355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуардо Мендоса » Город чудес » Текст книги (страница 26)
Город чудес
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 11:34

Текст книги "Город чудес"


Автор книги: Эдуардо Мендоса



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 35 страниц)

В 1906 году на сцене одного из парижских варьете дебютировала танцовщица, ставшая впоследствии мировой знаменитостью; это была Маргарита Гертруда Зелле, голландка по происхождению, выдававшая себя за индийскую жрицу. Поэтому она взяла новое имя – Мата Хари. Как и все подобные танцовщицы, она получала множество предложений, но ни одно из них не могло сравниться с тем, что сделал ей некий кабальеро однажды летним вечером 1907 года.

– Я собираюсь предложить вам нечто особенное, – сказал он, подравнивая щипчиками нафабренные усы, – то, что, возможно, вам еще никто никогда не предлагал.

Мата Хари высунулась из-за ширмы: в этот момент она скидывала с себя кисейную тунику и серебряный пояс, украшенный аметистами и бирюзой, в которых только что танцевала на сцене.

– Не уверена, достаточно ли я для тебя экзотична, любовь моя, – ответила она по-французски с сильным акцентом.

Когда она вышла из-за ширмы, кабальеро поднес к левому глазу монокль и оглядел ее с ног до головы. Его визит предварил букет роз (шесть дюжин) и бриллиантовое колье, блестевшее на ее шее как знак согласия. Туалет дополняло кимоно с драконом на спине, вышитым золотыми нитками на черном фоне. Мата Хари уселась за туалетный столик с круглым, видавшим виды зеркалом. Скольких князей, банкиров и маршалов помнило это зеркало, сколько раз оно отражало похотливый блеск их глаз! Томным ленивым жестом она снимала с пальцев священные кольца, составлявшие часть ее убранства жрицы (некоторые из них имели форму черепа), и складывала их в сандаловую шкатулку.

– Ну, так чего же ты от меня хочешь? – кокетливо спросила она.

– На ушко, – сказал кабальеро. Он придвинулся к ее лицу так близко, что коснулся щеки кончиком уса и оставил на ней царапину. В его глазах она не прочла желания – лишь холодный расчет. – Я представляю германское правительство, – прошептал он, – и хочу предложить вам стать шпионкой.

Содержание этого разговора моментально стало достоянием английской, французской и американской разведывательных служб. Деятельность Маты Хари на шпионском поприще способствовала небывалому взлету ее популярности в качестве танцовщицы; ей начали посылать контракты из всех уголков света, и вскоре ее слава затмила славу самой Сары Бернар, о чем немыслимо было подумать еще несколько лет назад. Соперничество двух див стало притчей во языцех всего Парижа. Так, когда в 1915 году Саре Бернар ампутировали ногу, она якобы воскликнула:

– Благодарение Богу! Отныне я смогу танцевать с таким же изяществом, как Мата Хари.

Однажды Мата Хари выступала в Барселоне. Выступление состоялось в театре «Лирико» и имело у публики гораздо больший успех, чем у критики. В конце концов службы союзных разведок решили освободиться от нее и приготовили ей ловушку. Для этой цели был выбран молодой офицер Генерального штаба, который притворился, будто попал в ее сети, как это происходило со многими другими до него; он засыпал ее подарками, повсюду появлялся с ней вместе: на верховых прогулках в Булонском лесу, за ужином и обедом в самых роскошных ресторанах, в ложе Opera, на ипподроме в Лоншаме. При этом она никогда не интересовалась, каким образом на скромное жалованье офицера можно выполнить все ее дорогостоящие прихоти. Должно быть, принимала это как должное либо думала, что он располагает какими-то дополнительными доходами: рентой или немалым личным состоянием. А может статься, на его притворную любовь она отвечала искренним чувством. Во всяком случае, только так можно объяснить ту легкость, с какой эта матерая шпионка заглотнула столь грубую приманку. Однажды ночью, лежа в той самой постели, где столько раз решалась судьба войны, он вдруг заявил, что должен покинуть ее на одну-две недели.

– Я не смогу прожить без тебя так долго, – ответила она. – Куда бы ты ни намеревался ехать, не уезжай.

