело и злобный блеск его глаз в мутном свете занимавшегося дня, того незабываемого весеннего дня 1888 года. Эту дату она вывела на закоптившемся оконном стекле в мансарде пансиона. Дельфина ждала его прихода все последние месяцы, чтобы открыть свою тайну, зародившуюся в тот, казалось бы, ничем не примечательный день, когда он впервые переступил порог их жилища. Она полюбила его сразу и на всю жизнь. Сколько раз прислушивалась она к его крадущимся шагам на нижнем пролете лестницы; поднималась каждую ночь и выходила из спальни, не в силах ни заснуть, ни вынести это бесконечное ожидание; сколько раз ей приходилось прятаться, когда отец пускался в одно из своих похождений! Сейчас в памяти оживали его крепкие руки, сжимавшие ее бедра, колкость его щек и жесткость его губ; она до сих пор чувствовала его зубы, вонзавшиеся в ее тело, и от этих воспоминаний у нее кружилась голова; в тюрьме Дельфина с отчаянием наблюдала, как постепенно тускнеют следы от его укусов и синие кровоподтеки на ляжках и икрах, и умирала от желания и острой тоски. Тайна состояла в том, что все те махинации, которые он замышлял и приводил в исполнение, чтобы добиться ее любви, были лишними – она отдалась бы ему без робости и колебаний при первом же требовании. Поэтому она выбросила из окна мансарды несчастного Вельзевула: этим жестоким и болезненным для нее поступком она разрушила единственную стоявшую между ними преграду. Теперь тайна открыта: она на мгновение опять будет принадлежать ему, а потом расстанется с жизнью – у нее в кармане была припасена ампула с очень сильным ядом.
– Так я навсегда покончу с моим жалким существованием, – размышляла она вслух. – И поскольку жизнь не удостоила меня ни минутой счастья, я отплачу ей тем же. – Последнюю фразу она произнесла с явным удовольствием.
Однако весь ее план оказался разрушенным одной брошенной невзначай фразой. В тот первый раз она хотела отдаться любимому человеку, но в ответ была жестоко изнасилована – он подло украл то, что уже давно принадлежало ему по праву любви. Тридцать лет спустя ее чувство было раздавлено вновь, но на этот раз его полным равнодушием, и ей опять не суждено ощутить светлого трепета нежности. Прежде чем заговорить, он обеими руками поднял вуаль с ее лица.
– Ты совсем не изменилась, – произнеся эти слова, Онофре Боувила посчитал свой долг оплаченным с лихвой.
Для него она уже не существовала. Его вниманием завладели другие, более серьезные дела: Германия была на грани поражения; страна, к которой негласно склонялись его симпатии, лежала в руинах. Война унесла жизни более двух миллионов немцев, еще четыре миллиона были ранены и получили увечья, не совместимые с трудовой деятельностью. Сейчас там царил хаос и назревал мятеж. Несколько дней назад восстали моряки на военно-морской базе в Киле, социалисты провозгласили автономную республику в Баварии, Роза Люксембург и ее спартанцы сеяли смуту, создавали советы, в то время как умеренные за спиной у кайзера, скрывавшегося в Голландии, торговались о перемирии. Священная империя была мертва, как сеньор Браулио. И только он сохранил присутствие духа и средства, необходимые для того, чтобы оживить этот смердящий труп, ставший жертвой собственной истории и безрассудного героизма ее лидеров. На фоне создавшейся в мире ситуации любовные терзания Дельфины вызывали у него лишь досаду; он не видел в них ничего, кроме попытки воздействовать на него театральными эффектами. События той счастливой ночи, испепелившие и пустившие по ветру ее жизнь, для него были лишь смутным воспоминанием о юношеских шалостях – смешным и жалким. Он как раз собирался ей об этом сказать, но вдруг, словно впервые, увидел ее желтые, горевшие адским пламенем зрачки, ее безумный взгляд, полный вселенской тоски и неудовлетворенного сладострастия, который он так и не сумел постичь. В нем проснулось исступленное желание тех далеких ночей, когда сердце выпрыгивало из груди от стремления обладать ею. И в этот момент материализовалась его идея по спасению мира. Он нетерпеливым жестом сдернул с нее вуаль, тюль медленно опустился на пол. При свете дуговой лампы, бросавшей на покойника фиолетовые блики, он пытливо всматривался в ее лицо. Дрожащими пальцами Дельфина начала расстегивать корсет. Стоя в нижней юбке, она вопрошающе подняла на него глаза, но увидела, что он далеко и погружен в свои мысли. Ее тело уже не вызывало у него ни малейшего желания.
