412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Зорин » Клич » Текст книги (страница 8)
Клич
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:25

Текст книги "Клич"


Автор книги: Эдуард Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

– И тальянку?

– А то как же!

– И рожок выброшу?

– Да на что тебе рожок, коли тальянка?

– Нет уж, Агапий Федорович. Рожок я сам смастерил, почто мне его бросать?

– Ну так оставь. О том ли речь, Ермак Иванович? Нетто таким недогадливым ты стал али хитришь? – подозрительно поглядел на него Космаков.

– Ясное дело, хитрю, – простодушно признался Пушка. – А ежели по правде, по всей как ни на есть, то и мне надоело в Крутове. А двинуться с нажитого места боязно. Что, как все твои обещания – одни только россказни?

– Тьфу ты, Фома неверующий, – потерял Космаков терпение. – Ты на меня погляди: разве ж я не из Крутова? Разве ж я не бросил худую соху и не расстался со своей гнилой избой? Да вот живу себе и о том не жалею. И жена моя не нарадуется…

– Мне бы с Глафирой посоветоваться, – все не решался Пушка.

– Не георгиевский кавалер – Аника-воин ты, – в сердцах сплюнул Космаков, и это, кажется, подействовало на Пушку.

– Ладно, – сказал он, – чай, и своя голова на плечах.

– Вот это другой разговор, – улыбнулся Агапий Федорович и посмотрел на Пушку ласковыми глазами.

На том они было и сговорились, и принялся Космаков расписывать Пушке райскую жизнь в большом городе, как в дверь постучали.

– Входи, кто там, – сказал Космаков, недовольный тем, что его прервали.

Дверь открылась, и в горницу вошел высокий человек в ладно скроенном синем мундире.

– Батюшки-святы! – в изумлении воскликнул Пушка. – Да никак завел ты знакомство с полицией, Агапий Федорович?

Тут Космаков не выдержал и громко рассмеялся.

– Ну, уморил ты меня, Ермак Иванович! Да какой же это Лихохвостов полицейский, когда мой сосед и добрый малый?! Погоди, да ты его летось у меня встречал. Вспомни-ка, мы еще тогда на его свадьбе гуляли…

– Ну да, – пробормотал Пушка, все еще с опаской поглядывая на ражего Лихохвостова. – А мундир-то чего?

– А ничего, – сказал Лихохвостов, – мундир как мундир. Сербский.

– Он недавно из Сербии возвернулся, – пояснил Космаков.

– Да ну?! – удивился Пушка.

– Вот тебе и ну, – самодовольно ухмыльнулся Лихохвостов и сел к столу, по-городскому закинув ногу на ногу.

И разговорились Пушка с Лихохвостовым, как солдат с солдатом. Космаков, сидя рядом, завистливо поглядывал на них и в беседу не встревал, так как не было у него военного опыта: в армии он не служил по слабости груди.

– Как же ты в Сербию-то попал? – задал наконец Пушка Лихохвостову давно мучивший его вопрос. О волонтерах он слышал, об этом повсюду в ту пору говорили, мужик из соседней деревни даже погиб где-то далеко от родного порога, но все это было как-то смутно и не связывалось в его сознании с настоящей войной. Те, что вроде самого Пушки вернулись из Хивинского похода, те были ему во всем понятны, с теми он водил знакомство и любил потолковать, вспоминая тяготы солдатской жизни. Не по доброй воле оказались они в Туркестане, а брали их, как водится, на царскую службу; и проводы были, и слезы, а иные и сами плакали, не надеясь еще раз увидеть родные лица, хотя, оказавшись в бою, и являли по русскому обычаю чудеса отваги и героизма (так писали и в газетах, которые читал им грамотный унтер Степан Ляпугин, сложивший свои кости у колодца Итыбай). Вот и выпытывал Пушка у гостя, что да как. Но ставший вдруг косноязычным Лихохвостов ничего ему не прояснил. Единственное, что понял Пушка, так это то, что молодая жена противилась его отъезду, да и сам он пребывал в сомнении. И все же уехал.

– Будто что толкнуло меня.

– Да что толкнуло-то?

