Текст книги "Город чудес"
Автор книги: Эдуардо Мендоса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)
– Я пришел к вам, мой дорогой друг, как отец и юрист в одном лице, – сказал он, не тратя времени на вступление. – Если ваши намерения в отношении моей дочери серьезны, в чем я ни минуты не сомневаюсь, то в таком случае возникают некоторые крайне важные обстоятельства, требующие уточнения; прежде всего речь пойдет о вашем положении и состоянии.
Николау Каналс-и-Ратаплан окинул своего собеседника отсутствующим взглядом. Про себя он подумал: «Эти мерзавцы, несомненно, уже догадались о том впечатлении, какое произвела на меня их дочь, и сейчас пытаются поднять цену». С каким удовольствием он бросил бы ему в лицо слова презрения, переполнявшие его душу, но он знал, что тогда потеряет Маргариту безвозвратно. «Только при сообщничестве этих алчных гарпий – ее родителей, я могу сохранить луч надежды», – думал он. Но это не укладывалось в рамки его представления о порядочности. Слабость характера, та самая слабость, которая мешала ему отказаться от этой безнадежной любви и уехать в Париж, теперь не позволяла ему добиться обладания девушкой постыдным, по его мнению, способом. «Если бы я любил ее по-настоящему, я бы без колебаний продал душу дьяволу», – упрекал он себя. Эта двойственность вымотала его окончательно, и он, так ничего и не решив, уклонился от прямого ответа, чтобы выиграть время. И преуспел, поскольку научился напускать на себя святую невинность, столь для него естественную еще за день до описываемых событий.
– Я полагал, моя мать и ваша супруга пришли в этом деле к полному пониманию, – сказал он и добавил, что не мог взять на себя ответственность обсуждать эту тему, пока не переговорит со своими банкирами в Барселоне.
Дон Умберт поспешил свернуть паруса и сбавить скорость:
– Я оказался по делам в этих краях чисто случайно и зашел в гостиницу только для того, чтобы с вами поздороваться, а также выразить благодарность за конфеты, которые вы имели любезность прислать, и убедиться в том, что вы ни в чем не нуждаетесь.
Пока они беседовали, Онофре Боувила, следивший за каждым шагом противника, спешил воплотить в жизнь свой план. Два дня назад он получил зашифрованное послание от Гарнета, американского агента экс-губернатора острова Лусон. Шифровка гласила: «Все готово, жду инструкций». Онофре Боувила позвонил в колокольчик. Вошел секретарь.
– Сеньор звал меня? – спросил секретарь.
– Да, – ответил он. – Срочно разыщите Одона Мостасу и приведите его ко мне.
На следующее утро Николау Каналса разбудил какой-то шум, в котором нетрудно было узнать звуки выстрелов. Затем послышались торопливые шаги и голоса, но тут же стихли. Переполох длился считанные секунды. Он вскочил с постели, накинул на плечи купальный халат и неосмотрительно вышел на балкон. Из соседнего окна высунулась голова какого-то типа.
– Анархисты застрелили полицейского. А сейчас его тело увозят на телеге, – сказал он.
Николау бегом спустился по лестнице и выскочил на улицу, но не увидел ничего, кроме толпы любопытных, собравшихся вокруг лужи крови. Все говорили разом, и из этих сбивчивых объяснений он ничего толком не понял. Однако происшествие взволновало его чрезвычайно, поскольку впервые за все это время он почувствовал себя приобщенным к жизни города. В этот же день после обеда юноша пошел к портному по имени Тенеброс, содержавшему ателье на улице Анча, и заказал у него несколько костюмов; в магазине мужской одежды Роберто Маса на улице Льибретерия он купил несколько дюжин сорочек и кое-что из теплых вещей. Все указывало на то, что Николау собирался провести в Барселоне зиму. В гостинице его ожидало приглашение: сеньор и сеньора Фига-и-Морера просили оказать им честь отужинать с ними в ближайшую субботу у них дома, на улице Каспе, где они проживали в настоящее время. «Не надо туда ходить, – подумал он опять. – Я не должен упускать последнюю возможность выразить мою ясную и окончательную позицию в отношении этой грязной затеи». Но он увидел перед собой ее плечи и чуть не умер от острого чувства тоски. И тут же написал, что непременно будет, послав в подарок золоченую клетку со щеглом. В птичьем магазине его уверили, будто это очень редкий и ценный экземпляр: его якобы привезли прямо из Японии, и в его звонком пении слышались нотки ностальгии.