– Что ты собираешься со мной делать? – спросила она.
Он лишь криво усмехнулся. Несколько лет назад в его доме неожиданно появился маркиз де Ут и сделал ему странное предложение.
– Хочешь посмотреть, как на тебя будет мочиться собака? – спросил он.
Разговор происходил в холодную зимнюю ночь: беспрерывно лил дождь, порывы ветра обрушивались на землю потоками воды и барабанили в стекла. Онофре, по заведенной привычке, укрылся от непогоды в библиотеке. В камине горели дрова, в отсвете пламени тень маркиза казалась огромной; тот приблизился к огню погреть окоченевшие на промозглом холоде кости. На нем были фрак и рубашка с коралловыми пуговицами.
– Хорошо, – ответил Онофре, – дай мне десять минут, и я буду готов.
На улице ждал экипаж маркиза. Под ливнем они пересекли весь город, пока наконец не въехали на маленькую треугольную площадь Сан-Кайетано, образованную развилкой двух улиц. Площадь была пустынна, и дома с наглухо закрытыми от холода и сырости окнами казались необитаемыми. Форейтор, следовавший впереди кареты верхом на белой лошади, соскочил на землю, угодив обеими ногами в лужу. Держа лошадь под уздцы, он направился к подъезду и постучал рукояткой хлыста в деревянную дверь. Через секунду в дверном глазке появилась точка света. Форейтор что-то сказал и махнул рукой в сторону экипажа. Маркиз де Ут и Онофре Боувила вышли и, огибая лужи и потоки воды, низвергавшиеся из водосточных труб, побежали к подъезду. Дверь распахнулась, пропустила их и захлопнулась, оставив форейтора на улице. Они сняли цилиндры и, закутав лица плащами, чтобы не быть узнанными, прошли в прихожую, освещенную масляными факелами. На побеленных стенах темнели пятна плесени и грязные обрывки бумаги – все, что осталось от флажков и вымпелов; над проемом, открывавшим проход в длинный темный коридор, висела голова огромного быка: кожа блестела от сырости, не хватало одного стеклянного глаза, а девиз[94]94
Девиз – бант из разноцветных лент, который перед корридой прикалывают на спину быка, чтобы различать владельцев скотоводческих ферм.
[Закрыть] представлял собою две выцветшие тряпочки, прибитые к чучелу гвоздями. Человеку, открывшему им дверь, было около пятидесяти лет, он ковылял, припадая на одну ногу, и казалось, будто она короче другой. В действительности его хромота была следствием несчастного случая на производстве: около двадцати лет назад на него упал станок и перебил ему шейку бедра. Сейчас, будучи нетрудоспособным, он промышлял разными темными делишками и таким образом зарабатывал себе на жизнь.
– Ваши милости изволили прийти вовремя, – объявил он с торжественностью, в которой не слышалось ни намека на иронию. – Мы как раз собираемся начинать.
Они проследовали за ним по темному коридору и вошли в квадратный зал, освещенный синеватым пламенем газовых рожков. Рожки были установлены на полу и очерчивали полукружье сцены на манер рампы. В зале находились несколько мужчин, закутанных по самые уши в плащи, некоторые из них тайком чертили в воздухе масонские знаки, и маркиз отвечал на них такими же знаками и тоже украдкой. Старый пройдоха перескочил через линию пламени и стал в центре сцены; из-за хромоты он чуть было не подпалил себе штанину, что вызвало нервные смешки. Пройдоха шикнул, призывая к тишине и вниманию, а когда добился и того и другого, то начал свою речь так:
– Благороднейшие сеньоры, если вы не имеете ничего против, то приступим. После представления мои дочери предложат вам прохладительные напитки, – после чего совершил новый прыжок через линию рожков и исчез за занавеской.