– Родина требует, – отговаривался он.

– Твоя родина здесь, в моих объятьях, – настаивала она, и молодой притворщик, словно через силу, объяснил ей суть миссии, заставлявшей его покинуть уютное гнездышко любви и гнавшей его в Андай. Там он должен перехватить кинопленку, которую болгары собирались передать германским резидентам в Сан-Себастьяне. Когда эти последние прибудут в Андай, он уже будет там, завладеет пленкой, а агентов схватят и расстреляют прямо на вокзале. Не успел он закончить, как она обрушила ему на голову статуэтку свирепого бога Шивы, символизирующего разрушительное начало; молодой человек упал на пол с залитым кровью лицом. Приняв его за мертвого, Мата Хари набросила поверх ночной рубашки пальто из renard argenté[106]106
  Черно-бурая лиса (фр.).


[Закрыть]
,
надела шапочку, катюшки – входившие тогда в моду русские сапожки – и укатила в черном «роллс-ройсе» 24 CV, который, кроме трех других автомобилей и двухцилиндрового мотоцикла, был ее собственностью. Все это ей подарили особы из высших политических сфер Франции и других стран, заплатив деньгами налогоплательщиков. Меж тем офицер поднялся и подбежал к окну, откуда сделал знак агентам, дежурившим напротив дома, что не убит и даже не ранен: предвидя подобную неприятность, секретная французская служба заменила все тяжелые предметы, находившиеся в комнате, на каучуковые копии и снабдила офицера несколькими капсулами с красной краской, чтобы симулировать кровотечение. Спустя некоторое время «роллс-ройс» уже бороздил заснеженные поля Нормандии. Мата Хари выехала на шоссе, проложенное вдоль железнодорожной линии. Вдали она увидела горизонтальный столб дыма: это был поезд, который во весь опор мчался к Андаю. По воздуху ее преследовал аэроплан с красавцем офицером и тремя агентами на борту. Разогнав автомобиль до предельной, почти убийственной скорости, она смогла сократить дистанцию, отделявшую ее от поезда, и почти сравнялась с хвостовым багажным вагоном. Чтобы не потерять управление, дерзкая шпионка разодрала на полоски ночную рубашку, зафиксировала ими руль, а на педаль газа положила камень, предусмотрительно подобранный в кювете. Потом переместилась на ступеньки «роллс-ройса» и вывела губной помадой на лобовом стекле: Adieu, Armand![107]107
  Прощай, Арман (фр.).


[Закрыть]
;
именно так звали офицера, принесенного ею в жертву во исполнение своего долга, – по крайней мере, она так думала. Оттолкнувшись ногами от подножки автомобиля, Мата Хари совершила головокружительный прыжок и крепко уцепилась за железные поручни вагона. Оттуда было видно, как «роллс-ройс» некоторое время продолжал свой головокружительный бег, потом свернул на проселочную дорогу, где и остановился, застряв в снегу. Этот «роллс-ройс», чудом вышедший целым и невредимым из переделки, можно увидеть сегодня в Руане в маленьком Musée de l'Armée [108]108
  Музей оружия (фр.).


[Закрыть]
.
Пройдя в багажный вагон, Мата Хари при скудном свете фонаря попыталась установить местонахождение пленки, о которой говорил офицер. Она думала, речь идет примерно о полуметре целлулоида, что составляло около дюжины кадров, но вместо этого обнаружила сложенные столбиками несколько десятков латунных цилиндров: это были пятьдесят два ролика нашумевшего фильма Quo vadis? Когда агенты ворвались в вагон, они нашли ее скорчившейся на полу с перебитым позвоночником и окровавленными руками, превратившимися в сплошную рану; ветер, дувший в открытую дверь, сдернул с нее шапочку и шевелил волнистые волосы. Она успела выбросить на железнодорожные пути двадцать из пятидесяти двух роликов, и теперь их запорошил снег. Поэтому картина так и не дошла до адресата и не смогла появиться на экранах испанских кинотеатров. Война парализовала производство во всей Европе, и там уже не могли снять картину, подобную этой; теперь возрождение киноиндустрии находилось всецело в руках Онофре Боувилы, однако он не знал, как это сделать, пока судьба вновь не свела его с Дельфиной.