6
В разгар событий злосчастный Осорио, экс-губернатор острова Лусон, позорящий воинскую доблесть, получил по почте пакет. В него была вложена мертвая черепаха с выкрашенным кармином панцирем. Слуга-филиппинец при виде черепахи сделался бледным как смерть. Осорио попытался изобразить на лице презрение, но в тот же день на всякий случай переговорил с инспектором Маркесом, одним из полицейских, который состоял членом общества любителей боя быков, и сказал ему:
– У малайских племен это означает кровную месть.
– Очень может быть, что ваше губернаторство оставило кое у кого плохую о себе память, – заметил полицейский.
– Вздор, друг мой, и ничего, кроме вздора, – возразил экс-губернатор. – Мое правление было безупречным. Разумеется, исполнение столь тяжких обязанностей не могло обойтись без появления недоброжелателей, но уверяю вас, ни один из тех, чьи интересы я мог бы затронуть в процессе неуклонного исполнения своего долга, не располагает достаточной суммой, чтобы оплатить путешествие в Барселону.
– Как бы там ни было, – отвечал инспектор Маркес, – ясно одно: факт получения вами по почте этой пакости не может быть достаточным основанием для возбуждения дела.
Через несколько дней экс-губернатор получил второй пакет. В нем была дохлая курица, ощипанная до последнего перышка и с черной лентой на шее.
– Знак пиньонга! Считайте, мы уже мертвы, мой генерал! – вскричал слуга экс-губернатора. – Это все равно что черная метка, всякое сопротивление бессмысленно.
– Я поговорил с начальством о черепахе, – проинформировал своего приятеля инспектор Маркес. – Как я и ожидал, они не спешат вмешиваться в это дело и советуют вам не сгущать краски. Хотя, может быть, теперь, когда к черепахе добавилась еще и мертвая курица… не знаю.
– Друг мой, – прервал его экс-губернатор. – В прошлый раз я не придал посылке особого значения, посчитав ее просто шуткой дурного тона, но дохлая курица, согласитесь, – это уже ни в какие ворота не лезет. Я настоятельно вас прошу, убедите начальство уделить минуту внимания если не самому делу, то хотя бы такому заслуженному человеку, каким является моя скромная персона.
Когда же инспектор наконец пришел к нему с ответом от вышестоящих органов, то нашел экс-губернатора с посеревшим от страха лицом и трясущимися руками.
– Можно подумать, вам явились души из чистилища, – сказал инспектор.
– Приберегите ваши остроты для себя. Шутка зашла слишком далеко, – ответил экс-губернатор.
В то утро он получил третью и последнюю посылку: в ней была мертвая свинья, завернутая во что-то наподобие атласной туники цвета баклажана. Посылка была так тяжела, что ее пришлось везти на тележке до дома на улице Эскудельерс, где жил экс-губернатор. За дополнительную услугу с него содрали порядочные деньги; он попытался протестовать:
– В оплату почтовых отправлений входит доставка адресату, – доказывал экс-губернатор.
– Это верно, но в нее не входит стоимость тележки, – возразили ему.
Однако вид дохлой свиньи отбил у экс-губернатора всякую охоту затевать тяжбу: он безропотно заплатил требуемую сумму и закрыл двери и ставни на засов, потом вытащил из саквояжа положенный ему по уставу личный пистолет, зарядил его и заткнул за пояс, как принято делать в колониях. После чего с чувством выполненного долга отставной генерал надавал затрещин слуге, обмочившему штаны при виде свиньи.
– Имей мужество, – приговаривал он.
– Ваша милость может считать себя уже съеденным, – сказал слуга.