Огни погасли, зал погрузился в полный мрак. Потом темноту прорезал серебристый луч света и заметался по залу, пока не уткнулся в оштукатуренную стену. На этой стене, расположенной в глубине импровизированной сцены, в пучке спроектированного на нее луча возникли размытые контуры. Сначала они походили на пятна сырости на стене прихожей, затем пришли в движение, и по рядам присутствующих пронесся ропот удивления. Пятна мало-помалу приобретали знакомые очертания: зрители увидели перед собой большого, во всю стену, фокстерьера, который смотрел на них с не меньшим любопытством, чем они на него. Это напоминало изображение на фотографии, только оно все время шевелилось и казалось живым: собака высовывала язык, двигала ушами и дружелюбно помахивала хвостом. Через несколько секунд фокстерьер повернулся боком, задрал заднюю лапу и пустил в зрительный зал тугую струю. Все отпрянули и побежали к выходу, испугавшись, как бы на них не попала собачья моча. В абсолютной темноте, вновь воцарившейся в зале, паническое бегство кончилось столкновениями, ударами, ушибами и падениями. Наконец снова зажегся свет, и все постепенно успокоились. На сцене появились три юные девушки с миловидными личиками; на них были платья, обнажавшие круглые руки и стройные лодыжки. Зрители отнеслись к их появлению довольно прохладно: спектакль сначала заинтриговал, а потом сильно разочаровал собравшихся кабальеро. Ни красота девушек, ни вызывающая смелость их нарядов не смогли сорвать аплодисменты и спасти представление от провала. Пройдоха приуныл: зрители не станут раскошеливаться на напитки и вечер не принесет ему никакой прибыли.
На «отцовство» в кинематографе, впрочем, как и во многих других достижениях современности, претендуют многие. Сегодня сразу несколько стран объявили себя родиной этого популярного изобретения. Так или иначе, но его первые шаги были многообещающими. Правда, немного погодя пришло разочарование. Подобная реакция объясняется простым недопониманием: зрители, побывавшие на первой демонстрации фильма, вовсе не собирались принимать происходившее на экране за реальность, как гласит легенда, выдуманная a posteriori[95]95
Впоследствии (лат.).
[Закрыть], – они просто подумали, что видят движущиеся фотографии. Это привело их к ложному заключению: с помощью проектора можно привести в движение любой образ, будь то картина, фотография или скульптура. В скором времени перед нашим изумленным взором оживут Венера Милосская и росписи стен Сикстинской капеллы, и это только начало, – читаем мы в одном научном журнале от 1899 года. Одна публикация весьма сомнительной достоверности, появившаяся в чикагской газете в тот же год, поведала нам следующую историю: Инженер Симпсон сделал нечто невероятное: с помощью кинескопа, о котором мы уже тысячу раз упоминали на этих страницах, он смог вдохнуть жизнь в свой семейный альбом. Каково же было изумление родственников и друзей, когда они увидели разгуливавших по столу дядюшку Хасперса в пальто и шляпе трубочиста, хотя он давным-давно покоился на приходском кладбище, и кузена Джереми, павшего смертью храбрых в битве при Геттисбурге. В августе 1902 года, то есть три года спустя после опубликования этих идиотских заметок, одна из мадридских газет подхватила слух о том, что некий столичный импресарио договорился с Музеем Прадо о возможности включения в спектакль variйtйs картины Веласкеса «Менины» и картины Гойи «Маха обнаженная». Опровержение, данное газетой на следующий же день после публикации, не спасло ее от шквала писем в поддержку или против этой инициативы; короче, развернулась полемика, продолжавшаяся до мая 1903 года. К тому времени кинематограф все же успел внедриться в общественное сознание, но лишь в качестве одного из побочных продуктов электрической энергии. Он считался забавой без перспективы самостоятельного применения в какой бы то ни было области, а потому был обречен на прозябание в таких забытых богом местах, как площадь Сан-Кайетано, куда маркиз де Ут привел Онофре Боувилу. Он не выполнял никакой другой функции, кроме как служить приманкой для клиентов, которых в действительности интересовали куда более пикантные развлечения. Четыре помещения, приспособленные в Барселоне под демонстрацию фильмов некими непрактичными импресарио, вскоре были вынуждены закрыть свои двери. Единственными посетителями кинотеатров оказались бродяги, использовавшие темноту и крышу над головой, чтобы спрятаться от непогоды и подремать в свое удовольствие.