6

Сопровождаемый далекими раскатами грома ливень с новой силой обрушился на землю и стучал по ставням и застекленной крыше внутреннего двора. В кухне, прислонившись к теплой стене и нежно обнявшись, дремали три дочери хромого. В зале трое мужчин продолжали нескончаемые споры.

– Ты совсем свихнулся, – рычал Эфрен Кастелс.

Он был единственным человеком, осмеливавшимся говорить Онофре подобные вещи, и тот не обижался. Сейчас он кончиками пальцев нежно разглаживал фотографии, которые только что вынул из кармана и разложил на столе, показывая их своим собеседникам.

– Должен вам сказать, по этим снимкам нельзя в полной мере судить о ее внешности, – начал он. – Когда я это заметил, заставил ее набрать двадцать килограммов, чтобы посмотреть, не станет ли она – как бы это лучше выразиться? – более привлекательной.

Он отвез Дельфину в поместье Алелья, арендованное специально для этой цели. Особняк отвечал его запросам, так как был окружен часто посаженными кипарисами, которые образовывали высокую живую изгородь.

– Ты говорила, что много страдала, тебе надо отдохнуть, – сказал ей Онофре. – Тебе пришлось долго ухаживать за больным отцом, да пребудет он в мире, а теперь пришел черед, чтобы кто-то позаботился и о тебе.

Против таких доводов Дельфина не могла возражать: годы тюрьмы, затем годы совершенной изоляции от мира, проведенные в уходе за выжившим из ума отцом, отучили ее распоряжаться своей жизнью, и она даже на минуту не допускала мысли о том, чтобы противостоять чужой воле. Только смерть могла дать ей желанную свободу – другой альтернативы она не признавала. Когда Онофре привез ее в особняк, там их уже ждали шофер, кухарка и горничная. Ее совсем не удивило присутствие в доме шофера, хотя автомобиля нигде не было видно; она не спрашивала себя, почему прислуга занимала комнаты внизу, обычно предназначенные для хозяев, меж тем как она должна была ютиться в тесной комнатке на самой верхотуре.

– Эти люди пользуются моим абсолютным доверием, – сказал Онофре. – Они получили от меня инструкции и знают, как поступать в том или ином случае; тебе не надо ни о чем беспокоиться – только следовать их указаниям.

Она тихо поблагодарила, думая про себя: «Наверное, все это будет выглядеть, как если бы мы были мужем и женой, по крайней мере, с таким человеком, как он, никогда не угадаешь, чего ждать».

В следующие несколько месяцев она открывала рот только затем, чтобы поблагодарить тех, кто обращался к ней хоть с одним словом. Утром ее будила горничная и приносила в постель обильный завтрак: омлет с кровяной колбасой, мясные закуски, картофельное пюре, тосты с маслом и литр горячего молока. Потом одевала ее и оставляла в саду под сенью мимоз, накинув ей на плечи желтую ангорскую шаль, – на нее то и дело садились бабочки и пчелы, привлеченные ярким цветом. После праздного сидения в плетеном кресле Дельфина обедала и отдавалась дремотной сиесте. Когда солнце клонилось к закату, ей подавали чай или шоколад с бисквитами. Затем полагалась прогулка: она медленным шагом шла по саду, а за ней по пятам следовал шофер. В один из первых дней Дельфина попыталась втянуть его в разговор.

– Онофре вам не говорил, придет ли он повидаться со мной? – спросила она.

Он обвел ее взглядом с головы до ног, прежде чем ответить.

– Если вы имеете в виду сеньора, – сказал он с явной насмешкой в голосе, – то он не имеет обыкновения ставить меня в известность о своих планах, а я не имею привычки спрашивать об этом.

