Текст книги "Город чудес"
Автор книги: Эдуардо Мендоса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
2
Дядюшка Тонет сильно постарел, стал плохо видеть – у него развивалась дальнозоркость, – однако изо дня в день повторял все тот же путь из Сан-Климента в Бассору и из Бассоры в Сан-Климент в своей обшарпанной двуколке, запряженной верной кобылой, которая к тому времени прожила на свете полных восемнадцать лет. Однажды, зайдя в стойло, он увидел ее лежащей на спине – прежде она всегда спала стоя и никогда не подгибала колени даже для кратковременного отдыха – с вытянутыми вверх одеревеневшими конечностями, и казалось, что она продолжала свой нескончаемый бег в перевернутом пространстве. Однако дядюшка Тонет не захотел уйти на покой, как все от него ожидали, а вместо этого купил новую кобылу. Но она не знала дороги: лошади, даже самой сообразительной, требуется несколько лет на то, чтобы выучить такой длинный и сложный маршрут, каким был путь, избранный нашим давнишним знакомым. Поэтому кобыла и полуслепой старик часто сбивались со следа, плутали среди горных тропинок, а однажды заблудились окончательно. Это случилось ночью, и в кромешной темноте возница не мог сообразить, куда их занесла нелегкая. Раньше он ориентировался по звездам, но в это время года, как на грех, выпадали густые туманы, окутывавшие горы со всех сторон. Где-то совсем близко выли волки; парализованная страхом кобыла с трудом ковыляла по камням и продвигалась вперед лишь понукаемая ударами кнута. Наконец они увидели отблески большого пламени и приблизились. У дядюшки Тонета мелькнула мысль, что костер развели пастухи, но он быстро ее отбросил – слишком дикой и пустынной была эта местность, чтобы кому-нибудь пришло в голову пасти тут скот. Он набрел на логово бандитской шайки, возглавляемой неким Корнетом. Уцелевшие в последней гражданской войне разрозненные отряды карлистов не пожелали сложить оружия и ждать амнистии, а предпочли вольницу в горах.
– Не верьте обещаниям. Если мы сдадимся на милость победителям, нас прогонят сквозь строй и продырявят шпагами, – сказал Корнет, завоевавший стойкостью и набожностью доверие солдат за время этой кровавой кампании. – Я предлагаю податься в разбойники. Судите сами: мы обречены на смерть и остаток дней проживем все равно что взаймы, поэтому можем позволить себе, такую роскошь, как поставить жизнь на кон и проиграть. Нам терять нечего.
Вняв рассуждениям своего предводителя, бандиты согласились и вскоре прослыли отчаянными храбрецами. Они откровенно глумились над бессилием вооруженных отрядов, посланных на их поиски и прославились на всю округу, приобретя ореол благородных разбойников. Пастухи и крестьяне относились к ним снисходительно. Смертельно устав от длившихся несколько веков подряд вооруженных стычек у дверей своих домов, жители окрестных деревень не хотели за них заступаться, но и не больно-то стремились выдавать их властям, а уж гоняться за ними по горам, словно охотники за дичью, – и того меньше. Разбойники, не рассчитывая на долгую жизнь, а лишь на возможность достойно умереть с оружием в руках, продолжали промышлять в горах и иногда доживали до преклонного возраста, забытые Богом, людьми и властями. Когда дядюшка Тонет наткнулся на их лагерь, то увидел лишь горстку изможденных стариков, с трудом державших в руках мушкеты.
– Я думал, вы уже давно сгинули, – сказал он, – и от вас остались одни небылицы.
Разбойники его накормили и приютили на ночь. Говорили мало, так как отвыкли от чужих людей, а между собой все уже давно было переговорено. Дядюшку Тонета они хорошо знали в лицо – тысячу раз наблюдали, как он ездит туда-сюда в своей двуколке, – и никогда на него не нападали, понимая, что он везет селянам то, без чего в этих суровых местах невозможно выжить. На следующее утро они вывели его на дорогу и дали с собой ломоть хлеба и колбасы, но прежде чем распроститься, отвели на маленькое кладбище, где покоились останки их товарищей, умерших в горах от холода и болезней. Могил было едва ли не столько же, сколько оставшихся в живых; на них всегда лежали свежие полевые цветы, и было много крестов, потому что большинство разбойников отличались исключительной религиозностью. Это случилось уже давно. Теперь кобыла хорошо знала дорогу, а дядюшка Тонет почти совсем ослеп.
– И все-таки, – сказал он, кончив излагать эту грустную историю одному путнику, который нанял его в Бассоре. – И все-таки, – повторил он, – твой голос кажется мне знакомым. Не то чтобы голос, а скорее тембр, – уточнил он.
Путник ничего не ответил. Через некоторое время дядюшка Тонет хлопнул себя ладонью по лбу и расхохотался.
– Как же я это! Ведь ты – Онофре Боувила! Так? Только попробуй сказать, что нет.
Онофре продолжал хранить молчание, и дядюшка Тонет опять залился веселым смехом.
– По-другому и быть не может. Я узнал тебя по голосу, а твоя заносчивость только подтверждает мою догадку: ты точь-в-точь такой же, как твой полоумный отец, которого я хорошо знал, – сам отвозил его вот на этой двуколке в Бассору, когда он отправился на Кубу. Уже не упомню, сколько ему было тогда годков, но, должно быть, немногим больше, чем тебе сейчас. Так-то! Он тогда слишком много о себе воображал и воротил от нас нос, словно мы объелись чечевицы, да, сеньоры, чечевицы, и она лезла из нас во все дыры. А когда он возвратился с Кубы, то я привез его домой. Как сейчас вижу своими слепыми глазами: весь поселок высыпал на площадь у церкви, а твой отец сидел тут же, где ты сейчас, – прямой, точно кол проглотил, раздутый от важности; на нем был белый полотняный костюм и шляпа из плетеной соломы – ее еще называют панамой, вроде бы по имени какой-то страны в Америке. Представь, за весь путь он не проронил ни слова. Все строил из себя богатея, хотя не имел за душой ни реала. Но зачем я тебе это рассказываю? Ведь ты все знаешь не хуже меня. Помнишь, что он привез вместо денег?
– Обезьяну, – ответил Онофре.
– Верно, больную обезьяну, да, сеньор. Как я погляжу, у тебя хорошая память, – сказал дядюшка Тонет, нахлестывая кобылу, которая, воспользовавшись невниманием возницы, остановилась пощипать придорожной травы. – Слышь, Перса, перестань, а то раздует. Он щелкнул в воздухе кнутом. – Перса, – обратился он с разъяснением к Онофре, – это у нее такое имя, кобылку уже так звали, когда я ее купил. О чем это бишь я? Ага! О том, каким дурнем был твой отец. Прямо-таки болваном, коли хочешь знать мое мнение. Эх, парень, парень! Неужели ты поднимешь руку на слепого старика? Хотя с тебя станется. Ладно, ладно, впредь буду выбирать слова, но это вовсе не значит, что мое мнение о твоем отце изменилось хоть на йоту. Знаю я вас – вы такой народ, не желаете, чтобы вам резали правду-матку, хотите слышать только приятное уху, а не то, что считают люди на самом деле. Все это по недомыслию. Но не думай, что я сильно переживаю по этому поводу, – меня это даже не удивляет, я давно приноровился к людскому тщеславию; у меня в жизни было довольно встреч и достаточно времени, чтобы поразмыслить об этом на досуге. Возвращаюсь порожняком и все думаю, прикидываю и теперь до самого донышка знаю людскую натуру. И еще знаю, что, как ни крути, ничего не могу изменить. Не могу да и стар уже. Но даже имей я возможность, вряд ли захотел бы это сделать. Есть люди, которые зальют себе глаза чесночной похлебкой и дальше чесночной похлебки ничего вокруг себя не видят. Я не из таких. Мог бы быть таким, но не стал.
Так философствовал наш возница со свойственной впавшим в слабоумие старикам бессвязностью, которая в их устах звучит порой как вершина мудрости. Онофре Боувила его не слушал: он отдался во власть размеренному журчанию его голоса и, не вникая в содержание, смотрел по сторонам. Эта самая дорога увела его из родного дома восемь лет назад. Он выехал ранним весенним утром, едва встало солнце. А накануне объявил родителям, что едет в Бассору повидать сеньоров Балдрича, Вилаграна и Таперу и попросить работу на одном из их предприятий. Таким образом, объяснял он, можно будет ускорить выплату долгов, наделанных отцом. Американец было запротестовал: он, и только он виноват в том затруднительном положении, в каком оказалась семья, и не примет от сына такой жертвы… Онофре на него цыкнул. Американец, растерявший последние остатки своего авторитета, замолчал. Онофре обратился к матери и продолжил: он останется в Бассоре столько времени, сколько потребуется, чтобы собрать нужную сумму.
– Наверное, месяц, – уточнил он. – А может, и год. Я напишу вам сразу, как только приеду на место. Потом буду поддерживать постоянную связь и сообщать новости через дядюшку Тонета.
В действительности он уже тогда решил податься прямо в Барселону и не возвращаться домой. В тот момент он смотрел вокруг и думал, что никогда больше не переступит порог старого дома, где родился и вырос, и никогда не увидит родителей. Онофре забрался в двуколку, отец протянул ему узелок с бельем и кое-какими пожитками, потом раздумал и осторожно сам уложил его на дно повозки. Мать завязала ему вокруг шеи шарф. Так как все молчали, дядюшка Тонет взгромоздился на козлы и сказал:
– Если ты готов, то поехали.
Онофре кивнул, не осмеливаясь произнести ни слова, чтобы не выдать себя срывавшимся от волнения голосом. Дядюшка Тонет лихо щелкнул кнутом, и кобыла, увязая копытами в подтаявшей наледи, пустилась в путь.
– Дорога предстоит трудная, – проговорил возница.
Онофре обернулся: Американец махал панамой, мать что-то кричала, но он не разобрал что. Потом опустил голову, упорно глядя под колеса, и не увидел, как силуэты отца и матери становились все меньше и меньше, пока совсем не растаяли вдали. Двуколка перевалила через дорогу, спускавшуюся к реке, потом пересекла те, что поднимались к заколдованному гроту и в горы – по ним они ходили охотиться на куропаток, – потом еще одну, по которой они ходили на рыбалку, и наконец последнюю, что, виляя, терялась в лесу, – по ней ходили собирать осенние грибы. Он раньше никогда не задумывался о том, сколько дорог существует на свете, и эта мысль поразила его воображение. Сквозь утренний туман, целиком поглотивший долину, долго еще виднелся шатровый купол деревенской церкви. На пути им встретились несколько овечьих отар. Пастухи, одетые в шерстяные безрукавки, каталонские шапочки и укутанные до самого носа шарфами, поднимали вверх посохи, смеялись и кричали вслед слова прощания. Они были свидетелями его рождения. «Мне больше никогда не встретить человека, знающего меня с детства и так же хорошо, как они», – опять пронеслось в голове. Потом замелькали пустоши, заброшенные фермерские усадьбы. Разбухшие от холода и дождя двери и ставни на окнах сорвались с петель, сквозь черные глазницы проемов можно было видеть пустые, полные сухой листвы и мусора комнаты; иногда из них испуганно вылетали птицы. Владельцы брошенных домов уехали в Бассору искать работу на фабриках; они обрекли на умирание домашние очаги, некогда пылавшие жарким огнем, с осуждением говорили те, кто оставался. С тех пор прошло целых восемь лет, в течение которых Онофре Боувила успел многого добиться: узнал массу новых людей; в большинстве своем они были незаурядными личностями и почти все – отъявленными мерзавцами. Одних он уничтожил, сам не зная зачем, с другими заключил более или менее надежные союзы. Он ехал среди деревьев, видел сквозь трепетавшие на ветру кроны чистое небо, слышал шум леса, жадно вдыхал запах родных полей, и ему стало казаться, что он никогда не покидал этой долины и все случившееся с ним было только сном. И даже дочь дона Умберта Фиги-и-Мореры, пробудившая в нем такую всепоглощающую страсть, представлялась чем-то вроде отблеска молнии, сверкнувшей где-то вдали. Он силился вспомнить ее лицо таким, каким оно было в реальности, а не в его воображении. Но память упорно воскрешала другие черты – черты несчастной Дельфины, все еще томившейся в тюрьме, и они сливались с образом возлюбленной, с которой его связывало лишь короткое тривиальное знакомство недельной давности и с которой он не обмолвился и четырьмя фразами. Эта девочка принадлежала к troupe[60]60
Труппа (фр.).
[Закрыть]кукловодов, на чей спектакль он попал по воле случая, и показалась ему привлекательной лишь оттого, что была недурна собой и походила на маленькую собачонку, искавшую у него защиты; к тому же она была слишком мала, чтобы Онофре осмелился овладеть ею прежде, чем договорится с родителями, и он был вынужден заплатить им вперед и сполна, а когда сделка совершилась, то влюбленным стало не о чем говорить. При прощании он сказал ей единственную фразу, полную холодной любезности, и в придачу щедро одарил деньгами, как привык поступать с теми, в ком видел готовность услужить ему. Вот и на этот раз он был вполне удовлетворен ее послушанием и снисходительно дал ей это понять. Девочка рассеянно приняла деньги, не обратив по неопытности внимания на чрезмерность суммы, и вообще вела себя так, будто этот дар и та уничижительная форма, в какой он был преподнесен, не имели к ней ни малейшего отношения. Только странно на него посмотрела, и этот взгляд оставил в его душе неприятный осадок.
– На что мне жаловаться? – услышал он голос возницы. – На туман, который сидит у нас в печенках? Нет, сеньор. Тогда, наверное, на климат? Нет, сеньор. Может, мне пожаловаться на бесплодие земли? Нет, сеньор. Я не жалуюсь ни на землю, ни на скудный урожай. Тогда на что? А на человеческую глупость, и вопиющим примером этой глупости, как мы видим, является твой отец. Почему я так на него нападаю? Наверное, я нападаю на него потому, что завидую. Да, сеньор: я нападаю на него только из-за зависти, именно так.
Когда двуколка остановилась у церковных ворот, было уже темно. Возница спросил у Онофре, предупредил ли он родителей о своем приезде.
– Нет, – ответил тот.
– Наверное, хочешь сделать им сюрприз? – предположил дядюшка Тонет.
– Нет, – опять ответил Онофре, – просто не предупредил, и все тут.
– Передай им от меня привет, – попросил дядюшка Тонет. – Вот уже много лет, как я ничего о них не знаю, а ведь мы с твоим отцом одно время были закадычными приятелями; это я отвез его на Кубу, когда ему приспичило укатить в дальние края, – не помню, рассказал я тебе об этом или нет?
Дядюшка Тонет, спотыкаясь и ловя руками темноту, вылез из двуколки и побрел по площади искать таверну. Онофре направился к дому.
Мать стояла в дверях и заметила его первой. Она случайно вышла на крыльцо подышать ночной прохладой, чего не делала ни разу за все последние годы. После отъезда Онофре у нее появилась привычка выходить на порог каждый день после захода солнца и пристально смотреть на дорогу, поскольку именно в этот час в поселок въезжала двуколка, если она вообще туда добиралась. Потом поняла: Онофре не вернется, и не сочтя нужным обсуждать этот факт с мужем, покинула свой наблюдательный пункт – она никоим образом, пусть даже такой малостью, как ожидание, не хотела вмешиваться в жизнь сына.
– Пойду разогрею ужин, – проговорила она.
– А отец? – спросил Онофре.
Она знаком показала, что Американец в доме. Онофре нашел отца сильно постаревшим, однако не заметил, какой глубокий след оставили прошедшие годы на лице и фигуре матери, – для этого он был еще слишком юн и слишком связан с ней внутренними узами.
На матери было все то же платье из сурового полотна, местами вытершееся до дыр, полинявшее от стирки и потерявшее форму от штопки и бесчисленных латок. Она уткнулась взглядом в стол, а когда подняла глаза, то на них выступили слезы, но выражение лица оставалось невозмутимым, будто не произошло ничего необычного. Она ждала, что сын первым нарушит молчание, так как понимала, что его привели в дом чрезвычайно важные обстоятельства, но поскольку Онофре безмолвствовал, пришла к нему на помощь:
– Как прошло путешествие? Онофре ответил:
– Хорошо, – и осекся под пристальным взглядом матери.
– А ты неплохо одет, – сказал Американец.
– Верно, но денег я вам не дам, – отрезал Онофре.
Американец побледнел.
– У меня и в мыслях не было просить у тебя денег, – процедил он сквозь зубы. – Я сказал это просто так, к слову.
– Тогда помолчите, – сухо сказал Онофре.
Американец понял, насколько глупым и жалким выглядит он в глазах сына. Он быстро вскочил со стула и сказал:
– Пойду в курятник за яйцами.
По дороге он прихватил с собой низкую табуретку, не объясняя, зачем она нужна ему в курятнике. Оставшись наедине с матерью, Онофре обвел взглядом комнату: конечно, она должна была показаться ему меньше, чем та, что запечатлелась в памяти, но он и представить себе не мог, какой бедной и убогой она была на самом деле. Рядом с кроватью родителей стояла его собственная, застеленная свежим бельем, словно кто-то провел на ней предыдущую ночь и собирается провести следующую. Мать опередила его вопрос.
– Когда ты уехал, мы почувствовали себя такими одинокими, – сказала она извиняющимся тоном.
Измученный тряской в двуколке, Онофре опустился на стул и, не рассчитав движения, больно ударился о жесткую поверхность сиденья.
– Значит, у меня есть брат? – спросил он.
Мать опустила глаза.
– Если бы мы хотя бы знали, куда тебе писать… – уклончиво сказала она после долгого молчания.
– Где он? – опять спросил Онофре таким тоном, точно хотел поскорее положить конец затянувшемуся притворству.
– Скоро придет, – ответила мать. – Он нам большое подспорье. Она немного помолчала и продолжила: – Ты знаешь, каково это – работать в поле. Твой отец на это не способен; он никогда не мог работать на земле, даже в молодые годы. Думаю, поэтому-то и уехал на Кубу. Ему пришлось много страдать, – она говорила торопливо, не делая перерыва между фразами, будто сама с собой, – он чувствует себя бесконечно виноватым после твоего отъезда. Проходил месяц за месяцем, от тебя не было вестей, и он стал выяснять, где ты. Ему сообщили, что в Бассоре тебя нет и будто тебя видели в Барселоне. Тогда отец опять занял денег и отправился на твои поиски. До этого он ни разу не просил взаймы. Отец провел в Барселоне около месяца и повсюду о тебе спрашивал, но вернулся ни с чем. Мне стало его жаль. Я впервые поняла, как тяжко переживал он свои неудачи. Тогда у нас родился сын, ты его сейчас увидишь. Он на тебя не похож, разве что такой же молчаливый, но характером пошел в отца.
– Чем он занимается? – спросил Онофре Боувила.
– Да так… Дела его могли быть намного хуже, чем теперь, – ответила мать, поняв, что он спрашивает об отце. – Он только недавно выкинул из головы ту историю – ну, с теми сеньорами из Бассоры, помнишь? Они еще хотели засадить его в тюрьму. Но потом дали ему работу, чтобы он хоть как-то держался на плаву. Думаю, несмотря на все случившееся, они обошлись с ним по-людски. Дали ему чемодан и послали по селениям и фермам продавать страховки – тогда еще большая невидаль в наших краях. О его приключениях ходили легенды, поэтому его хорошо везде знали. Люди валом валили, завидев его белый полотняный костюм. Нашлись и насмешники – не без того, но он умудрялся время от времени продать одну-другую страховку. Этим да еще тем, что дает земля и разведение птицы, мы кое-как сводим концы с концами. Она подошла к двери и стала пристально вглядываться в темноту. – Странно, как долго он не возвращается, – сказала она, не уточнив, кого имеет в виду. Туман рассеялся, и в свете луны было видно, как кружили летучие мыши. – Меня очень беспокоит его здоровье. Годы идут и плохо на нем сказываются. Ему приходится вышагивать пешком многие километры – и все в жару и в холод; он устает, много пьет, плохо и скудно питается. А тут еще пять лет назад потерял панаму. Ее сорвало с головы порывом ветра и унесло в пшеничное поле, и он проискал ее до ночи. Я пыталась Убедить его купить себе обычную шапку, но бесполезно… А вот и он.
– Я ходил попросить несколько луковиц и мяты, – сказал Американец, входя в дом. Табуретки в руках не было.
– Я рассказывала Онофре о панаме, – сказала мать.
Отец положил луковицы и мяту на стол, потом сел, явно довольный темой разговора:
– Здесь не найдешь такой – ни в Бассоре, ни в Барселоне. Это настоящая панама.
– Еще я рассказала ему о Жоане, – сказала мать.
Американец покраснел до корней волос.
– Ты помнишь, как мы ездили в Бассору сделать из обезьяны чучело? – спросил он. – Ты никогда до этого не бывал в городе, и все казалось тебе…
Онофре увидел мальчика. Тот замер на пороге и не осмеливался войти. Тогда Онофре сказал:
– Проходи и подойди к свету, чтобы я мог тебя рассмотреть. Как твое имя?
– Жоан Боувила-и-Монт, Божьей и вашей милостью, – ответил мальчик.
– Не называй меня на вы, – ответил Онофре. – Я твой брат. Ты обо мне должен знать, ведь верно? – Мальчик утвердительно кивнул головой. – То-то! Никогда мне не лги, – сказал Онофре.
– Садитесь за стол, – поспешила вмешаться мать. – Давайте ужинать. Онофре, благослови еду.
За ужином все четверо хранили молчание. Когда кончили, Онофре спросил:
– Надеюсь, вы не подумали, что я приехал сюда жить?
Никто не ответил: такое никому даже в голову не могло прийти. Достаточно было бросить на него один только взгляд, чтобы убедиться – прежнего не вернуть.
– Мне нужна ваша подпись на кое-каких бумагах, – сказал Онофре, обращаясь к отцу. Он вытащил из кармана пиджака сложенный пополам документ и положил его на стол. Американец протянул к нему руку, но не взял – замер и опустил глаза. – Это закладная на дом и землю, – пояснил Онофре. – Мне нужны деньги для вложения в одно прибыльное дело, и я не вижу другого способа их достать, кроме как под залог нашего имущества. Не бойтесь. Вы сможете, как и прежде, жить в этом доме и обрабатывать землю. Вас могут выкинуть отсюда лишь в случае моего разорения, но я не разорюсь.
– Не беспокойся, – ответила мать, – твой отец все подпишет. Правда, Жоан?
Отец не читая подписал контракт, который привез с собой Онофре. Покончив с этим, он поднялся со стула и вышел из комнаты. Онофре проводил его взглядом, потом посмотрел на мать. Она одобрительно кивнула. Онофре вышел во двор вслед за Американцем и отправился на его поиски. Наконец он нашел отца сидящим под смоковницей на колченогом табурете; им пользовались при дойке коров, и он узнал его: это был тот самый табурет, который отец раньше унес с собой из дома. Онофре молча прислонился к стволу дерева – оттуда ему были видны спина Американца, его затылок и удрученно опущенные плечи. Отец заговорил, хотя Онофре ничего у него не спрашивал.
– Всю жизнь я думал, – Американец ткнул рукой куда-то вдаль, словно пытаясь одним жестом охватить все пространство вокруг и дотянуться до черной бездны, посеребренной светом Луны, – что испокон веков все это было таким, каким выглядит сейчас, и что все это результат постоянной смены природных циклов и времен года. А выходит, я потратил уйму лет только на то, чтобы понять, как сильно я ошибаюсь. Теперь я знаю: все эти поля и леса до последней пяди обильно политы кровью и потом людей, творивших эту благодать по капле, час за часом, месяц за месяцем; мои родители, а раньше дед и бабка, а еще раньше мои прадед и прабабка, которых я никогда не знал, и еще многие мои предки задолго до того, как родились на свет, были обречены на постоянную борьбу с Природой ради своей и нашей жизни на этой земле. В Природе нет мудрости, что бы о ней ни говорили; она глупа и груба, если не сказать – жестока. Каждое поколение своим вмешательством преобразовывало этот мир: поворачивало реки вспять, изменяло состав воды, режим дождей и очертания гор; были приручены животные, появлялись новые виды деревьев и злаков и вообще растений, – все, что прежде было разрушительным, сделали созидательным. И плоды этих титанических усилий теперь перед нами. Раньше я этого не замечал; для меня самым важным в жизни был город, а на деревню я смотрел свысока. Но сейчас мои представления перевернулись. Работа на земле требует много времени, она делается постепенно, шаг за шагом и дает результаты только тогда, когда приходит черед, – ни часом раньше, ни часом позже, и у нас создается впечатление, что вроде бы ничего не изменилось. В городе все наоборот: необычное кажется нормальным, нас не смущают ни его протяженность, ни высота построек, ни бесчисленное количество кирпичей, затраченных на их возведение, и нам кажется, что он незыблем, как вечность. Но и в этом мы сильно заблуждаемся: ведь любой город можно построить всего за несколько лет. Поэтому крестьяне так отличаются от горожан: они молчаливы и кротки. Сумей я понять это раньше, возможно, у меня была бы другая судьба, однако ничего не поделаешь – эти вещи либо у нас в крови и впитываются с молоком матери, либо приобретаются ценой всей жизни и страшных ошибок.
– Полноте, отец, – сказал Онофре. – Пусть вас это больше не волнует. Как я уже сказал, деньги вам будут возвращены в целости и сохранности и очень скоро.
– Меня меньше всего беспокоит эта закладная, сынок, – ответил Американец. – Я даже и не знал, что за наши земли можно выручить какие-то деньги. Если бы знал, то, вероятно, и сам заложил бы их много лет тому назад, чтобы завести собственное дело. Хотя в этом случае мы наверняка лишились бы всего. Но у тебя все получится, я уверен.
– У меня осечки не будет, – подтвердил Онофре.
– Не думай больше об этом и иди спать, – сказал Американец, – завтра тебе предстоит долгий путь. А может, останешься денька на два?
– Нет, это дело решенное, – отрезал Онофре. На следующий день он вернулся в Барселону.
В Бассоре ему пришлось ненадолго задержаться, чтобы заверить подпись отца у нотариуса. Однако ночь он провел в своей старой постели: маленького Жоана родители положили с собой. Уезжал Онофре со спокойной душой и по дороге созерцал пейзаж. «Прошлый раз, – думал он, – мне казалось, что я никогда больше не увижу эти поля, теперь же знаю: они всегда будут маячить у меня перед глазами. Хотя какое это имеет значение? Но если мне предстоит так часто их видеть, то почему бы не извлечь из них максимум пользы?» Покупать и продавать, продавать и покупать снова – в этом заключалась вся философия Онофре Боувилы на данном отрезке его жизненного пути.