За последние часы дождь усилился. Хромой пройдоха укрылся под навесом входной двери, сжимая в правой руке фонарь. Время от времени он вскидывал его вверх и раскачивал у себя над головой, подавая сигнал. Вспыхнувшая молния осветила площадь Сан-Кайетано, согнувшиеся под напором ветра деревья и мостовую, залитую потоками мутной воды. В центре площади стояли две вороные лошади и били копытом всякий раз, когда раздавались удары грома. Кромешная темень и гроза помешали ему заметить прибывший экипаж. Из него вылезли двое, и хромой, пятясь и кланяясь, пропустил их внутрь. Освещая путь, он провел их через прихожую, а потом по длинному коридору, и они очутились в том самом зале, где два года назад смотрели фильм с дерзким фокстерьером, страдавшим недержанием мочи. Теперь проектор, приобретенный больше для забавы, чем из практических соображений, стоял, всеми забытый, в подвале дома, и лишь иногда с него смахивали пыль и перетаскивали наверх, чтобы показывать невесть откуда привезенные мерзкие фильмы, которые маркиз и другие оригиналы называли «в высшей степени поучительными». На самом деле они были откровенно порнографическими.
С тех пор обстановка кинозала сильно изменилась: ее пополнили новая софа, обитая гранатовым плюшем, кожаные кресла, мраморные канделябры и пианино; с потолка свешивались люстры со стеклянными бусинками, переливавшимися всеми цветами радуги. Старшая дочь пройдохи, с годами превратившаяся в дебелую безмятежную красавицу, умела играть на пианино, меланхолично перебирая клавиши пухлыми пальцами; средняя показывала незаурядные способности в кондитерском искусстве; младшая не умела делать абсолютно ничего, зато сохранила на лице свежесть невинной юности.
– Какая ужасная ночь, – проговорил хромой. – Не удивлюсь, если начнется наводнение, как все эти годы. Я послал зажечь калорифер – через десять минут комнаты нагреются. Могу предложить вам свежие пирожные, прямо из духовки. Моя средненькая напекла целый противень.
Онофре Боувила отказался от угощения. Его спутник не стал манерничать: размахивая руками и испуская гортанные звуки, которые испугали хромого, он всеми известными ему способами давал понять, что не прочь отведать яство. Пока он набивал свою ненасытную утробу, раздался сердитый стук в дверь, и хромой пошел посмотреть.
– Проходите, ваша милость, – послышалось из коридора, – сеньоры уже приехали.
В зал вошел закутанный в плащ мужчина, и Онофре Боувила тут же узнал его по походке и манере держаться.
– Сеньоры, – начал Онофре, – поскольку мы больше никого не ожидаем, полагаю, можно разоблачиться. Я ручаюсь за скромность всех тут присутствующих. – Он стал расстегивать накидку, потом бросил мокрый плащ на софу. Остальные последовали его примеру: это были маркиз де Ут и Эфрен Кастелс, великан из Калельи. После долгих, излишне затянувшихся приветствий, Онофре Боувила продолжил: – Я позволил себе собрать вас в эту адскую ночь, поскольку то, о чем я намерен вам сообщить, имеет прямое отношение к аду. В противном случае…
Тут Эфрен Кастелс прервал его и попросил не морочить голову переливанием из пустого в порожнее.