– А бес его знает… Но стал я будто бы сам не свой.

– С чудинкой ты, Никита Борисович, – мягко упрекнул его Космаков. – И ты тоже липучка, – повернулся он к Пушке, – почему да отчего. А тебе не все равно?

– Было бы все равно, так не спрашивал бы, – огрызнулся Пушка, и не просто так, а с сердцем, что очень не понравилось Агапию Федоровичу.

– А ну вас к бесу, – рассердился он. – Нешто и тебе на ум запало?

Пушка вдруг побледнел и подпер голову кулаком. Долго так сидел молча, а когда выпрямился, Космаков даже замахал на него руками и, обратившись к Лихохвостову, с упреком сказал:

– И какая нелегкая принесла тебя в мой дом, Никита Борисович?!

Но Пушка засмеялся и рассеял все сомнения:

– Не о том я задумался, Агапий Федорович. И гостя зря не ругай: человек он совестливый и с большим понятием. Так что вели лучше ставить нам самовар.

Такой поворот понравился Космакову: он тут же побежал на кухню поторопить жену. За чаем, к которому были поданы мед и свежее варенье из крыжовника со смородиновым листом, он ловко увел разговор в сторону. Городские побасенки, которых Агапий Федорович знал несметное множество, кажется, окончательно успокоили Пушку: взгляд его прояснился, и в обращении появилась прежняя легкость и присущее ему балагурство. Не притеснял их больше своими сербскими воспоминаниями и ставший вдруг молчаливым Лихохвостов.

Потом они перекинулись в картишки. Удача весь вечер шла к Ермаку Ивановичу, так что, когда приспела пора прощаться, перед ним лежала на столе целая горка монет.

– А ведь и верно – везучий ты, – неосторожно заметил Космаков и вдруг прикусил язык, вспомнив, что разговоры о везенье и о шальном счастье – любимая тема Пушки.

Ермак Иванович задумчиво почесал в затылке и сказал, что уедет в Ковров утренним поездом, а пока расскажет о том, как ходил с отрядом полковника Ломакина на Хиву.

Лихохвостов тоже не расположен был прощаться и обрадовался возможности послушать Пушку. Космакову не оставалось ничего другого, как только сделать вид, будто и ему все это очень интересно, хотя слышал о туркестанских подвигах своего прославленного родственника уже три или четыре раза.

Посиделки затянулись далеко за полночь. Лихохвостов ушел к себе, а Пушку Космаков уложил на полати. Утром жена едва добудилась гостя.

Став снова задумчивым, Ермак Иванович наскоро позавтракал, поблагодарил хозяев, расцеловался с Космаковым и отправился на вокзал.

21

Московский поезд запаздывал.

На перроне уже истомились встречающие. Начальник станции, уставший отвечать на вопросы, уединился в служебной комнате, к нему пытались пробиться. Как вскоре выяснилось, возле Петушков обнаружилась неисправность пути, но уже с полчаса как починена, и нет причин для серьезного беспокойства.

Ермак Иванович потоптался среди возбужденных людей и, будучи человеком по-деревенски несуетливым и рассудительным, решил, что у него вполне достаточно времени, чтобы побаловаться чайком. В трактире у вокзального спуска народу в этот час было немного, служивые откушали дома, а извозчики на площади были озабочены тем, как бы пробиться со своими дрожками поближе к вокзалу, чтобы перехватить первых пассажиров и, если повезет, сделать вторую ездку.

Пушка заказал чай и крендель, а подумав, заказал и водочки, но водку пить не стал, оставив на потом, сидел, расслабившись, и поглядывал через окно на снующих возле трактира прохожих.

Суета большого города была ему непривычна, но интересовала своей необычностью. Он степенно похрустывал кусочком сахара, прихлебывал из блюдца чай и чувствовал себя спокойно и празднично, как в гостях у тещи.

Половой разгадал в нем степенного семейного человека, атак как он и сам недавно был из деревни, то старался ему услужить и даже предложил другой столик, поближе к стойке, под свежей скатертью и с самоваром, державшийся для почетных гостей.