«Он поставил меня на место», – подумала Дельфина, однако в ответ только вежливо поблагодарила и продолжила прогулку. Другой раз она попыталась раздвинуть ветки кипарисов, составлявших живую изгородь, и выглянуть на улицу, но шофер грубо оттолкнул ее. Казалось, Дельфину это нисколько не задевало, поскольку все ее мысли сосредоточились на Онофре: с утра она начинала гадать, навестит он ее или нет. А тот и не думал с ней встречаться, так как сидел, запершись в своем кабинете, и писал сценарий для той картины, в которой она должна была сыграть главную роль. Пока он этим занимался, его церберы продолжали откармливать свою жертву, точно на убой. На ночь, чтобы она крепче спала и не мешала им обделывать свои грязные делишки, ей подмешивали снотворное. Дельфина ничего этого не замечала и не чувствовала излишеств в еде: в тюрьме она так изголодалась, что потеряла чувство умеренности. Правда, если бы вместо ежедневных пиршеств ее опять посадили бы на тюремный паек, состоявший из куска заплесневелого хлеба с прогорклым сыром, селедки либо соленой трески, она бы ела все это чисто механически, не замечая вкуса. Она утеряла способность воспринимать жизнь как совокупность альтернатив, а человека как индивида, имеющего право время от времени реализовывать свой выбор. Ее воля была полностью парализована. Наверное, именно поэтому Дельфина продолжала любить Онофре. Наконец она решила написать ему и высказать все то, что не договорила в тот день, когда они стояли рядом с бездыханным телом отца. Закончив, она отдала письмо горничной и попросила при первой же возможности бросить его в почтовый ящик. Горничная угодливо кивнула, но в тот же вечер собрала прислугу на кухне и стала читать письмо вслух, хотя никто не понял его содержания. Трое негодяев выполняли свои обязанности из рук вон плохо. Кто-то из них постоянно был под хмельком, если не все сразу. Люто ненавидя друг друга, они тем не менее держались стаей, потому что, подобно волкам, не могли существовать и охотиться в одиночку. Шофер поочередно распутничал то с горничной, то с кухаркой, иногда, напившись, – с обеими сразу. В этих случаях женщины дрались из-за него – таскали друг друга за космы и ожесточенно царапались. Крики и шум, сопровождавшие эти оргии, иногда будили Дельфину, но поскольку она находилась под действием снотворного, то не воспринимала их как нечто реальное, ей казалось, она все еще в тюрьме, где каждую ночь ее будили вопли, доходившие до сознания словно из преисподней. Там же, в тюрьме, с годами она научилась гасить свое тревожное возбуждение, включать эти вопли в свой сон. Теперь Дельфина это понимала. В ту ночь, – писала она в письме, так и не дошедшем до Онофре, – мне тоже хотелось кричать, но я сдержалась. Крик застрял у меня в груди, и с тех пор я слышу его каждый раз, когда засыпаю. Я говорю это не к тому, чтобы упрекнуть тебя в чем-то, – напротив: сон, бывший для меня лишь сосредоточением боли, отныне выражает безграничное счастье. Но меня пугает это ощущение мира в моей душе, потому что я не жду другого успокоения, кроме смерти. Хотя нет, не хочу притворяться более храброй, чем я есть на самом деле, – тебе я не могу лгать. Слишком больно и часто меня била жизнь, поэтому иногда у меня возникало желание отречься от своего великого предназначения – возможности любить тебя. Не воспринимай мои слова как попытку вызвать сострадание, повторяю – это не упрек. Если бы ты не был таким, каким сотворил тебя Господь, если бы ты поступал по-другому, то и моя судьба пошла бы по другому пути, а для меня нет ничего более мучительного и страшного, чем представить, что какое-то мгновенье моей жизни было бы иным, поскольку в это мгновенье я не смогла бы любить тебя так сильно, как люблю сейчас. Я никому не завидую и не собираюсь ничего менять, иначе на земле не останется человека, который бы любил тебя той беззаветной любовью, какой люблю тебя я. Чтение письма сопровождалось обильными возлияниями, и несколько капель вина упало на бумагу, расплывшись багровыми подтеками. «Вот напасть! Что подумает сеньор Боувила, когда увидит эти пятна?» И чтобы избежать неприятных расспросов, они бросили письмо в печку. Маркиз де Ут заявил:

– Я должен идти.

Он с трудом встал: суставы болели от долгого ночного сидения и промозглой дождевой сырости.

– Ты не хочешь ничего добавить? – поинтересовался Онофре Боувила.

Маркиз посмотрел на часы и по привычке нахмурил брови, потом смекнул, что на самом деле никто нигде его не ждет, и привел брови в исходное положение.

– Если уж мы оказались в этой глухомани, так и быть – остаюсь до конца, – ответил он, вздыхая.

Онофре Боувила признательно улыбнулся:

– Садись и выкладывай свои сомнения. Маркиз погладил колючие от щетины щеки.

– Во всем этом есть одна штука выше моего разумения, – сказал он, немного помолчав.

Де Ут медленно подбирал слова, мысли убегали от него, терялись и путались – усталость давала о себя знать, и он никак не мог сосредоточиться. Умение сконцентрироваться на чем-то одном никогда не относилось к числу его сильных сторон, даже при более благоприятных условиях. А сейчас, глядя на фотографии Дельфины, он чувствовал себя полным глупцом: какая-то перезрелая, разряженная в пух и прах матрона, опираясь на рукоятку зонтика, стояла в полный рост на фоне кипарисов и смотрела прямо перед собой пустым немигающим взглядом. Он отложил снимок, чмокнул губами и щелкнул в воздухе пальцами.

– Ну, что скажешь? – терпеливо спрашивал Онофре.

– А какая роль отведена мне? – спросил маркиз де Ут.

Если бы все деловые люди в одночасье пришли к пониманию того, что они не вечны и рано или поздно им придется умереть, то, наверное, застопорился бы весь экономический процесс в мире. К счастью, маркиз де Ут не обременял себя рассуждениями на эту тему. Франкмасон, пустая безалаберная голова и похотливый развратник, он был по натуре совершеннейшим консерватором, стойким и непоколебимым, а полное отсутствие у него собственного мнения очень высоко ценилось в наиболее реакционных кругах страны. Эти небольшие группы, состоявшие из аристократов, крупных землевладельцев, некоторых армейских и церковных чинов, оказывали на политическую жизнь нации решающее влияние негативного характера: они ни во что не вмешивались, разве только для того, чтобы противостоять любым, даже самым незначительным изменениям; они ограничивались констатацией факта своего существования и время от времени пугали общество трагическим исходом, если оно, это общество, восстанет против крайней закоснелости тех постулатов, которые ему навязывали, и были похожи на дремлющих львов в овчарне. На самом деле им была чужда какая-либо идеология: любая попытка придать большую осмысленность их действиям встречалась в штыки и расценивалась как намерение подвергнуть сомнению все то правильное, справедливое и необходимое, что было в их деятельности, то есть повернуть вспять естественное течение жизни. «Пусть оправдываются другие, а нам незачем, ибо мы правы». Любое нововведение, даже если оно совпадало с их интересами, ужасало их и отождествлялось с самоубийством. На этом фоне представлялось невозможным вступать с кем-нибудь из них в дискуссию. Онофре Боувила знал об этом по собственному опыту; иногда он намекал маркизу де Уту на необходимость проведения незначительных реформ в той или иной сфере, чтобы избежать значительных неприятностей. Перед такой перспективой маркиз терял остатки самообладания.

– Какого дьявола ты хочешь изменить мир? – кричал он. – Кем ты себя возомнил? Господом всемогущим? Чем тебя не устраивает существующее положение вещей? Ты богат, и старость – единственная неприятность, которая может с тобой произойти; послушай моего совета: занимайся своими делами – твое дело запрягать, а понукают пусть те, кто идет вслед за тобой!

Хотя его аргументы не выдерживали никакой критики, не было в мире силы, способной заставить его изменить свое мнение. А тот факт, что именно Онофре является носителем подрывных, с его точки зрения, идей, лишь укреплял его веру в незыблемость своих принципов.

– В конце концов, – говорил он Онофре, – ты пустое место, мужик, которому позволили грести деньги лопатой, и тебе ударил в голову фимиам богатства; ты возомнил, что имеешь право голоса и весь мир у тебя в кармане, ведь так?