– Либо мы сразу приступим к делу, либо я доедаю пирожные и отправляюсь ужинать.
Онофре успокоил его дружеской улыбкой.
– Я собираюсь предложить вам нечто сугубо практическое, – уверил он их, – но это требует предварительного пояснения. Постараюсь быть кратким. Вам известна та трагическая ситуация, в какой находится Европа.
Яркими убедительными штрихами он обрисовал ту страшную картину, которая в последнее время так его тревожила. Маркиз высказался в том духе, что плевать он хотел на Европу и что, исчезни Франция и Англия с лица земли, он будет первым, кто с удовольствием это отпразднует. Онофре Боувила попробовал его урезонить: эпоха оголтелого национализма отошла в прошлое – наступили новые времена. Маркиз разгневался:
– Уж не собираешься ли ты агитировать нас за Социалистический интернационал? – спросил он.
Видя, что страсти накаляются, Эфрен Кастелс приподнялся и с набитым марципаном и орешками пинии ртом пробурчал что-то нечленораздельное. Хотя никто не разобрал ни слова, его внушительные габариты произвели должное впечатление: спорщики сразу угомонились.
– В качестве доказательства приведу один пример, – продолжил Онофре Боувила, когда смог наконец вставить слово. – Война заканчивается. Что будет со всеми нами? Мы создали мощный военно-промышленный комплекс, а спрос на его продукцию может в одночасье прекратиться. Это означает крах предприятий, закрытие заводов и увольнение рабочих, без учета других неизбежных последствий, таких, например, как уличные беспорядки и террористические акты. Вы можете возразить: мы-де уже сталкивались с подобными сложностями и успешно их преодолевали. А я утверждаю, что на этот раз данные явления приобретут слишком широкий, скажем прямо, беспрецедентный размах, они не останутся в границах одной страны и скоро перерастут во всемирное движение. Дело кончится той самой революцией, о которой мы столько слышали.
Старшая дочь хромого села за пианино, и маркиз де Ут закивал в такт баркароле. Младшая, устроившись на софе, непринужденно положила ноги на круглый столик, задравшаяся до колен юбка открывала изящный подъем ноги в ботинке и шелковые чулки. Эфрен Кастелс при виде такой красоты даже рот открыл.
– Незачем было тащить нас к черту на рога, чтобы пичкать этими жуткими предсказаниями, – заметил он.
Боувила улыбнулся и промолчал: он знал, что маркиз де Ут со своим чистоплюйством ни под каким видом не рискнул бы открыто показаться в их компании в более приличном месте.
– Можешь отправляться на все четыре стороны, – сказал он великану, – у нас еще есть время.
Эфрен Кастелс сделал девушке знак, и оба исчезли за бамбуковой занавеской, которая скрывала дверь в полутемную спальню. Стук деревянных костяшек тут же вывел маркиза из дремы. Он спросил, где Кастелс. Онофре Боувила указал на занавеску и подмигнул. Маркиз потянулся и сказал:
_ А что будем делать мы, пока он развлекается?
– Поговорим, – ответил Онофре Боувила. – Когда Кастелс вернется, я изложу вам свой план. Очень важно, чтобы он дал свое согласие, поскольку он, сам того не подозревая, должен будет взять на себя весь риск. Мы ему намекнем, будто уже обо всем договорились. Он решит, что мы войдем в дело все трое, и ничего не заподозрит, хотя будет только инструментом в наших руках. Если возникнут какие-нибудь разногласия, мы с тобой все уладим с глазу на глаз, так сказать, в узком кругу.
– Понятно, – сказал маркиз, который испытывал атавистическую склонность ко всякого рода заговорам. – А что это за чертов план?
– Я вам все расскажу, – повторил Онофре.
В этот момент появился великан из Калельи, за ним шла девушка. Маркиз быстро поднялся.
– Я сейчас приду, – сказал он сквозь зубы, схватил девушку за руку и поволок ее за занавеску. Эфрен Кастелс обрушился в кресло и зажег сигарету.
– Зачем ты притащил этого пачкуна с бабьими повадками? – спросил он, указав подбородком на кресло, только что покинутое маркизом.
– Его участие необходимо для успешного продвижения нашего плана, – ответил Боувила. – Твое дело – со всем соглашаться. Если он увидит, что мы заодно, то не осмелится спорить. Любую размолвку между нами мы уладим без свидетелей, так сказать, по-семейному.
– Не беспокойся, – ответил великан. – А этот твой знаменитый план, в чем он состоит?
– Молчок! – шикнул Боувила, указывая глазами на зашевелившуюся занавеску. – Он уже здесь.
Его святейшество папа Леонтий ХШ решил взять бразды правления в свои руки: пойти навстречу требованиям некоторых политических движений и принять некоторые этические нормы, укоренившиеся в современном мире не без покровительства его предшественника Пия X. С этими благими намерениями in mente[96]96
В голове, в мыслях (лат.).
[Закрыть]он закрылся в своих покоях.
– Никого ко мне не пускать, – приказал он капитану швейцарской гвардии, заступившему на ночное дежурство.
Он писал до рассвета и выпустил в мир энциклику Immortale Dei[97]97
Бессмертный Бог (лат.).
[Закрыть]. Это произошло в 1885 году, и сейчас, через тридцать лет, Онофре живо помнил то воскресное утро своего детства, когда он услышал в церкви прихода Сан-Климент послание папы. В соответствии со значимостью текста его сначала прочитали на латыни. Все жители долины – женщины и мужчины, взрослые и дети, здоровые и больные – слушали послание стоя, со склоненной головой и сложенными крест-накрест на животе руками. Потом все осенили себя крестным знамением и уселись на деревянные скамьи, произведя невообразимый скрип и грохот, поскольку скамейки не были прикреплены к полу и имели ножки разной длины. Когда восстановилась тишина, священник, тот самый дон Серафи Далмау, который крестил Онофре, еще раз прочитал энциклику на кастильском языке (каталанский в ту пору еще не применяли в церковных обрядах, и поэтому среди многих каталонцев бытовало мнение, что кастильский и латынь – это две формы одного и того же священного языка), а затем попытался, правда, безуспешно, зато пространно и многословно донести ее смысл до прихожан. Рядом с Онофре сидела мать. Специально для мессы она надела свое единственное выходное платье из черной набивной ткани в мелкий цветочек, и эта цветовая гамма стояла теперь у него перед глазами и мешала читать сводки с Западного фронта с информацией о страшных разрушениях, причиненных немецкими субмаринами в водах Атлантического океана, после того как Соединенные Штаты Америки вступили в европейскую войну. Он тронул мать за руку и, убедившись, что привлек к себе ее внимание, спросил, о чем говорит священник.
– Он читает письмо от папы, – ответила мать. – Папа хочет, чтобы мы во всем его слушались.
– Письмо? – переспросил Онофре. Мать утвердительно кивнула.
– Его привез дядюшка Тонет?
– Конечно, – шепотом ответила мать. – А кто же еще?
– И он послал его только нам? – спросил он через некоторое время, уяснив слова матери.
– Не будь таким глупым, – отмахнулась мать. – Он послал его всем людям. Он ничего про нас не знает, даже не подозревает о нашем существовании, – добавила она.
– Но все равно нас любит, – сказал Онофре, повторяя слова священника, которые тот вдалбливал ему в голову линейкой.
– Кто ж его знает! – грустно ответила мать: прошло уже девять лет, как муж уехал на Кубу, а от него не было ни одной весточки.
Но в тот момент (и еще меньше в его теперешних воспоминаниях) это совершенно не волновало Онофре Боувилу, его ум был занят другим: он знал, что папа живет в Риме, – его географические познания ограничивались этими рамками, и чтобы выйти за их пределы, ему нужно было включать все свое воображение, – и представлял себе Рим как нечто очень далекое, в виде замка или неприступного дворца на высокой горе, в тысячу раз выше тех, что окружали его долину, куда можно добраться лишь через пустыню верхом на одном из трех животных: лошади, верблюде или слоне. Эти образы были навеяны иллюстрациями из книги Священного Писания, по которой дон Серафи Далмау приобщал его к знаниям. И тогда, в церкви, на него нашел столбняк: как это письмо, посланное святым отцом с самого края земли, так быстро добралось до их жалкого прихода Сан-Климент, о чьем существовании он даже и не подозревал. Сейчас, вспоминая те события, он, как и тогда, был ошеломлен возникшей у него мыслью. «Вот это и есть власть!» – тихо восклицал он, сидя в своем кабинете. И только такая вездесущая власть могла возвести дамбы на пути разрушительных сил, угрожающих миру. Этой властью обладала только Церковь, но она дремала, почивая на лаврах, разрываемая междоусобицами, плывущая по воле волн без руля и ветрил. Тем не менее только Церковь была способна достичь самых отдаленных уголков земли, добраться до самого крошечного, самого одинокого очага, проникнуть в самую жалкую хижину, какая только есть на земном шаре, и выжечь в каждом сердце огненную печать смирения и полного подчинения. И все это, отмечал он с восхищением, сотворил Иисус двадцать веков назад с горсткой горемычных рыбаков из Галилеи. А он, при всей своей осведомленности, понятия не имел, где находится эта самая Галилея, и даже если бы от этого зависело все его благосостояние, все равно не смог бы найти ее на карте мира. Это не давало ему покоя. После Христа другие пытались действовать по той же схеме: Юлий Цезарь, Наполеон Бонапарт, Филипп II[98]98
Филипп ІІ (1527 – 1598) – испанский король. Вел войны с Францией и Англией, в 1581 г. присоединил к Испании Португалию.
[Закрыть]… Все они потерпели полное, уничижительное поражение. Они возлагали все надежды только на оружие и презирали силу духа, способную установить невидимую связь, создать ядро, которое удерживает миллиарды частиц и без которого они, сталкиваясь между собой, разлетелись бы в разные стороны и потерялись в вечности. Но теперь он, Онофре Боувила, восстановит эту связь, посеет семена духа, и они прорастут мощным деревом с бесконечным числом ответвлений и корней.
Младшая дочь хромого безутешно рыдала на кухне. В ту ночь она четыре раза уступила похотливым домогательствам маркиза и выдержала девять разрушительных атак мощного тарана Эфрена Кастелса. Это вызвало у нее сильные боли и легкое кровотечение, поэтому старшая сестра вынуждена была оставить игру на пианино и заменить ее в спальне. Теперь девочка помогала средней сестре печь пирожные. Великан съел четырнадцать килограммов, несмотря на то что орешки пинии вызывали у него, по его собственным словам, острейшие приступы приапизма[99]99
Приапизм – постоянная и очень болезненная эрекция пениса.
[Закрыть]. За окнами занимался рассвет, свинцовое небо набухло дождем. Под глазами маркиза появились темные круги. И хотя совещание прерывалось его и Эфрена Кастелса постоянными отлучками, Онофре Боувиле все-таки удалось изложить свой план до конца. Ни маркиз, ни великан так и не уяснили себе смысл ни этого плана, ни отведенной им роли в его разработке и осуществлении. У обоих в душе гнездились сомнения насчет трезвости ума своего друга. Но никто из них не осмелился высказать их вслух: они боялись, что любое замечание может вновь спровоцировать поток высокопарных бредней, которые они вынуждены были слушать все эти бесконечные часы. Онофре Боувила улыбался: ночное бдение, казалось, совсем не отразилось на его настроении. Самое главное сделано – переговоры шли, и он знал, что выйдет из них победителем. Так начался самый амбициозный проект его жизни, который кончился для него самым большим провалом. Все складывалось плохо с первого момента, с первых шагов все пошло наперекосяк. В конце концов друзья и союзники повернулись к нему спиной и он опять остался в полном одиночестве.