Польщенный Пушка принял его любезность, пересел, снял шапку, распахнулся, открыв для обозрения Георгиевские крестики и, налив из графинчика стопочку, выпил, по привычке крякнул, после чего все так же не торопясь и обстоятельно промокнул кусочком кренделя губы и обмахнул указательным пальцем молодецкие усы.

Половой понял, что имеет дело не просто с родственной душой, но и с государственным человеком, и, пробегая мимо с подносом, то и дело ловил Пушкин взгляд и улыбался заинтересованно и заискивающе. Он еще не был вовсе испорчен городской безответственной жизнью.

И это к нему отношение, и только что выпитая водка, и солнечное доброе утро, занимавшееся за окнами трактира, настроили Ермака Ивановича на умиротворенный и общительный лад. Он подумал, как хорошо было бы сейчас поговорить с этим славным малым о Хивинском походе, рассказать ему о Космакове и Лихохвостове, о жене своей и сельчанах, но половой носился по трактиру, как угорелый, потому что из-за опоздания московского поезда многим надоело торчать на перроне, а трактир вызывающе стоял на самом виду.

Пушка обратился было к бородатому мастеровому за соседним столиком, но тот ел, обжигаясь, щи и в разговор вступать не пожелал. Не захотел вступить в разговор с Ермаком Ивановичем и рыжий дядька в хромовых сапогах и жилетке, по виду купец, заказавший себе анисовки и жаркого. На вежливое обращение Пушки он не то прорычал, не то промычал что-то нечленораздельное и принялся с ожесточением рвать зубами телятину, что привело Ермака Ивановича в совершеннейшее расстройство. Он рассчитался за чай и за водку, и за крендель, нахлобучил шапку и спешно покинул трактир, надеясь найти собеседника на свежем воздухе. Искать такового, к счастью, пришлось недолго. Им оказался средних лет чиновник из присутственных мест, скромно приткнувшийся на перроне с развернутыми на коленях "Губернскими ведомостями". Пушка, улыбаясь, осведомился, свободно ли рядом с ним место на скамейке.

– Извольте, – с кислой улыбкой произнес чиновник и слегка подвинулся.

Пушка поблагодарствовал, сел и сразу приступил к делу. Рассказ его о хивинском походе, по-видимому, заинтересовал чиновника, он несколько раз что-то хмыкнул, Ермак Иванович удовлетворенно кивнул и, придвинувшись, доверительно положил ему на плечо свою большую, всю в сивых волосах, натруженную руку.

– Простите, – сказал чиновник и, поморщившись, попытался освободиться. Пушка не повел и бровью.

Тут все находившиеся на перроне забегали и засуетились, потому что к станции, сминая рельсы колесами, наконец-то подошел долгожданный поезд. Проплыли разноцветные (по классам) вагоны, звякнули буфера, и паровоз с облегчением выпустил струю горячего пара.

Так ли это или нет, но впоследствии Пушка утверждал, что поезда он не заметил. Вероятнее всего, ему просто не захотелось расставаться с благодарным слушателем.

Чиновник сначала вежливо, потом менее вежливо и наконец с возмущением попытался высвободить захваченный Ермаком Ивановичем рукав своей шинели. Пушка возражал, чиновник настаивал. Пассажиры и встречающие оглядывались на них с любопытством.

– Да пустите же меня, право! – воскликнул чиновник, высвобождая рукав. При этом он весьма неловко, но достаточно сильно шаркнул Ермака Ивановича локтем по лицу.

Пушка был человеком мирным и ничего дурного не замышлял. Поведение чиновника поначалу удивило его. Затем, поразмыслив, он решил, что ему как георгиевскому кавалеру нанесено оскорбление действием, внезапно возмутился, схватил чиновника за воротник и встряхнул его так, что внутри обидчика что-то противно булькнуло.

Чиновник завопил и задергался, и тут, словно по зову, словно затем только и оказавшаяся на перроне, вокруг них собралась такая толпа, что Пушка захлопал глазами от удивления.

– Полиция! – завопил кто-то.

Явился усатый дядька в форме, властно растолкал любопытных и солидно предстал перед Пушкой и схваченным им за воротник незадачливым чиновником.

– Ты кто таков? – басисто спросил он Ермака Ивановича, с уважением глядя на его обнажившиеся Георгиевские кресты.

– Пушка.

– Как-как?

– Пушка. А зовут Ермаком, по батюшке Ивановичем.

– М-да, – промычал городовой с улыбкой и перевел взгляд на чиновника.

– А ты?

– Прошу мне не тыкать! – вдруг ни с того ни с сего выпалил фальцетом раскрасневшийся чиновник.

Городовой оторопел.

– Да нихилист он! – задорно крикнули в открыто сочувствующей Пушке толпе. – Ишь, волосищи-то отрастил…

– Чего на него глядеть, ведите в участок, – пропищала баба с корзиной, из которой высовывались гусиные головы.

Выкрики упали на благоприятную почву: городовой, видимо, тоже заподозрил неладное. К тому же и он был не только наслышан, но и предупрежден начальством о строптивых студентах и пропагаторах.

– Предъявите документ, – решительно сказал он, не спуская с чиновника сурового взгляда и готовый в любую минуту скрутить ему руки за спину.

– Да послушайте же! – снова попытался объясниться чиновник, дрожащими руками оправляя шинель.

От возмущения его не осталось и следа, зато на лице, мгновенно преобразившемся, появилась угодливая улыбка: документов при нем не оказалось.

– Прошу пройти в околоток, – с удовлетворением сказал городовой и подул в свисток, чтобы раздвинуть толпу. – А ты, – одарил он милостивой улыбкой топтавшегося рядом Пушку, – ступай домой.

Солдат олицетворял собой, по понятиям городового, государственную власть и общественный порядок.

– Слушаюсь! – лихо сказал Ермак Иванович и взял под козырек.

Неожиданный поступок городового встретил в толпе бурное одобрение. Кое-кто тотчас же придал ему соответствующее значение. Сначала робко, потом все громче и громче послышались голоса:

– Молодец, георгиевский кавалер!

– Орел!..

Кто-то провозгласил здравицу в честь дерущихся на Дрине русских волонтеров. Ее тотчас же подхватили:

– Ура генералу Черняеву!

– Свободу Болгарии!

– Смерть туркам!..

Кто-то предложил качать солдата, люди стиснули Пушку со всех сторон.

– Да что вы, ей-богу, братцы, – отбивался он. – Я же на поезд опаздываю…

Из «Владимирских губернских ведомостей»:

"Вчера на вокзале жители нашего города горячо приветствовали героя Хивинского похода, георгиевского кавалера, имя которого, к сожалению, осталось нам неизвестно. Возникла стихийная демонстрация, во время которой снова была подтверждена наша готовность прийти на помощь порабощенным народам Балканского полуострова… В кассу благотворительного общества поступили новые пожертвования…"

– Вот видишь, Коля, – сказал Столетов денщику, усаживаясь в пролетку, – недаром у нас говорят: глас народа – глас Божий… А ведь солдатик этот, похоже, совсем недавно из Туркестана.

– Так точно! – ответил Звонарев, укладывая под ноги свой баул и генеральский видавший виды чемодан (походный самовар они оставили у Александра Григорьевича в Москве).

Брат Столетова, Василий, конечно, встретил бы их на вокзале, но Николай Григорьевич нарочно не дал ему телеграмму, чтобы не причинять хлопот.

Пролетка тронулась; генерал, привстав, с любопытством смотрел по сторонам.

– Смотри, Коля, смотри – красота-то какая!

– Красота, Николай Григорьевич, – степенно отозвался денщик, волнуясь ничуть не меньше Столетова, но по привычке умеряя свои восторги.

Пролетка свернула влево от железной дороги и пошла в гору: рядом белели стены Рождественского монастыря, на булыжной мостовой играли дети, из-под копыт рысака с громким кудахтаньем разлетались куры, на лавочках сидели бабы в пестрых платках, накинутых на плечи, и лузгали семечки, из окон трактира слышалась балалайка…

Все, все было, как и прежде, как десять и тридцать лет тому назад. Те же избы стояли на косогоре, так же цокали по мостовой подковы и поекивал селезенкой рысак, такой же запустелый вид являли собою отплодоносившие сады, так же пахло жухлой осенней листвой и горьким печным дымом…

А в это время в другом направлении и с другими седоками другая пролетка спускалась по круто сбегавшей к Клязьме Летне-Перевозинской улице.

Возница, тощий мужик с петушиной шеей, лениво понукал коня; Варя, раскрасневшаяся от волнения, рассказывала Дымову о местах, мимо которых они проезжали (но многое, очень многое, было уже позабыто), а Щеглов, не слушая ее, сидел нахохлившись и, когда его о чем-нибудь спрашивали, отвечал неохотно и односложно.

Сам он тоже давненько не бывал на родине, впору бы и ему порадоваться, принять участие в общей беседе, однако настроение его было подпорчено еще в Петушках разговорам со Столетовым, но ни Варя, ни Дымов об этом не знали, не знали даже, что он выходил на станции, а потому терялись в догадках, и это его раздражало.

К тому же случилось так, что на перроне Щеглов непроизвольно замешкался, отметив про себя, что замешкался неспроста, а чтобы еще раз ненароком не столкнуться со Столетовым.

Еще в поезде (он так в ту ночь и не заснул), а теперь сидя в пролетке, Петр Евгеньевич то и дело мысленно возвращался к неожиданной встрече в станционной буфетной и то упрекал себя за безрассудную откровенность, то оправдывался тем, что не мог поступить иначе.

Нельзя сказать, чтобы ему и до этого не приходилось терять друзей, с которыми он расходился во взглядах. Но здесь было нечто совсем другое, и никогда еще с такой остротой не поднималось в нем чувство невосполнимой утраты. Не потому ли, что жизнь его и до сих пор питалась чистыми родниками детства?

И только в виду родной деревни, в которой он не был без мала двадцать лет, мысли его непроизвольно переменились и понесли впереди пролетки к невидимому еще за церковью знакомому дому, где прошло его детство и где его ждала еще одна трудная встреча – с престарелым отцом…

– Но-но, ходи, сивый! – Возница ожег коня кнутом. Пролетка быстро сбежала с бугра и загрохотала железными ободьями колес по деревянным мосткам.

В конце улицы среди серых изб и покосившихся сараев забелел, окруженный садом, старый господский дом.

"1876 г. сентября 2.

Записка по III Отделению о пожертвовании неизвестным лицом в пользу южных славян старинной шпаги с золотым эфесом.

№ 549

На днях в Главное управление Общества попечения о раненых и больных воинах явился старичок, по-видимому, из отставных военных, и принес пожертвование в пользу славян Балканского полуострова, состоящее из шпаги старинного образца, с золотым эфесом, пожалованной его покойному брату императором Павлом I за храбрость.

Сначала было затруднительно принять от него эту шпагу, как пожертвование, выходящее из разряда обыкновенных, но принято казначеем Общества полковником Пезе-де-Корваль, чтобы не огорчить отказом жертвователя; при передаче шпаги казначею старичок прослезился и с благоговением поцеловал крестообразный эфес; сказал, что жертвует единственную драгоценную вещь, хранившуюся в его семействе как святыня (чему можно было легко поверить, увидев, с какой заботливостью эта шпага была окутана замшею и чехлом), и что пожертвовал бы более, но не в состоянии, потому что получает незначительный пенсион. При этом он фамилии своей не сказал, а представил в запечатанном конверте грамоту на пожалование шпаги его брату, на имя Главного управления общества, которую и вручил казначею".

Помета: "Нельзя ли узнать имя пожертвователя?"

"Сообщение Варежского волостного правления Муромского уезда в Петербургский славянский комитет.

19 сентября 1876 г.

На письмо председателя комитета волостное правление имеет честь уведомить, что в настоящее время по волости собрано с крестьян в пользу христиан Сербии, Черногории, Боснии и Герцеговины 280 руб., часть холста и ниток, которые имеют быть отосланы в Владимирское местное общество попечения о раненых и больших воинах…

Пожертвования все еще поступают.

Волостной старшина Павел Лазапов".

22

Приезд Столетова во Владимир, как он и предполагал, оказался для всех полной неожиданностью. Еще на вокзальном спуске за пролеткой увязалась толпа ребятишек, привлеченных генеральским мундиром прибывшего, а на Мещанской к ним присоединились и взрослые. Кто-то узнал его, и быстро распространившаяся молва опередила Николая Григорьевича. Когда он подъехал к дому, у ворот уже собрались люди, мать стояла на крыльце, растерянно улыбаясь, брат Василий, простоволосый, в расстегнутой на груди пестрой рубахе, придерживал ее за плечи и приветливо махал ему издалека рукой. Не дожидаясь, пока пролетка остановится, Столетов спрыгнул и тут же оказался в его объятиях. «Что ты? Как ты?» – спрашивали они друг друга и, не дожидаясь ответа, то отстранялись, то обнимались снова. «Хотя бы весточку подал», – ласково шепнул ему на ухо Василий, подталкивая к матери. Александра Васильевна охнула и, вся трепеща, прильнула к жесткому эполету сына. «Господи, счастье-то какое!» – повторила она, робко гладя его по небритой щеке. «Аннушка, смотри, кто к нам приехал!» – оторвавшись наконец от Николеньки, счастливым голосом позвала она дочь, смущенно топтавшуюся на ступеньках…

В тот же день пополудни, сопровождаемая любопытными взглядами прохожих, вся столетовская семья отправилась на кладбище, на могилу отца, а вечером, как бывало, собрались в гостиной вокруг ведерного томпакового самовара. Было тепло и уютно, в дулевских чашечках золотился чай, во рту таяли испеченные матерью сдобные пирожки, со стен глядели старинные фотографии, и занавески на окнах были те же, что и много лет назад, и так же приятно поскрипывали под ногами чисто выскобленные половицы. Вот только у матери на лице прибавилось горьких морщин, да поседел Василий, да сестра изменилась так, что и не узнать было угловатой озорной девчушки.

В доме были только свои (Коля Звонарев, повсюду сопровождавший генерала и принятый как родной в семье Столетовых, отпросился после обеда к родственникам), сестра убрала со стола посуду, а потом снова подсела к братьям. Николай Григорьевич с Василием расположились на кушетке, Василий тихонько играл на гитаре, Александра Васильевна со счастливым лицом сидела напротив и, глядя на сыновей, то вздыхала, то улыбалась своим мыслям. Спать улеглись далеко за полночь. Николаю Григорьевичу постелили в его бывшей детской, где все еще раз и с особенной остротой напомнило ему о прошлом. Он долго не мог уснуть, вставал, поглядывал в окно, перебирал на полке полузабытые книжки и даже нашел среди них свою старую ученическую тетрадь по математике, заполненную неровным детским почерком. Ночью дважды к нему заходила мать, бережно поправляла сползшее одеяло и тихо шептала что-то, совсем как в детстве. Он лежал с закрытыми глазами, боясь потревожить ее, и сердце его наполнялось спокойной и тихой грустью.

На следующее утро Столетов посетил гимназию, где ему была устроена смутившая его пышная встреча, нанес визит городскому голове и был принят губернатором. Не будучи любителем застолий и громких речей, он тем не менее вынужден был много рассказывать, в не только о себе, произносить дежурные тосты, терпеливо выслушивать многословные приветствия и в большинстве своем поверхностные суждения собеседников в текущей политике, что стало общим поветрием, поразившим его еще по возвращении из Туркестана, с которым тем не менее ничего нельзя было поделать и приходилось лишь мириться как с неизбежным следствием охватившего всю страну общественного возбуждения.

К вечеру он чувствовал себя совершенно разбитым, но, отдохнув после ужина, снова вышел в гостиную и, уединившись с Василием, стал расспрашивать его о старых знакомых.

Василий отвечал неторопливо, с обстоятельностью, припоминал какие-то полузабытые истории и перечислял имена людей, давно уже стершиеся из памяти Николая Григорьевича.

Столетов утвердительно кивал, хотя и не всегда уместно, и уже заскучал было, как вдруг Василий внимательно посмотрел на него, поправил очки и сказал:

– А что же ты не спросишь меня о Щегловых?

Николай Григорьевич смутился: вопрос Василия застал его врасплох. В семье Столетовых не принято было скрытничать, отец приучал детей к прямоте, и всякая ложь осуждалась как унижающий человеческое достоинство проступок. Братья и сестры делились друг с другом и радостями и горестями, а у родителей находили и понимание и утешение.

Но сейчас вроде бы так получилось, что Николай Григорьевич вольно или невольно скрыл от брата свою встречу с Петром Евгеньевичем на станции – в Петушках. Конечно, сделал он это не умышленно, скорее всего, просто не был готов к рассказу, да и не представилось до сих нор удобного случая, однако после вопроса Василия умолчать об этом снова было бы не в их семейных правилах.

Впрочем, Василий по мимолетно брошенному на него взгляду Николая Григорьевича сразу почувствовал что-то неладное и попытался замять вопрос, но Столетов решительно остановил его и приглушенным от волнения голосом рассказал и о непредвиденной задержке поезда в Петушках и о своем разговоре с Петром Евгеньевичем (он еще и до сих пор находился под его впечатлением).

– М-да, – выслушав его, покачал головой Василий, – удивил ты меня, право, братец.

– Вот так мы с ним и разошлись, – подытожил свой рассказ Столетов.

Думая о Щеглове, Николай Григорьевич не испытывал к нему острой неприязни; еще учась в гимназии, он отмечал порядочность Петра и высоко ценил его понятия о чести.

Когда Щеглова взяли по делу Петрашевского, Столетова (а ему в ту пору было пятнадцать лет) тоже побеспокоили, но весьма деликатно. Допрашивавший его в присутствии Василия жандармский офицер был сама вежливость и предупредительность, никаких намеков на их близость он себе не позволил и больше обращался к брату, который искренне удивлялся, что Петр замешан в столь неблаговидном предприятии.

"Если вам угодно, – сказал Василий, – я могу дать за него ручательства".

"В этом нет необходимости, – словно бы с сожалением, констатировал офицер. – Петр Евгеньевич сделал признания, которые его полностью изобличают, но остальные члены кружка почему-то настойчиво отрицают какую бы то ни было его причастность".

Очевидно, жандарм тоже не был совершенно уверен в показаниях Щеглова; однако же Петр, как выяснилось впоследствии, требовал для себя самого жестокого приговора.

"Пусть так, – говорил будто бы он на дознании, – пусть я и в самом деле не участвовал в собраниях, но мысленно я разделял и разделяю их взгляды".

Собственно, это и так было ясно: на квартире Петрашевского он был всего два или три раза, и кто-то показал, что Достоевский читал его письма, в которых излагались весьма сомнительные взгляды на будущее устроение общества. Но и только – ничего более существенного предъявить ему не смогли, однако же приговор оказался достаточно суровым, и это позволяло предположить, что он вел себя на следствии действительно дерзко.

"Был ли это юношеский максимализм или твердая убежденность, судить не берусь", – говорил Столетову во время их беседы в Париже Петр Петрович Семенов.

"Да уж какой там юношеский максимализм, – думал теперь Николай Григорьевич, вспоминая вдохновенное лицо Петра. – Такие люди с улыбкой идут на каторгу и на плаху".

Но вот что удивительно: после разговора с Василием отношение его к Петру не то чтобы вдруг переменилось, но стало сдержаннее и спокойней.

И сам Щеглов, и все, что было с ним связано, не укладывались в привычные представления Столетова. Это был совсем другой мир, и генерал Столетов активно не принимал его, однако человек Столетов догадывался, что такими людьми, как Щеглов, движет далеко не ординарное чувство и что цель, которую они ставят перед собой, не плод извращенного и болезненного воображения.

Вращаясь в военных кругах, Николай Григорьевич тем не менее не был чужд серьезной политики и, в отличие от некоторых своих сослуживцев, понимал, что будущее решается не только на полях сражений и в министерских кабинетах. Силою обстоятельств он-то как раз и был менее всего причастен к дворцовым кругам и привык иметь дело с простыми солдатами и офицерами, требуя от них не слепого повиновения, а внутренней готовности к преумножению славы своего Отечества, и потому с тревогой наблюдал, как дух всеобщего отрицания, охватившего общество, все глубже разобщает то единое целое, что он привык называть Россией.

Кто в этом виноват? Ответ, казалось бы, лежал на поверхности: газеты пестрили крикливыми сообщениями о зловредных пропагаторах и коммуналистах.

А как же с Петром? Значит ли это, что и он беспринципный искуситель и коварный растлитель молодежи? Если это так, то не первейший ли долг генерала, кавалера орденов Святого Георгия, Святой Анны и Станислава, немедленно доложить о нем по начальству и тем спасти еще не растленные души? Пресечь новые чудовищные преступления?..

Чушь. Петр, каким он его знал, не мог и не может быть преступником. А если это так и если за Щегловым и теми, кто с ним, стоит своя правда, и правда эта столь же бескорыстна, как и его служение Отечеству (не о себе, же печется Петр!), то вправе ли он осуждать его?

"Вот ведь какая незадача", – думал Столетов, слушая Василия.

– А не заглянуть ли тебе все-таки в Покровку? – оторвал его брат от невеселых мыслей. – Повидал бы Евгения Владимировича?

– Боюсь, что это будет неудобно.

– Ну, как знаешь, – понимающе кивнул Василий.

Остаток вечера они, как бывало в юности, просидели за шахматной доской…

23

Милютин не забыл о своем обещании, данном Сабурову. В середине сентября Зиновии Павлович был вызван в Петербург, где состоялось свидание, определившее его дальнейшую судьбу.

Свидание проходило в трехэтажном особняке на Мойке, с виду ничем не примечательном, но человек, встретившийся с Сабуровым, был примечателен во всех отношениях.

Им оказался седовласый господин лет пятидесяти, одетый строго и со вкусом, сухощавый, с несколько вялыми, нарочито замедленными движениями, умными серыми тазами и располагающей мягкой улыбкой. Назвался он Игорем Ксенофонтовичем, без фамилии, но Сабуров понял, что имя это вымышленное.

Ненавязчиво и с тактом Игорь Ксенофонтович поинтересовался некоторыми деталями биографии Сабурова, и то, как он поддакивал и кивал головой, свидетельствовало о его хорошей осведомленности и уже достаточно четко сложившемся представлении о собеседнике, а вопросы эти были необходимы лишь для того, чтобы разговорить Зиновия Павловича и еще раз убедиться в том, что он именно тот человек, который был ему необходим для предстоящего дела.

– Я надеюсь, вам не нужно объяснять ту очевидную истину, что разведка играет в наши дни далеко не последнюю роль, – сказал Игорь Ксенофонтович, когда с расспросами было покончено и предстояло приступить к главному. – Вы достаточно хорошо убедились в этом на собственном горьком опыте, не так ли?

Зиновий Павлович сдержанно кивнул.

– Начиная с библейских времен и по сегодняшний день знание истинных намерений противника всегда входило в арсенал политиков, стратегов и жандармского сыска, – продолжал с улыбкой Игорь Ксенофонтович. – Забвение этой очевидной истины некоторым стоило серьезного поражения и даже самой жизни. Лишь случайность помогла Александру Македонскому выиграть битву при Гидаспе – он не знал о применении персами боевых слонов. Поэтому неспроста Ганнибал даже сам надевал на голову парик и, прицепив фальшивую бороду, проникал в расположение римских войск, чтобы иметь исчерпывающее представление об их численности и вооружении. В то же время и сами римские императоры создавали широко разветвленную сеть агентов, что позволяло им знать не только то, что происходит во вражеском стане, но и у себя дома. Чингисхан, Борджиа, Баязет, Елизавета Английская, испанский король Филипп и кардинал Ришелье с охотой пользовались услугами разведчиков. Я уж не говорю о Наполеоне, нынешних англичанах и Бисмарке, которые буквально наводнили Европу и Азию своими агентами. Мне бы доставило удовольствие рассказать вам множество занимательных и трагических историй, но буду краток и перейду к предприятию, ради которого вы и приглашены в Петербург… Скажите откровенно, вас не смущает некоторая щепетильность предстоящего дела?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю