Текст книги "Клич"
Автор книги: Эдуард Зорин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
"Настойчивый господин".
"А вы с ним не были знакомы?"
"С чего бы вдруг?"
"Ну-ну, я пошутил, – пожал ему локоть Семенов. – Как же он вам представился?"
"Уилворт, корреспондент…"
"Дрянной человечек. И такой же корреспондент, как я китайский богдыхан", – сказал Семенов.
Он внимательно посмотрел на Столетова.
"Уж я-то понял это еще до вас, – рассмеялся Николай Григорьевич. – Но одно дело – привычная мне солдатская прямота (встреться он мне где-нибудь под Кизыл-Арватом, у нас бы состоялся мужской разговор), и совсем иное – ученый конгресс, вполне благопристойная публика, высокие особы, дамы… Иногда приходится быть дипломатом".
"Дипломатия – серьезное искусство, – насмешливо щуря глаза, кивнул Семенов. – Все мы, даже у себя на родине, чуточку дипломаты. – Он озабоченно огляделся по сторонам: – Если вы не возражаете, поищем Северцова. Я только что получил письмо из Дауна – Дарвин намерен принять у себя нашего милейшего Николая Алексеевича… А вот и сам триумфатор!"
Северцов стоял у окна и о чем-то беседовал с лысоватым мужчиной в золотых очках.
Петр Петрович, продолжая держать Столетова под руку, двинулся сквозь толпу; повсюду были знакомые, он кивал направо и налево, перекидывался короткими фразами, улыбался – чувствовалось, что многие его здесь хорошо знают, со многими у него добрые и едва ли не приятельские отношения. Несколько раз на пути их промелькнуло и тут же скрылось продолговатое лицо Уилворта: видимо, англичанин все-таки не оставил намерения продолжить разговор со Столетовым, но Николай Григорьевич был под надежным присмотром.
"А, – сказал Северцов, увидев Петра Петровича со Столетовым, – вот, познакомьтесь: сэр Линдон Хопгут. Мы только что беседовали о его экспедиции в Центральную Африку…"
О Линдоне Хопгуте Столетов был наслышан, знал он и о печальной судьбе, постигшей его товарищей: почти все они погибли в джунглях от лихорадки, сам Хопгут чудом выбрался к одному из английских форпостов на берегу Атлантического океана; поговаривали, что он тяжело болен и не сможет присутствовать на конгрессе.
У сэра Линдона было измученное лицо, покрытое желтоватой бледностью, вялые, замедленные движения, но маленькая рука твердо ответила на крепкое рукопожатие Столетова.
"Вашу карту дельты Оксуса я изучал с большим интересом, – сказал он, – и с удовольствием приношу свои поздравления".
Столетов сдержанно поблагодарил его.
"Вы не знакомы с майором Оливером Сент-Джоном? – спросил Хопгут. – В семидесятом году совместно с Чарлзом Ловетом он занимался исследованиями на Иранском нагорье?"
Оливер Сент-Джон и Чарлз Бирсфорд Ловет находились в Персии в составе дипломатической миссии генерала Фредерика Джона Голдсмита. В ту пору прикомандированный к красноводскому отряду топограф Иероним Стебницкий работал на хребте Кюрендаг и рассказывал Столетову об англичанах, которые занимались не только географическими исследованиями, но и еще кое-чем, что в большей степени относилось к области политики, нежели орографии. Столетов не хотел вдаваться в подробности и потому ответил коротко, что, да, слышал об англичанах, но с работами их не знаком, и тут же поспешил ретироваться. Благо Петр Петрович был начеку и увлек его к выходу.
"Насколько я могу догадываться, – со смехом сказал он, – здесь вас повсюду подстерегают опасные рифы…"
После экскурсии по окрестностям Парижа у всех было приподнятое настроение, вечер провели в каком-то гостеприимном кабачке, шутили и пели, и на обратном пути в Париж, сидя с Семеновым в одном экипаже, Столетов, словно бы между прочим, спросил, не помнит ли он Щеглова.
"Постойте, постойте, – оживился Семенов, – фамилия мне очень знакома… Уж не тот ли это Щеглов, что проходил вместе с нами по делу Петрашевского?"
"Да, он".
"Помилуйте, а вы-то откуда его знаете?" – удивился Петр Петрович.
"Мы с ним земляки".
"Верно, Щеглов был родом из-под Владимира. И звали его, если я не ошибаюсь, Петром?"
Столетов кивнул.
"В детстве мы были с ним дружны", – сказал он.
"И что же теперь?"
"Не имею представления. – Столетов помедлил. – Следы его затерялись. Вот я и подумал: вы ведь тоже входили в кружок и, возможно, что-то припоминаете…"
"Нет, о дальнейшей его судьбе мне ничего не известно. Однако, ежели для вас это очень важно, поспрашиваю сведущих людей…"
Петр Петрович сдержал слово. Когда они после возвращения на родину встретились в Петербурге, он вспомнил о своем обещании.
"По некоторым слухам, Щеглов жив. К сожалению, больше ничем не могу вам помочь".
Разговор этот вскоре был позабыт. В Петербурге Николая Григорьевича ждали неотложные дела, а там подоспел и отпуск. Несколько дней перед отъездом во Владимир Столетов провел в Москве у брата.
6
Начальник Московского губернского жандармского управления генерал-лейтенант Иван Львович Слезкин читал адресованное ему донесение.
"Москва. 5 сентября 1876 г.
…Кроме всего вышеизложенного имею также сообщить следующее:
Как мною было заявлено ранее, за означенным домом и за посещающими оный людьми установлен постоянный надзор. Наш человек, о коем я уже имел честь докладывать Вашему высокопревосходительству, внедрен нами в противуправительственный кружок и пользуется там неограниченным доверием. Таким образом, мы имеем все основания полагать, что ни одно предприятие государственных преступников не остается за пределами нашего наблюдения.
Господин полковник, начальник Арбатской части, к которому я имею честь быть прикомандированным, предлагал произвести немедленные аресты; я, однако, осмелился не согласиться с ним, о чем и спешу уведомить Ваше высокопревосходительство. Улик для заведения серьезного расследования еще недостаточно, кроме того, у нас предполагается возможность расширить круг наблюдений, так как г. Бибиков, очевидно, имеет связь с заграницей, о чем наш человек пока еще только догадывается, но не может утверждать наверное. Для этого ему потребуется какое-то время, и торопить его у нас нет серьезных оснований, но спешкой можно испортить столь уверенно начатое дело.
Засим имею честь быть
Вашего высокопревосходительства
покорным слугой"
(подпись неразборчива).
Иван Львович отложил письмо и в задумчивости постучал костяшками пальцев по столу: трам-тарарам-там-там. Браво! И так почти каждый день – бумажная пыль, доносы и грязь, грязь, грязь…
В молодости Слезкин совсем иначе представлял себе свое будущее: гусарский мундир, царские смотры, блестящие парады, дым сражений и благосклонность дам. Пожалуй, только в последнем он и преуспел. Дым сражений помаячил вдалеке: во время первой же рекогносцировки под Гунибом он был ранен шальной горской пулей в коленную чашечку, что поставило крест на его гусарской карьере, на парадах и царских смотрах. Выбирать было не из чего: либо прозябать в захудалом имении отца, жениться на стряпухе и нянчить детей, либо идти по штабной части и остаться в военном ведомстве без особых надежд на лучшую перспективу. Иван Львович выбрал последнее.
Уже тогда охладели к нему прежние его товарищи, встречаясь, улыбались снисходительно, хотя и подбадривали: с кем, мол, не случается!.. Но все реже приглашали его на холостяцкие пирушки, все чаще не узнавали на улице. Болезненная ранка кровоточила. И, как знать, не эта ли саднящая боль привела его однажды в общество, которого раньше и сам он тщательно избегал? Короче, у его невесты обнаружились влиятельные родственники, а у тех – надежные связи. Скоро Слезкин примерял у портного синий жандармский мундир. И какое же сладостное чувство он испытал через несколько лет, когда в кабинет к нему ввели одного из старых его приятелей, в прошлом блестящего офицера, а теперь государственного преступника, обвиняемого в пропагаторстве, направленном против особы его императорского величества! С каким невозмутимым спокойствием предлагал он вопросы, от которых арестованного бросало то в холодный, то в горячий пот!.. Помнится, тогда он отправил его на каторгу и после внимательно следил за его судьбой. Несчастный скончался в Сибири…
Но Слезкин не был садистом, он даже инкогнито помог раза два или три матушке заблудшего товарища, – жестоким было само время. И понимание этого помогало Слезкину не только исправно нести свои обязанности, но и жить вполне уютно и даже с достоинством. Он выработал для себя довольно строгие правила чести, был щепетилен, презирал доносчиков, не подавал руки филерам, хотя и пользовался их услугами, и слегка фрондировал в кругу своих сослуживцев. Его снова стали с охотой принимать в хороших домах, он быстро продвинулся по службе и пользовался репутацией кристально честного человека.
Впрочем, Слезкин и в самом деле никогда не кривил душой: он был искренне предан существующему порядку и выжигал крамолу, не терзаясь угрызениями совести.
Крестьянская реформа, на благотворный воздух которой уповали либералы, неожиданно всколыхнула новую, доселе не виданную волну. Не примирила она мужика с помещиком, развела на стороны сильнее прежнего: горели барские усадьбы, зловещие пожары вспыхивали то тут, то там, и мерещилось – где-то поблизости, за лесами, за увалами, собирается страшное крестьянское войско. Все смешалось в ту пору, все ломалось и рушилось – жутко было: тюрьмы не вмещали людей, по Владимирке почти непрерывной вереницей тянулись колодники. И на станциях, в шумных местах, как никогда доселе, говорили не таясь: "Что царь, что помещик —. хрен редьки не слаще. А собака собаку, известно, не ест". Изживала себя изначальная вера в мудрого и доброго государя.
Выстрел Каракозова потряс Ивана Львовича до глубины души: все, докатились! И завертелось жандармское колесо – хватали ищутинцев, чанковцев, долгушинцев, иногда прихватывали и либералов, из тех, что понастырнее. Бросали в Петропавловку, в Бутырки, в Литовский замок, глумились, ставили к позорному столбу; судили в Петербурге, в Москве, в Одессе, в Киеве – поодиночке и группами.
Но вот что удивительно, что не укладывалось в привычные представления генерал-лейтенанта Слезкина: смутьянов ничуть не убавилось, а начавшаяся война на Балканах еще больше разжигала давнишние страсти. Хорошо Ивану Сергеевичу Аксакову в его комитете, а шеф жандармов в Москву телеграмму за телеграммой шлет: выявить, не скрываются ли среди добровольцев политические злоумышленники?.. А как их сыскать? Иван Сергеевич только посмеивается: "Полно вам убиваться, батенька, что за кручина: не на почестей пир отправляются волонтеры, а под турецкие пули. Вам же меньше забот…"
Это – ежели себе под нос глядеть, а пораскинуть государственным умом?.. Не один донос прочитал Иван Львович, не один рапорт. И предстала перед ним совсем не такая уж благостная картина. Пропагаторы по-своему истолковали благородную идею помощи угнетенным народам Балкан: болгары и сербы, видите ли, сражаются против турецкого рабства, а чем наши собственные угнетатели лучше турок? Настанет срок – и у нас загрохочут пушки, покуда же наберемся чужого опыта да поможем вызволить из неволи братьев: придет время – и они помогут нам. Вот-вот, совсем как в коммунистическом манифесте: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!"
Слезкин был не просто службистом, а человеком весьма и весьма любознательным. Поэтому он не кричал: запретить! сжечь! – а пытался вникнуть в чужую веру, и литература, распространяемая пропагаторами, изучалась им самым серьезным образом. Едва ли не одним из первых в Третьем отделении он прочитал "Капитал" Маркса, уже тогда предсказав: "Издание ее на русском языке – ошибка. Это страшная и опасная книга!"
Иван Львович не по долгу, а скорее по призванию собрал за годы службы в жандармском управлении весьма любопытную картотеку, в которой была в основном представлена русская эмиграция и те социалисты, которые так или иначе были с нею связаны. Картотека неожиданно быстро разбухла и с убедительной наглядностью свидетельствовала о серьезности происходящего в обществе брожения. В криминальные списки теперь все чаще попадали не только разночинцы, но и люди благородного происхождения, которые, казалось бы, должны были подпирать плечами существующий порядок. Ломались устоявшиеся взгляды, рушился привычный расклад вещей. И что уж совсем было ново, так это появление в картотеке рабочих и мастеровых. Не забубенных головушек и лихих бунтарей, а опытных конспираторов. Не темных разбойников, каких всегда хватало на Руси, а людей умных, самобытных и решительных.
Впрочем, сейчас Слезкина беспокоило совсем другое.
– Нуте-с, что скажет нам картотека? – промурлыкал он и углубился в изучение своих сокровищ.
День уже истончился, на город опустились сумерки, когда он наконец обнаружил то, что искал: всего три листка, но каких! Чтобы наткнуться на них, и впрямь было не жаль потерянного времени: вот он, наш Робеспьер!
– А ну-ка, полезай в кузов, – ласково произнес Слезкин и переложил синюю папочку с биографией Бибикова в ящик своего просторного письменного стола…
7
Вагон покачивало; Коля Золотухин безмятежно похрапывал на диване…
И вдруг Николая Григорьевича остро и сладко кольнуло в сердце: Зина!
Кабинетную фотографию своей дочери, присланную женой, он всюду возил с собой. На фото она уже почти взрослая: типично столетовский овал лица, угрюмый взгляд, слегка поджатые пухлые губы (точно такие же были у ее матери).
Вся жизнь генерала Столетова (впрочем, генерала он получил только что, в сорок два года) была всегда неустроенна: то в Крыму, то в Петербурге, то в Тифлисе, то в Красноводске, то в Ташкенте и еще бог знает где – то в снятой временно квартире, то в палатке, а то и просто под шинелью на голой земле.
Николай Григорьевич не жаловался на судьбу, грех было жаловаться: всего, о чем мечталось, было ему отпущено с лихвой. Было любимое дело, были жена и дочь, с которыми он встречался урывками, но и этих коротких встреч хватало ему надолго.
Вот и сейчас, глядя на свое отражение в темном окне вагона, он вспомнил, как однажды перед самой поездкой в Туркестан заглянул к брату на только что обжитую им новую квартиру и там совсем неожиданно для себя встретил сестру Анну, прибывшую в Москву за покупками, и с ней маленькую Зину, все время державшуюся за теткин подол и с недоверием глядевшую на загорелого незнакомого дядьку в полковничьем мундире.
День стоял жаркий, и было празднично; чтобы угодить Анне, они отправились на Смоленский рынок, продираясь сквозь толпу, приценивались к нужным и ненужным товарам. Анна бойко торговалась, осматривала все, что попадется на глаза. А всего-то вокруг было вдоволь – чего только ни выносили на рынок: и давно уже вышедшие из моды сюртуки и фраки, и бобровые воротники, и пенковые трубки, и старинные табакерки, и книги (целый развал!), и серьги, и картины с самыми немыслимыми изображениями, среди которых попадались и сносные копии известных мастеров, и даже подлинники. Торговали старинным заржавленным оружием, вазами, замками, часами с затейливыми циферблатами, бильярдными шарами и самодельными игрушками. Тут же, посреди площади, ловко орудовали ножницами цирюльники, подметочники за пятак ремонтировали обувь. Суровские торговцы раскидывали перед покупателями яркие шелка, тут и там грудками высился красный товар. Какая-то усатая тетка в напяленной поверх платка немыслимой формы шляпке совала растерянной Анне сонник – та, смущенно улыбаясь, перелистывала его, брат Саша, стоя рядом, хмурил лоб, разглядывал старинный фолиант с какими-то замысловатыми чертежами, а Зина тянула отца за рукав посмотреть на выставленных в ряд на прилавке не то китайских, не то японских божков с покачивающимися головками.
Кончилось тем, что Анне купили кашемировую шаль, Зине – блестящие туфельки, Саше – тот самый толстый фолиант, а Николай бог весть для чего приобрел пенковую трубку, хотя сам не курил и не любил, когда курили другие… Но покупками все остались довольны, взяли извозчика и отправились в Замоскворечье, где жил знакомый Столетовых, тоже выходец из Новгорода, купец Докукин, занимавшийся скупкой и распродажей кож и скобяного товара.
В доме Докукиных вокруг только что вскипевшего самовара собралось все семейство: глава дома Сидор Захарович, дородный краснощекий мужик с расчесанной на две стороны русой бородой, восседал во главе стола в красной рубахе; жена его Ираида Сергеевна, худая и востроносенькая, с добрыми выпуклыми глазами на бледном впалом личике, приятно жмурясь, разливала чай; две дочери Докукиных, уже на выданье, белокурые и миловидные девицы, кося глазками, потягивали из блюдечек, а младшенький Алешка, пачкая пальчики, сосал леденцы; сидели за столом и мирно беседовали с хозяином еще двое средних лет незнакомцев. Один был чернобород и немножко смахивал на цыгана, глаза острые и внимательные; другой рыжеват, взгляд слегка рассеянный; однако можно было с полной уверенностью сказать, что это братья – так много было общего в их манерах, привычке говорить и во всем том, что принято называть породой.
Хозяин шумно обрадовался гостям, выбрался из-за стола и принялся обнимать сначала Сашу, которого знал давно и принимал у себя запросто, потом Николая ("Столетов, Столетов – весь в батюшку!"), потом чмокнул в щечку зардевшуюся Анну, а Зиночку подхватил под мышки, поцеловал в носик и подбросил к самому потолку. Покончив с церемониями, он пригласил всех к огромному столу, между прочим представляя тех, кто не был еще знаком:
"Братья Третьяковы – Павел и Сергей".
"Николай Григорьевич", – прищелкнув каблуками и слегка склонив голову, представился старший Столетов. Саша только пожал братьям руки, так как был с ними уже давно и довольно хорошо знаком.
"Сразу видно человека военного, – сказал Павел Михайлович, не без любопытства, но очень благожелательно разглядывая Николая. – Александр Григорьевич много и увлеченно рассказывал нам о вас".
"Весьма польщен", – отвечал Николай Григорьевич, не зная еще, как вести себя в неожиданной для него обстановке. Случилось так, что он оказался в центре внимания. Саша почувствовал это, засмеялся и потянул брата к столу.
"Ты не смущайся, здесь все свои", – сказал он просто и, сев поближе к самовару, стал рассказывать какой-то только что слышанный университетский анекдот. Анекдот оказался несмешным, но все рассмеялись, и скоро за столом установилось то непринужденное согласие и взаимопонимание, какое бывает в большой и дружной семье. Сидор Захарович снял со стены гитару, к которой не прикасался уже несколько лет, настроил ее и, склонив набок голову, тихо, но с чувством спел романс "Кто мог любить так страстно", старшая из дочерей подпевала ему, и довольно мило. Все остались довольны, а после, когда уже свечерело, отправились гулять на Даниловское кладбище.
По дороге как-то сразу и непринужденно образовались три группы: впереди шествовали Сидор Захарович в светло-сером пиджаке и белой фуражке с увесистой тростью, украшенной серебряным набалдашником, и Ираида Сергеевна в чепчике и мантилье с обильными цветочками, ленточками и кружевами, с ними обе дочери, одетые не менее живописно; за ними – Зиночка, сын Докукиных, Алешка, и Анна, а уж позади всех шли, занятые беседой и словно бы не замечая никого вокруг, братья Третьяковы и Николай с Александром.
"Батюшка наш Михаил Захарович, должен вам сказать, был человеком не совсем обыкновенным, – говорил глухим голосом Павел Михайлович. – Систематического образования не получил, но мог вести беседу о чем угодно. Учился грамоте у голутвинского дьячка Константина, а объяснял, бывало, так: окончил Голутвинский Константиновский институт. Нас не баловал и с младых ногтей приучал к работе. Я, например, с пятнадцати лет вел торговые книги, и не без успеха…"
Тут, к месту, Сергей Михайлович вспомнил, как однажды, не спросясь у отца, купил себе щегольские ботинки, за что получил изрядную взбучку.
Перескакивая в разговоре с предмета на предмет, как-то незаметно перешли на живопись, и Николай Григорьевич был поражен обширными знаниями братьев, касающимися в особенности старых голландских мастеров. Выяснилось, что в их доме в Лаврушинском переулке собрана богатая коллекция картин.
"Самого меня больше интересуют русские мастера, – словно бы оправдываясь, произнес Павел Михайлович. – Маловато, знаете ли, опыта и знаний – недолго и впросак угодить, подсунут какую-нибудь подделку. Зато, скажу вам, из наших художников есть просто великолепные – и в цвете, и в композиции работают ничуть не хуже западных".
И он принялся рассказывать о своих приобретениях.
"А бывали ли вы на выставке Верещагина?" – вдруг поинтересовался Николай Григорьевич и был удивлен, когда Павел Михайлович остановился и пронизал его взглядом своих внимательных карих глаз.
"Что – понравилось?" – спросил он взволнованно.
"Мне кажется, все это очень достоверно. По-моему, талантливый живописец".
"Вот, – обратился Павел Михайлович к брату и тут же снова повернулся к Столетову. – А вас-то, вас-то что привлекло на выставку?"
"Не только живопись. И не столько. Видите ли, по долгу службы мне предстоит в самые ближайшие дни отправиться в Туркестан".
"Понятно, – кивнул Третьяков и, нахохлившись, стал пространно и не очень кстати рассуждать о панславизме – совсем в духе Каткова, но запутался, махнул рукой: – Впрочем, вам, военным, все это виднее…"
Столетов промолчал. Младший Третьяков взял его под руку и, чуть поотстав, принялся расспрашивать о службе на Кавказе, о генерале Милютине, который в последние годы круто пошел в гору, а когда выяснилось, что Николай Григорьевич во время Крымской кампании сражался в осажденном Севастополе и первого своего Георгия получил еще солдатом за отличие в битве под Инкерманом, воскликнул:
"Позвольте, позвольте, а не встречались ли вы с сочинителем Львом Николаевичем Толстым, с его романом "Война и мир" мы только что имели счастье познакомиться?"
"Некоторым образом", – подтвердил его догадку Столетов.
"А уж это нечестно, Николаша, – упрекнул Александр Григорьевич. – Мне лично ты ничего об этом не рассказывал".
"Да все пустяки, – отмахнулся Николай Григорьевич. – С кем только ни сведет судьба, а после, если уж знаменитость, так тут же и едва ли не приятели…"
"Нет-нет, – сказал Павел Михайлович, – просто так мы вас не отпустим. Назвался груздем – полезай в кузов. Выкладывайте-ка нам все, да без утайки".
Николай Григорьевич еще некоторое время пытался отшутиться, но шутки его не были приняты, и он вынужден был рассказать, как однажды отправился с солдатами в разведку, заблудился в тумане и вышел на батарею, которой командовал молодой граф Толстой. Лев Николаевич подарил ему свой рассказ "О ночном пробуждении", а Николай Григорьевич – листок из служебной записной книжки с надписью: "Старший фейерверкер Николай Григорьевич Столетов". Вторично встретились они во время нашего отступления на Черной речке – тогда Столетов был уже в офицерском звании. В последний раз Николай Григорьевич беседовал с Толстым в Петербурге, когда учился в академии Генерального штаба.
Столетов полагал, что разочаровал слушателей. Сам он не придавал этому знакомству особого значения. Впрочем, последняя беседа с Толстым произвела на него сильное впечатление. Лев Николаевич был тогда чем-то взволнован, говорил коротко и резко, даже желчно. Рассказывал что-то о своей неустроенности, о том, что надо жениться, потом как бы сам с собой спорил, жаловался, что ко всему сейчас холоден и роман, который он задумал, продвигается с трудом. Наконец заговорили о готовящейся реформе, об освобождении крестьян, Толстой прочитал рассказ "Три смерти", потом засмеялся и сказал, что все это слабо, плохо, что и не стоило читать…
Мало-помалу день совсем догорел. Стало быстро холодать, и все заспешили домой. Прощаясь, Павел Михайлович осведомился, долго ли пробудет Столетов в Москве.
"Если выберете время, заходите к нам в Лаврушинский. Супруга моя Вера Николаевна – большая любительница гостей".
Николай Григорьевич поблагодарил за приглашение, но сказал, что отправляется через день; предписание на руках, да и не терпится поскорее заняться делом.
Остаток дня они провели у Докукиных, а ночевать поехали к Саше. В холостяцкой квартире брата царил беспорядок – всюду разбросаны книги и рукописи, но места было довольно, чтобы все расположились с удобствами: сестра Анна с Зиночкой на кровати, Николай на диване, а Саша на оттоманке, которая была ему явно коротка, но он утверждал, и с жаром, что любит спать только на ней.
Ночью прошла гроза, Николай Григорьевич несколько раз вставал и подходил к кровати, на которой спала дочь. Утром он был на ногах раньше всех и приготовил на спиртовке кофе.
Словно предчувствуя близкое расставание, Зина в то утро ни на шаг не отходила от него, теребила по пустякам и много говорила, хотя обычно была молчалива и замкнута…
"Вот и все, – сказал Саша, обнимая его на вокзале. – Когда-то увидимся снова?"
Они встретились только через семь лет – и то ненадолго. Предстояла поездка в Париж, потом в Петербург. Александр Григорьевич был занят научной работой, напряженно готовился к лекциям в университете. Вместе вырваться во Владимир, как мечтали, они так и не смогли…
Светало. За окном вагона замелькали знакомые места: слева вздымались холмы, справа, в низине, засеребрилась Клязьма, за Клязьмой просторно засинели умытые дождем лесные мещерские дали…
"И с чего бы это вдруг вспомнилось давнее? – удивился Столетов, прижимаясь лбом к прохладному стеклу окна. – Все как живое: и этот день за Москвой-рекой, и братья Третьяковы, и умные улыбчивые глаза Павла Михайловича. В сумбурной, казалось бы, кладовой нашей памяти не так уж все и сумбурно, как нам подчас представляется".
Нет, неспроста он вспомнил именно это. И ниточка быстро нашлась: в один из дней, вернувшись из Петербурга, еще в ореоле своей парижской славы, Николай Григорьевич зашел в Славянский базар. Прямо на лестнице, спускаясь навстречу ему, попались младший Третьяков с Аксаковым. Они обнялись и расцеловались трижды.
"Что говорят о нас в европах?" – насмешливо поинтересовался Аксаков.
"В европах говорят разное", – в тон ему ответил Столетов.
"Поругивают?"
"Бывает. Но больше немцев и англичан".
"Поделом! – обрадовался Аксаков. – Этот иудей Дизраэли – порядочная свинья, вы не находите? А Шувалов, Петр-то Четвертый, ему подкудахтывает. Стыдно, судари вы мои…"
"Ба, – вмешался в разговор Третьяков (его недавно избрали московским головой, и, кажется, он очень гордился этим), – разве можно, любезнейший Иван Сергеевич, столь непочтительно отзываться о премьере дружественного государства?"
"А мы не на дипломатическом приеме! – усмехнулся Аксаков. – Пускай писал бы этот Дизраэли, как и его папаша, свои романы, а не совался в политику…"
"Да вот и другим неймется", – как бы мимоходом, язвительно заметил Третьяков, имея в виду самого Ивана Сергеевича.
Аксаков поморщился.
"Господа, – вмешался Столетов, пытаясь замять случившуюся неловкость, – Дизраэли – серьезный дипломат. Во всяком случае, в Туркестане мы это хорошо прочувствовали".
"Вот именно – прочувствовали, – буркнул Иван Сергеевич, глядя на Столетова исподлобья. – И откуда у нас, у русских, этакая робость, что ли… Этакое почтение перед Западом, а? Если там какой-нибудь Дизраэли, то бишь лорд Биконсфилд, так сейчас же охи да ахи. Уж не западник ли вы, милейший Николай Григорьевич?"
"Я русский, а с недавних пор еще и генерал", – с улыбкой возразил Столетов и быстро взглянул на Третьякова.
"Браво, – сказал Сергей Михайлович, – но пока, как я понимаю, генерал без армии?"
"За этим дело не станет, – оттаяв, засмеялся Аксаков. – Потасовку я вам обещаю, – значит, будет и армия. Вот вам, господа, новость: военный министр на меня в претензии. Перед отъездом в Варшаву Дмитрий Алексеевич беседовал со мной и сказал примерно следующее: "Уймите ваши порывы, Иван Сергеевич; я же вижу насквозь – сегодня волонтеры, а завтра втравите нас. К войне мы не готовы". А? Каково?.. А клич, которого мы не можем не слышать! Или у военного министра заложило уши?"
"Не нужно упрощать, Иван Сергеевич, – поправил Столетов. – У Милютина отменный слух, поверьте мне. Но ежели австрийцы заупрямятся, а на стороне Турции выступит Англия…"
"Опять Дизраэли?" – иронически промычал Аксаков.
"Что поделаешь, – сказал Столетов, – пока с этим приходится считаться".
"А мы попросту судим: мира не перетянуть. Так что будет вам и белка, будет и свисток. – И с пафосом добавил: – Не в моей власти сдержать порыв".
"Помилуйте! – воскликнул Сергей Михайлович. – О чем вы, Иван Сергеевич? Разве же Николай Григорьевич не уважает святые чувства?! Но почему бы не выслушать генерала? К Черняеву вы были более благосклонны…"
"Черняев в Сербии, – буркнул Аксаков, но тут же спохватился: – Не примите это, ради Бога, за упрек".
Он неловко раскланялся и вернулся в залу.
"И охота вам задирать Ивана Сергеевича? – сказал Третьяков, провожая взглядом Аксакова. – Запомните: его вам все равно не переговорить. У нас это всякий знает. А то, что он во многом прав, так посудите сами: пожертвования в пользу балканских народов принимаются не только здесь, но и в Обществе взаимного кредита на Варварке, и на Плющихе у казначея Зубкова, и у Лапина подле Биржи, и в Московском купеческом банке… Я уж не говорю про волонтеров. И вот что интересно: среди них вы можете встретить людей разного круга и подчас противуположных убеждений. Стихия!.."
"Но направляемая опытной рукой", – уточнил Столетов.
Третьяков внимательно посмотрел на него и шутливо погрозил пальцем:
"Так кто же в наше время пускает такие силы на самотек?.. А вы приглядывайтесь. Поверьте мне: часов на раздумье нам отпущено мало… И вот что еще я вам должен сказать, – проговорил Сергей Михайлович, понизив голос. – Мне кажется, сам Иван Сергеевич не очень-то верит в возможность решить дело деятельностью одних комитетов. Главное для него – склонить к войне царя. Знаете, что он мне сказал однажды в пылу откровенности? "Решать славянский вопрос может только Россия, даже не русское общество, хотя бы с сербами всех наименований и болгарами. Россия – то есть в цельном своем составе, как государственный организм с правительством во главе". Вот так, любезнейший Николай Григорьевич".
Да, поразмыслить было над чем. Разговор этот долго не выходил у Столетова из головы.
8
– Нуте-с, как вам это понравится? – сказал московский генерал-губернатор князь Долгоруков, подавая Слезкину листок с убористо отпечатанным текстом, некоторые места были жирно подчеркнуты красным карандашом. – Читайте, читайте, – кивнул он. – Полюбопытствуйте, как под самым вашим носом бессовестно фиглярствуют наши доморощенные ювеналы.
Листовка действительно была возмутительной, и можно было понять Долгорукова: добрейший князь именовался в ней царским прихвостнем и сатрапом.