Хотя генерал и хорохорился, он был сильно напуган, зная по опыту, что добрые веселые малайцы могут в случае надобности продемонстрировать, помимо редкостного великодушия, и другую сторону своего нрава – жестокую и решительную. В свою бытность губернатором ему пришлось возглавлять ритуальную церемонию, которую правительство метрополии, дабы не отдаляться от народных традиций и не раздражать вождей племен, предпочло разрешить по-хорошему, пока малайцы не провели ее по-плохому, то есть насильственным путем. На этом ритуале ему случилось воочию наблюдать жуткие сцены каннибализма. Перед глазами несчастного экс-губернатора до сих пор маячили раскрашенные в боевые краски воины, пресыщенно рыгающие после кровавого пиршества. Они мерещились ему повсюду: под платанами Рамблас, в порталах элегантных домов, и казалось, будто они выглядывают оттуда, сжимая в зубах кривые ножи. Генерал снова изложил свои страхи инспектору Маркесу, и тот в очередной раз пообещал донести их до ушей начальства слово в слово. При этом инспектор не осмелился добавить, что начальству было в высшей степени наплевать на доклады какого-то инспектора: чтобы приобрести больший вес в глазах членов общества любителей тавромахии, он существенно преувеличивал свое влияние в полицейском корпусе, повысив себя в чине и звании.
Николау Каналс не спал, не ел и постоянно испытывал смутное ощущение боли, которую не могли облегчить ни лекарства, ни развлечения. Поэтому в субботу, когда фиакр доставил его к подъезду дома дона Умберта Фиги-и-Мореры, он был совершенно измучен и едва держался на ногах. Ливрейный лакей, нанятый специально для приема, открыл дверцу экипажа, чтобы помочь ему выйти. Николау ступил на подножку, но неожиданно споткнулся о трость, предательски застрявшую у него между ног, и упал бы, если бы не лакей; тот подхватил его под руки и перенес на тротуар, потом подобрал с земли цилиндр. Смущенный юноша вручил его вместе с тростью и перчатками горничной, встречавшей гостей в вестибюле. Это была та самая горничная, которую соблазнил неутомимый Эфрен Кастелс, и сейчас она чувствовала первые симптомы беременности. «Во всем, что со мной случилось, виноват вот такой же богатый хлыщ», – подумала девушка, принимая из рук Николау Каналса-и-Ратаплана его вещи. «Почему все смотрят на меня, словно на диковинное создание? – удивился Николау, заметив неприязненный взгляд девушки. – Будто я балаганный шут». Он приехал первым; европейская пунктуальность еще не проникла в беспечные испанские салоны. Даже хозяйка не была готова к выходу: в ее спальне камеристки и горничные сбивались с ног, исполняя противоречивые приказы, а модистки и парикмахеры, погоняя их своими окриками и руганью, только подливали масла в огонь. Дону Умберту пришлось отдуваться одному. Он оказал гостю подобающие почести в гостиной, выглядевшей без остальных приглашенных слишком просторной. Непринужденным тоном глава семейства извинился за жену:
– Уж эти мне дамы, они совершенно невозможны, если речь идет о туалете.
Николау, сгорая от нетерпения, спросил, когда выйдет Маргарита.
– О! Даже не знаю, как вам ответить: бедняжка неважно себя чувствует и поэтому вряд ли сможет присутствовать на ужине. Но она просила передать вам свои искренние извинения.
Понимая, что совершает непростительную бестактность, Николау тем не менее не удержался и, прикрыв лицо руками, зарыдал. Дон Умберт сначала опешил, а потом счел за благо сделать вид, будто ничего не заметил.
– Пойдемте со мной, – сказал он успокаивающим тоном. – У нас еще много времени, и я хочу показать вам одну занятную вещицу. Она вам понравится – вот увидите.
Он провел гостя в кабинет и показал ему только что установленный телефон. Аппарат, считавшийся по тем временам чудом техники, представлял собой крайне примитивное механическое устройство – две огромные слуховые трубки, соединенные между собой проводом: по нему можно было разговаривать только с тем, кто находился в комнате по другую сторону внутреннего дворика. Фрагмент оконного стекла в обеих комнатах был заменен тонкой пластиной из елового дерева, через которую проходил передававший звук провод. Если телефон использовали при разговоре на большие расстояния, то во избежание соприкосновения провода с твердыми предметами, поглощающими звук, его подвешивали в воздухе на тонкой проволоке. Когда Николау и дон Умберт вернулись в гостиную, их уже ждала хозяйка в длинном вечернем платье, увешанном драгоценностями и издававшем пронзительный аромат левкоя. Она все еще блистала вызывающей красотой, сейчас несколько перезрелой, но ранее притягивавшей к себе все взоры; эта красота и помогла ей пробиться наверх. При виде Николау Каналса-и-Ратаплана они изошла медом; чтобы завлечь его в сети, жена дона Умберта пустила в ход все приемы обольщения: то бойко кокетничала и болтала без умолку, то вдруг прикидывалась святошей и, театрально закатывая глаза, слащаво называла его «сын мой». «Сколько унижений, а я даже не смогу ее сегодня увидеть!» – сетовал бедный Николау, пытаясь из последних сил сдержать подступавшие слезы. Прибытие гостей отвлекло его от грустных мыслей. На этот раз дон Умберт заранее позаботился о том, чтобы создать в своем доме видимость атмосферы светской изысканности.
– Он еще слишком молод и все время жил за границей, – сказал он жене, – поэтому ничего не заметит.
Среди приглашенных фигурировали коррумпированный член городского совета, получивший от дона Умберта то единственное место, где он наконец-то смог найти применение своим скудным талантам, с супругой; какой-то сомнительного вида маркиз без гроша в кармане, чьи карточные долги дон Умберт оплатил несколько лет назад, – поступок, несомненно внушенный ему свыше, так как давал возможность использовать связи маркиза для придания своим раутам большего великолепия, с супругой; некая донья Эулалия де Росалес, или просто «Тити»; мосен Вальторта, священник и горький пьяница с густыми бровями; и один профессор медицины, прикормленный доном Умбертом для получения фальшивых справок, с супругой – вот тот неприглядный круг общения, к которому приговорил дона Умберта высший свет Барселоны. На все попытки вступить с ним в беседу Николау Каналс отвечал односложно и тут же замолкал, тем не менее никто не воспринял его лаконичность как проявление нелюбезности, потому что по большому счету никого не интересовало его мнение. Скоро завязался общий разговор, и его благополучно оставили в покое. И только хозяйка изредка обращалась к нему с предложением отведать то или иное изысканное кушанье, положенное лакеем на тарелку. Но он так и не притронулся ни к одному из них. После ужина все вернулись в гостиную, где стоял рояль. По настоятельной просьбе жены дона Умберта, осведомленной о его музыкальных пристрастиях, он сел за инструмент и стал машинально – благо никто не слушал – бегать пальцами по клавишам, исполняя études[79]79
Этюды (фр.).
[Закрыть]Шопена, которые знал наизусть. Когда музыка отзвучала, раздались бурные аплодисменты; он повернулся, чтобы поблагодарить слушателей, в чьей неискренности не сомневался ни на мгновение, и кровь застыла у него в жилах – Маргарита стояла в толпе гостей. На ней было простое домашнее платье из органди с широким поясом алого цвета. Единственным украшением служил цветок, приколотый к корсажу серебряной брошкой. Медно-красные волосы, заплетенные в косу, были уложены вокруг головы. Маргарита подошла к роялю и пробормотала несколько извинительных фраз по поводу своего отсутствия на ужине: после полудня у нее случился приступ головокружения, и только сейчас она немного пришла в себя и смогла выйти к обществу. Счастливый, он принял ее объяснения за чистую монету.
– Я слушала вашу игру, – сказала она. – А вы, оказывается, настоящий артист.
– Всего лишь жалкий любитель, – возразил он, покраснев до корней волос. – Может быть, вы хотите, чтобы я сыграл для вас что-нибудь особенное?
Она склонилась над роялем, делая вид, что листает ноты. Николау почувствовал тепло ее тела, у щеки промелькнула обнаженная рука, и у него пересохло во рту от острого желания поцеловать эту руку.
– Вы получили мое письмо? – услышал он жаркий шепот у своего уха. – Ради господа, скажите, разве вам не передали письмо, которое я вам послала?
Кончиком глаза он увидел ее молящий взгляд и притворился поглощенным музыкой.
– Передали, – ответил он после непродолжительного молчания.
– Ну и что? – спросила она. – Что вы мне скажете? Я могу рассчитывать на ваше великодушие?
Он сделал над собой сверхчеловеческое усилие и заговорил:
– Я не могу отвечать за свои поступки. Не могу спать, не могу есть, плохо себя чувствую. Когда вас нет рядом, я испытываю сильную боль в груди, мне не хватает воздуха, я задыхаюсь и ощущаю приближение смерти.
– Ну так как же? – настаивала она. – Каков будет ваш ответ?
«Святители небесные! – с отчаянием подумал он. – Она не слышала ни слова из моего признания».
Отставной генерал Осорио-и-Клементе, бывший губернатор острова Лусон, был убит тремя револьверными выстрелами, произведенными из закрытого экипажа в тот момент, когда он после мессы выходил из церкви Сантс-Жуст-и-Пастор. Генерал едва успел спуститься на последнюю ступеньку паперти, как замертво упал на каменные плиты площади. Из окна экипажа кто-то бросил букет цветов, который упал рядом с бездыханным телом. Уже потом свидетели рассказывали забавную историю о том, как филиппинец, слуга покойного, услышав первый выстрел, бросился бежать на другой конец площади и сделал там нечто такое, что выходило за рамки понимания, – встал на корточки, вынул из кармана кривую палку тридцати сантиметров в длину и всунул ее в трещину между плитами; таким образом он смог открыть металлическую крышку канализационного люка и исчез в нем навсегда. Полицейские усмотрели в поведении слуги прямые доказательства его участия в преступлении и обвинили его в пособничестве заранее спланированному убийству. Кое-кто поговаривал, что филиппинец стал готовить побег сразу после получения мертвой черепахи, что он якобы бродил по городу часами, изучая и запоминая расположение всех канализационных люков; при этом он всегда носил с собой кривую палку, которую сам же и сделал.
Незадолго до происшествия с отставным генералом сеньор Браулио, сам не зная почему, ощутил в душе щемящую тревогу. «У меня предчувствие неотвратимой беды», – сказал он своему отражению в зеркале. За последнее время бывший хозяин пансиона сильно располнел и теперь, наряжаясь женщиной, становился похожим на заплывшую жиром матрону; кроме того, он отпустил короткие тевтонские усики, придававшие его облику скорее шутовской, нежели чувственный вид. Но, несмотря на это, многие из тех, кто раньше смеялся над его кривляньями, теперь относились к нему серьезно, иногда даже с почтением. Другие же видели в его поведении признаки старения или болезни, которую тогда называли размягчением мозга. Кое-кто объяснял его умственную слабость многочисленными ударами по голове, полученными сеньором Браулио во время ночных пьяных оргий. При этом вспоминали случай, произошедший с датским боксером Андерсом Сеном, – после его недавнего посещения Барселоны об этом кричали все газеты. Этот боксер несколько лет подряд вызывал на поединок чемпионов Франции, Германии и Объединенного Королевства и всегда проигрывал, его отделывали на совесть. Потом стали возить из города в город. В Барселоне, на Пуэрта-де-ла-Пас, соорудили специальную палатку из тростника и брезента и выставили его на обозрение публики как экспонат, представлявший медицинский интерес, – по крайней мере, так утверждали многочисленные публикации, хотя в действительности его несчастье беззастенчиво эксплуатировалось наглыми мошенниками. Он превратился в сущего ребенка: сжимал своими ручищами погремушку и, размахивая ею в воздухе, сосал молоко из бутылочки. Заплатив реал, можно было войти в палатку и поговорить с ним, а за песету – немного побоксировать. Он все еще обладал мощным торсом и огромными бицепсами, но его движения были медленными, ноги едва держали колоссальный вес, и в довершение всего он совершенно ослеп, хотя ему было всего двадцать четыре года. Конечно, случай сеньора Браулио был иным: он обладал отменным здоровьем, только с годами немного поблек и опустился, особенно после того как Онофре Боувила принудил его уйти в отставку. Все ярче стали проявляться его чудачества, маниакальные страхи и резкие смены настроения. Сейчас его очень беспокоила судьба Одона Мостасы: головорез с каждым днем все больше погрязал в пороке, ничем не занимался, однако всегда был при деньгах. Когда сеньор Браулио пытался ему выговаривать, он грубо огрызался.
– Ты, тридцать три несчастья, кусок дерьма, – говорил он, – заткнись. Мало тебе было выставлять свою задницу в Карбонере, так ты еще и учить меня вздумал!
– Верно, но мне пришлось дорого заплатить за мои безумства: из-за них я потерял жену и дочь, – отвечал бывший хозяин пансиона, – из-за меня пострадали невинные существа.
Но Одон Мостаса не внимал его поучениям, всеми силами изображая независимость. Однако стоило Онофре Боувиле призвать его к себе, он тотчас явился к нему в кабинет. Приятели сердечно обнялись, звонко похлопали друг друга по спине.
– Мы не виделись целую вечность, подумать только, – растроганно сказал Одон Мостаса. – С тех пор как ты заделался буржуем, до тебя не добраться. Ах! Какие были времена! – окончательно расчувствовался головорез. – Помнишь, как мы разделались с Жоаном Сикартом?
Онофре дал ему выговориться и слушал его с улыбкой, а когда тот замолк, сказал:
– Пора возвращаться на арену, Одон; мы не можем почивать на лаврах, ты мне нужен.
На лице головореза тоже проступило некое подобие улыбки, походившей на волчий оскал.
– Слава тебе, Господи! – ответил он. – А то у меня стало ржаветь оружие. Так о чем речь?
Онофре Боувила понизил голос и бросил взгляд на телохранителей. Те моментально отошли в глубь кабинета.
– Есть тут одно дельце – оно тебе понравится, – сказал он.
В назначенный день рано утром Одон Мостаса вышел из дома, нанял фиакр и приказал отвезти себя за город. Доехав до условленного места, он приставил к голове кучера револьвер и велел ему вылезать. За деревом ожидал один из его людей; он связал кучера веревкой и воткнул ему в рот кляп из пакли. Потом уже вдвоем они завязали ему глаза и нанесли сильный удар по затылку – кучер потерял сознание. Разбойник, вышедший из-за дерева, завернулся в плащ кучера и забрался на козлы. Одон Мостаса сел в экипаж и задернул шторы, потом отклеил искусственную бороду и снял темные очки, которые надел, чтобы кучер не узнал его в случае, если дело выплывет наружу. У него было стопроцентное алиби. Еще раньше он по указанию Онофре купил на Рамблас букет лилий, и теперь в закрытом экипаже цветы издавали такой резкий запах, что у него закружилась голова. «Сейчас меня вырвет», – подумал он, но продолжал крутить барабан револьвера, проверяя его готовность. Когда экипаж въехал на площадь, с колокольни раздался бой часов. Кончилась месса, и из церкви стали выходить редкие прихожане; был рабочий день, и народу пришло мало. Одон приподнял край занавески и высунул в образовавшуюся щель револьвер. В этот момент в дверях церкви появился экс-губернатор со слугой-филиппинцем; Одон спокойно прицелился, подождал, пока жертва спустится с лестницы, и произвел три выстрела. Никто не шелохнулся, только филиппинец отреагировал моментально. Фиакр тронулся с места. В этот момент Одон вспомнил о цветах и застучал в потолок, чтобы кучер остановился, затем взял с сиденья букет лилий и швырнул его в окно. Послышались первые крики и топот бегущих ног – все старались убраться подальше от этого места.
Через несколько дней полиция задержала Одона Мостасу в дверях борделя, где он провел всю ночь. Уверенный, что на него не падет ни тени подозрения, убийца не оказал сопротивления и обращался с агентами с изысканной вежливостью, в которой чувствовалась откровенная издевка.
– Шути, шути, Мостаса, – сказал ему сержант. – На этот раз ты заплатишь за все.
Тот строил ему глазки и посылал воздушные поцелуи, будто перед ним была шлюха. От подобной наглости сержант потерял дар речи и отвернулся. Полицейские, зная, с кем имеют дело, не спускали с него глаз, нацелили на него дула мушкетов и держали наготове дубинки, чтобы в случае чего обрушить их на голову арестанта. Некоторые из них были совсем юнцами. Еще до поступления на службу они слышали много разговоров об этом безжалостном убийце и сейчас, ведя его под конвоем в суд, беспомощного, со связанными руками, испытывали что-то наподобие гордости. Когда судья начал спрашивать Одона Мостасу, что он делал в такой-то день и в такой-то час, убийца отвечал с большим апломбом, раскручивая тот клубок лжи, который они с Онофре Боувилой навертели для обеспечения алиби. Судья повторял одни и те же вопросы, а писарь заносил в протокол одни и те же ответы, потом судья читал их с неподдельным изумлением, и все начиналось снова.
– Ты что, издеваешься? – спросил он, не выдержав.
– Пусть ваша милость прибережет свои уловки для карманников, социалистов, анархистов, педерастов и прочей швали, – ответил головорез. – Я – Одон Мостаса, профессионал с большим стажем; больше вы не услышите от меня ни слова.
Через некоторое время, видя, что ему задают одни и те же вопросы, будто имеют дело с глухим или идиотом, Одон не выдержал и заговорил:
– Уж не желает ли ваша милость сделать себе имя на моем аресте? Так знайте – другие тоже пробовали, все хотели прославиться, стать тем единственным, кто сможет упечь за решетку самого Одона Мостасу; все мечтали увидеть свое имя и портреты в газетах. И все стали посмешищем.
Судью, который допрашивал Одона Мостасу, звали Асискло Салгадо Фонсека Пинтохо-и-Гамуса. Это был мужчина лет тридцати двух – тридцати трех, сутулый, с толстой шеей, густой бородой и бледным лицом. Он говорил медленно и поднимал брови при каждом ответе, словно все, что он слышал, вызывало у него безмерное удивление.
– Скажите, где вы находились в такой-то день, в такой-то час, – бубнил он, точно повторял затверженный урок.
Одон Мостаса вышел из себя.
– Хватит ломать эту дурацкую комедию! – закричал он во весь голос, нимало не смущаясь присутствием в помещении суда других задержанных. – Что вы от меня хотите? Может, денег? Так знайте, лично вы, ваша милость, не дождетесь от меня ни реала. Я вас вижу насквозь: дай вам сегодня сотню, завтра вы попросите тысячу. Со мной у вас ничего не выйдет. У вас нет ни доказательств, ни свидетелей, а у меня стопроцентное алиби. Экс-губернатора убрали филиппинцы – это все знают.
Судья оторопело двигал бровями:
– Какой такой экс-губернатор? – спрашивал он. – Что еще за филиппинцы? До Одона Мостасы наконец дошло, что его обвиняют не в убийстве экс-губернатора Осорио, а в смерти какого-то юноши, Николау Каналса-и-Ратаплана, о котором он и слыхом не слыхивал. Утром в день его ареста какой-то человек, наглухо закутанный в плащ и прятавший свое лицо под широкополым чамберго, прошмыгнул мимо comptoir отеля «Арагон». Охранник не сумел перехватить проворного незнакомца в вестибюле и направил по его следу двух жандармов, патрулировавших район Рамблас в часы наибольшего скопления народа. Меж тем возмутитель спокойствия добрался до верхних этажей и затерялся в их лабиринтах. Его так и не нашли. Одни предполагали, что он спустился по стене со стороны фасада при помощи каната с кошкой на конце, якобы спрятанного под плащом; другие, ссылаясь на отсутствие очевидцев, утверждали, что он просто-напросто подкупил служащих гостиницы. Как бы то ни было, единственным свидетельством его мимолетного появления в гостинице был труп Николау Каналса-и-Ратаплана. Убийца зарезал юношу тремя ударами кинжала, причем все три оказались смертельными. На следующий день его похоронили в фамильном склепе рядом с останками отца, тоже погибшего от руки убийцы. Мать на погребение не приехала. Так трагически оборвался род Каналсов, поскольку Николау был единственным отпрыском этой ветви семьи. Теперь судья показывал Одону Мостасе плащ и чамберго. Пока головорез развлекался в борделе, полиция обыскала его квартиру и нашла там эти вещи вместе со складной навахой на четырех пружинах – лезвие все еще хранило следы крови, хотя его тщательно вымыли. Сбитый с толку Одон Мостаса продолжал отрицать очевидное. Он упрямо повторял историю о черепахе, курице и свинье. «Обвиняемый, – записал потом в деле судья, – очевидно, бредит, говорит несуразности». Судья потребовал очную ставку, поэтому его заставили надеть плащ и чамберго и предстать в таком виде перед администратором гостиницы. Как плащ, так и чамберго пришлись ему по размеру, и администратор подтвердил, что это тот самый тип, который прошмыгнул мимо охранника и тут же испарился. Пообещав взятку, Одон добился от офицера, охранявшего помещение суда, разрешения послать сеньору Браулио записку. «Я не понимаю, что происходит, но добром это не кончится», – писал он. Сеньор Браулио тут же побежал к Онофре Боувиле.
– Наймем ему лучшего адвоката, специализирующегося на уголовном праве, – заверил тот.
– А не лучше ли замять это неприятное дело в приватном порядке, пока этой галиматье не дали официальный ход? – несмело предложил сеньор Браулио.
Адвоката, взявшегося за защиту, звали Эрмохенес Пальеха или Пальеха, точно не известно. По его словам, он был родом из Севильи и недавно вступил в коллегию адвокатов Барселоны, где хотел открыть свою контору, но почему-то не открыл. Большинство свидетелей, вызванных защитником, в суд не явились: в основном это были уличные женщины, и когда за ними послали судебных приставов, они как сквозь землю провалились. Поскольку у них не было документов и их знали только по прозвищам, достаточно было поменять местожительство и имя, чтобы стереть все следы прошлого и исчезнуть навсегда. Но трое из них все же пришли и произвели на суд тяжелое впечатление. Женщины назвались: Пуэрка, Педорра и Ромуальда ла Катапингас[80]80
Пуэрка – Свинка; Педорра – здесь: Пердунья; Катапингас – здесь: Минетчица (исп.).
[Закрыть]. Вели они себя в зале суда безобразно: норовили задрать юбку и продемонстрировать толстые ляжки, подмигивали мужчинам, говорили непристойности, хрипло хохотали по поводу и без повода, а прокурора называли «сладенький» и «родимый». Председатель суда вынужден был несколько раз призвать их к порядку. Все трое подтверждали присутствие обвиняемого в борделе утром в день убийства, но когда к допросу приступил прокурор, а затем защитник, отказались от прежних показаний и заявили, что перепутали день и час. Одон Мостаса, не испытывавший подобных ударов ни разу в жизни и видя всю безнадежность и даже вредность своего вмешательства в процесс, решил посоветоваться с адвокатом, но тот, сославшись на срочные дела, не пришел к нему в камеру, находившуюся тут же, во Дворце правосудия, куда обвиняемого перевели из тюрьмы на время судебного разбирательства. Дворец правосудия, открытый десять лет назад, был расположен на бывшей территории Всемирной выставки, то есть там, где Онофре Боувила познакомился с Одоном Мостасой при неприятных для первого обстоятельствах. Однако роли поменялись, и теперь Одон Мостаса беззаветно верил в него как в единственного избавителя. Но Онофре не выказывал признаков беспокойства. Когда сеньор Браулио, ни на минуту не покидавший зал, битком набитый жадной до подобных зрелищ публикой, приходил к нему едва живой от горя и пытался с ним посоветоваться, тот уклонялся от встречи под любым предлогом, а если и встречался, то тут же переводил разговор на другую тему. На предварительном слушании прокурор потребовал для обвиняемого высшей меры наказания, а затем подтвердил это требование в заключительном постановлении. Наконец суд вынес решение, в котором приговорил Одона Мостасу к смертной казни.