Это звучало как угроза, и Онофре понял – впредь ему надо быть более благоразумным и не зарываться. Этот человек, дерзнувший говорить оскорбительные вещи в глаза другу, чьим щедрым гостеприимством беззастенчиво пользовался и от кого принимал помощь и значительные суммы денег, вызывал у Онофре Боувилы зависть, смешанную с чувством восхищения. Он не мог на него обижаться, так же как и на Эфрена Кастелса.

– Какое дикое упрямство! – мягко попенял он маркизу. – Вашей твердолобостью вы спровоцируете собственное разрушение.

Маркиз с пеной у рта, словно бесноватый, кричал, что его терпение лопнуло и если разговор продолжится в том же духе, он будет вынужден послать Онофре Боувиле своих секундантов. В такие моменты де Ут не лукавил и мог действительно убить без колебания. Для маркиза и его единомышленников существующий порядок был чем-то естественным, и любое отклонение от него воспринималось как вторжение чужеродных элементов, а потому подлежало устранению всеми возможными способами. Аргументируя свои соображения, он неизбежно прибегал к сравнению общества с организмом, пораженным гангреной, и в этом случае оставался лишь один выход – ампутация. Сомнительная метафора, которую не понимали ни социологи, ни хирурги.

– То же самое говорил Людовик XVI, когда ему рассказали о беспорядках на улицах Парижа, – дразнил Онофре Боувила своего собеседника, надеясь выбить его из колеи и немного развлечься.

Но маркиз де Ут не поддался на провокацию. Невозмутимым тоном он обозвал всех французов сукиными детьми.

– Подумаешь, французишки – плевать я на них хотел.

– И на короля? – подзуживал Онофре Боувила.

– Нет, вот это нет, – откликнулся маркиз, живо вскочив на ноги. – В моем присутствии никто не может говорить плохо об Орлеанском доме[109]109
  Орлеанский дом – младшие ветви королевских династий Валуа и Бурбонов.


[Закрыть]
, и если разговор пойдет в таком же русле, я буду вынужден прислать тебе своих секундантов. Выбирай!

– Шутки шутками, а дело принимает дурной оборот: события, произошедшие в России, Австро-Венгрии и Германии, уже нельзя воспринимать с прежним легкомыслием. Только жесткое вмешательство позволит все вернуть на круги своя.

– И в чем состоит твое жесткое вмешательство? – спросил маркиз. – В том, чтобы делать фильмы и раскручивать эту тюлениху?

Онофре Боувила продолжал примирительно улыбаться – он не собирался раскрывать перед маркизом конечную цель своего плана.

– Верь мне, – сказал он. – Я прошу тебя только об одном: не выводи войска на улицу, убеди своих, что я не безумец и никогда не действую наобум. Дайте мне время проявить себя. Но при этом мне необходимо, чтобы в ваших рядах царило спокойствие. Если возникнут маленькие беспорядки, дайте толпе выпустить пар, сделайте вид, будто ничего не замечаете. В этом состоит часть моего плана.

– Нет, это уж слишком. Я не могу дать тебе такого обещания, – ответил маркиз. Усталость усмирила его воинственный пыл, и он перешел к не свойственной для него обороне.

– А я и не прошу ничего мне обещать, – сказал Онофре Боувила. – Только поговори об этом со своими. Ты ведь сделаешь это во имя нашей старой дружбы?

– Дай мне подумать, – ответил маркиз.

Большего Онофре не мог от него добиться, поэтому не настаивал. Сейчас они находились в кинотеатре, до отказа заполненном единомышленниками маркиза де Ута. Он, Боувила и Эфрен Кастелс подглядывали за ними сквозь жалюзи.

– Похоже, пока все идет хорошо, – сообщил великан из Калельи.

Онофре Боувила утвердительно кивнул головой – иначе и быть не могло, отметил он про себя. Интуиция, как и прежде, не подвела его. Когда Дельфину привезли в кинематографическую студию, она оставалась невозмутимой: не проявила признаков ни неудовольствия, ни любопытства – с таким же успехом ее можно было привезти куда угодно, хоть в преисподнюю. Киностудия занимала участок земли неподалеку от нынешнего комплекса зданий, принадлежащих Автономному университету Барселоны, между кварталами Сан-Кугат и Сабадель. Стоимость строительства влетела в копеечку, поскольку все техническое оборудование поставлялось из-за рубежа, хотя в долю вошли и пионеры отечественного кинематографа: каталонцы Фруктуосо Желабер и Сегундо де Комон; кстати, ни тот ни другой не захотели ставить фильм по сценарию Онофре Боувилы – они нашли его совершеннейшей чепухой. После недолгих поисков заключили контракт с безработным фотографом, неким Фаустино Цукерманном, неприметным рахитичным человечком родом откуда-то из Центральной Европы. Как ни странно, выбор оказался удачным: фотограф с первой минуты проникнулся идеей проекта и без труда понял ее суть. Дельфину он тиранил нещадно – не было эпизода в съемке, в котором он не доводил бы ее до слез по самым ничтожным причинам. Являясь законченным алкоголиком, он был подвержен неожиданным приступам неуправляемого гнева. В таких случаях надо было оставлять его одного и не подходить близко, чтобы не получить удара или еще чего-нибудь похуже: однажды он сломал три пальца модистке, в другой раз стулом проломил голову швейцару. Он и ему подобные создавали на киностудии атмосферу униженности и беспросветного страха, но она вполне отвечала вкусам Онофре Боувилы – уж он-то знал, что самые ароматные и нежные цветы тянутся к свету из темных полуподвалов. Результатов пришлось ждать долго. Первые пробы провалились – слишком глубокая пропасть отделяла Барселону от передовых технологий того времени. Первый отснятый фильм вышел из лаборатории только через три месяца. Когда пленка наконец была проявлена, стало ясно – на экран ее выпускать нельзя. Одни кадры оказались слишком темными, другие излучали такое яркое свечение, что могли повредить глазам зрителей (у тех, кто просматривал бракованные кадры, еще долгое время на сетчатке сохранялся их отпечаток), а третьи расплывались на экране бесформенными охристыми пятнами. Встречались фрагменты, где движение необъяснимым образом шло вспять: люди ходили задом наперед, рюмки наполнялись вином изо рта и так далее. Где-то герой фильма, как и положено по законам всемирного тяготения, чинно ступали по полу, а где-то переворачивались вниз головой и расхаживали по потолку. Неудача не смутила Онофре. Он велел сжечь испорченную пленку и тут же приступил к новым съемкам. Послали за Фаустино Цукерманном, но тот от огорчения напился до такой степени, что не стоял на ногах. «Пусть снимает сидя», был ответ. Цукерманн стал снимать сидя, и многие известные режиссеры впоследствии стали ему подражать. Для повторной съемки пришлось сделать новые декорации и костюмы, поскольку по распоряжению Онофре Боувилы прежние были сожжены вместе с пленкой. Он не хотел выносить сор из избы и окутал все происходившее на киностудии плотной завесой тайны – в этом был весь он. Персонал под угрозой жестокой расправы обязали хранить молчание, а в качестве компенсации щедро вознаградили. В конце концов второй фильм был готов, и Онофре доложили, что он может посмотреть его в проекционном зале. Услышав долгожданную весть, он бросил все свои дела и помчался на киностудию в автомобиле с затемненными стеклами. Эта был тот самый фильм, который выжал слезу из олигархов, созванных в театр при посредничестве маркиза де Ута. Когда закончился первый закрытый просмотр, Онофре вызвал к себе Фаустино Цукерманна. От старого фотографа несло перегаром и сырым луком; казалось, его дыхание исходило из самой преисподней.

– Поздравляю, – сказал Онофре. – В этом фильме есть то, чего я так долго добивался, – взгляд, вобравший в себя все иллюзии и страхи человечества.

Фаустино Цукерманн с пьяной настойчивостью уставился на него немигающими, налитыми кровью глазами, и он увидел в них подтверждение своей правоты. «Они под стать друг другу: то же страстное желание и то же отчаяние. Скоро эти глаза, пока еще сияющие истовым светом, потускнеют, сначала превратятся в тлеющие угольки, а потом – в кучку холодной золы, но это последнее мгновенье будет навеки запечатлено на пленке», – думал Онофре Боувила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю