Текст книги "Дэйви"
Автор книги: Эдгар Пэнгборн
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
Я мог бы тогда побежать за ней, готовый, как всегда, наверно, буду; не больше смысла, чем в ящике с выскакивающей фигуркой, но и не меньше. Но я только подошел к окну и увидел, как ее неясный силуэт пересекает конюшенный двор, и влез обратно под одеяла, где, терзаемый сновидениями, забылся сном.
Я бежал – скорее, шел, шатаясь, на ватных ногах, ноги очень тяжелые и очень короткие – через дом, смутно напоминающий «Бык и оружие». Он имел тысячу комнат, в каждой из них содержалось что-то, пробуждающее память: трехногий табурет, на который садили детей в приюте за непослушание; кольцо сестры Карнации; тряпичная кукла; мой талисман удачи, торчавший стоймя в одной из малиновых туфель, которые носила Кэрон, когда впервые прибыла в приют (их быстро забрали у нее, как греховное тщеславие). В этом доме меня, не торопясь, преследовал черный волк – он мог ждать. Звуки, издаваемые его пастью, напоминали слова: «Посмотри на меня! Посмотри на меня!» Если бы я посмотрел, даже один раз, он схватил бы меня. Я продолжал идти – каждая комната без окон, нет места для доступа солнечных лучей. Двери, наверно, не запирались за мной. Когда я уперся в одну из них, черный волк начал плаксиво говорить через щель, а я бросил через плечо: «Я дам Кэрон мой кэтскильский нож и она сделает тебе что-то хорошее и трудное». Тогда он замолчал, но я должен все-таки найти Кэрон, иначе моя угроза окажется пустой и, может, именно она продолжала идти впереди с одной коричневатой босой ногой и моей свечой, торчавшей стоймя в другой малиновой туфле, но я не знаю, так как я споткнулся и упал, ощущая как черный волк принюхивается к моей шее, потом я осознал, что проснулся на моей постели на чердаке конюшни, но какое-то время я не был уверен, что находился там.
Я был сам. Вдохнул сухое сено и запах Эммии – прямо из ее одеяла. Поздняя луна светила в чердачное окно. Укус паука безвредно зудел и не болел. Я нашел мешок и нащупал золотой горн. Он не был моим.
Я знал, каким должен быть этот поступок, хороший и честный и трудный. Мой горн должен вернуться к уродливому созданию, которое не умело пользоваться им. Было ли это хорошо? По крайней мере, это было трудно и честно. Я никогда не смог бы рассказать об этом Эммии – если бы, может быть, не приукрасил рассказ – вероятно, заменил бы мутанта на отшельника? И вообще, доводилось ли мне когда-либо рассказывать девушке о чем-либо, кроме простейших ежедневных вопросов и ответов? Ну, в моих мечтаниях. Тогда, конечно, она всегда была в состоянии отвечать замечательно.
Презираемый, оскорбленный, я должен буду бежать, опасаясь за свою жизнь, потому что Эммия, вероятно, могла бы сообщить властям обо мне, что я не убил мутанта. Тогда давайте посмотрим – не окажусь ли я добычей полицейских собак? Столкнувшись с ними, я бы сказал – нет. Ну, залезу на дерево, буду говорить оттуда? Фигня.
Однако, в какой-то отдаленный день я мог бы снова посетить Скоар, мужчина в шрамах и с грустным лицом, не склонный упоминать о героическом поступке в далеких войнах – Нуина? Кониката? Почему я не мог бы быть капитаном экспедиции, которая покончила с пиратами островов Код? И в благодарность дружественный народ сделал бы меня губернатором этих благовонных островов…
Хорошо, и как я мог знать в те дни, что острова Код – это несколько глыб, разбросанных в море, на удалении от Нуина, как будто кто-то бросал комья мокрого песка из ведра?
Эммия, которая грустно обвиняла себя все эти годы, могла бы узнать меня, но увы…
Крыса, слонявшаяся по балке над головой, какого-то черта испугалась меня. Я набросил на себя одежду и нащупал в мешке мой талисман удачи. Мне следует найти другую веревку и снова носить его как положено. Я отрежу для него кусок рыболовной лесы, когда доберусь до моей пещеры. Я старался не думать о горне. Мои мокасины я положил в мешок сверху и надел пояс с ножом.
Одеяло Эммии не должно быть найдено здесь кем-либо, кто мог бы сослаться на него как на доказательство, что мы вдвоем провели ночь под ним. Я впихнул его в мешок сверху на мокасины и слез по лестнице. Уходя по-настоящему, я задумался.
Но Эммии не должен быть нанесен ущерб, что могло случиться, если бы одеяло оказалось просто исчезнувшим. Вся долговременная собственность в «Быке и оружии», казалось, была привязана к мадам Робсон какой-то проклятой мистической нитью. Умеренное количество пищи ты еще можешь украсть, но, допустим, что одеяло или подсвечник, или что-либо подобное ушло с Авраамом и это глубоко ранит душу мадам; она не сможет успокоиться, пока не отыщет причину боли, и самым лучшим из всего этого было бы, если она вовлечет Старого Джона в безумный транс, что у нее обычно и получалось.
Я стоял под окном Эммии, изучая большой плющ. Древний ствол был крепким и сможет выдержать меня. Старый Джон и мадам спали в другой стороне здания. Комнаты, ближайшие к комнате Эммии, предназначались для гостей; внизу находилась кладовая. Только безрассудный распутник мог бы взобраться туда. Я полез.
Лоза охватила кирпичи десятком тысяч отростков, гнулась и шелестела листвой, но не ломалась. Я перебросил руку через подоконник. Одеяло мне пришлось тащить в зубах, оставив мешок в густой тени. Я бросил одеяло в комнату, которая была наполнена ароматом Эммии. Мне послышалось тихое посапывание, что должно означать глубокий сон, может, только намек на сон. Она могла проснуться, увидеть мою тень, и закричать на весь дом. В этот миг мой страх принял именно такой облик. Я слез на землю и, дрожа от ужаса, побежал по улице Курин, пока не смог унять дрожь.
Чувствовал себя очень расстроенным и раздраженным, потому что не подошел к ее кровати, но я мог бы придумать множество причин, чтобы не вернуться теперь. Они гнали меня вперед – через частокол и на гору. Но я вернусь, утешил я себя, после того, как возвращу на место горн. Я постараюсь удовлетворить ее. Черт возьми, я даже пойду в церковь, если не будет иного способа выпутаться из этого. И (говорит мое другое «я»), возьму ее, наконец.
* * *
Дайон предложил колонистам название острова – Неонархеос. Пожалуй, оно мне нравится. Из греческого языка, ставшего древним и неразговорным уже в Золотом веке. Дайон – один из немногих среди еретиков, кто изучал его, а также латынь. (Церковь напрочь запрещает обществу какой-либо язык, кроме английского – это могло быть колдовство). Он познакомил меня с греческими и латинскими авторами в переводе; отмечу, что они также выглядели очень отдаленными во времена Золотого века, предшествующий которому они называли Железным веком…
Название Дайона для этой местности говорит о чем-то, что я хотел бы назвать – ново-старый. Оно связывает нас, так или иначе, с веком, когда этот остров – и другие, которые должны находиться близко за горизонтом, все различной формы и меньшие, чем они были до того, как поднялся уровень океана, – был португальским владением, что бы это ни означало для него; да, и во времена более отдаленные, когда цивилизация, способная увековечить себя, являлась новшеством на земле, а этот остров был зеленым пятнышком в голубом океане, населенным, также, как и когда мы нашли его, лишь птицами и другими пугливыми зверьками, которые проживают свою жизнь и без мудрости и без злобы.
* * *
Когда я опять взобрался на Северную гору, чтобы возвратить горн, я не видел настоящего восхода солнца, так как к его восходу был у того огромного дерева, где вчера мог бы так легко убить моего урода. Я не торопился: из-за моей неохоты, я чувствовал, будто сам воздух сгустился, становясь препятствием. Мутанта я не очень-то боялся, хотя, когда вошел в заросли, где проходили его пути по виноградной лозе, долго вглядывался вверх, пока мои довольно робкие фантазии не были вытеснены нахлынувшим дурным запахом – запахом волка.
С раздражением я вытащил нож – приходилось остановиться, отвлечься из-за опасности, не связанной с моим замыслом. Запах был прямо по ходу, по отметинам моего вчерашнего пути, находился я неподалеку от тюльпанного дерева. С ножом наготове я и не пытался осторожничать – если волк притаился где-либо в пределах ста ярдов, он точно знал, где я.
Невозможно смотреть прямо в глаза черному волку, даже из-за поперечин над ямой для травли собаками: что-то в нем заставляет отводить взгляд. Однажды, я рассуждал об этом с Дайоном, который заметил, что, возможно, в нем промелькнула частица нашего «я». Мой дорогой друг, Сэм Лумис, благородная душа, вряд ли найдется еще одна такая, обычно утверждал, что он был зачат разъяренным черным волком во влагалище урагана, таким бессмысленным высказыванием он, может быть, выражал кое-что, не совсем лишенное смысла.
Когда человек слышит в темноте леденящий душу протяжный вой черного волка, его душа напрягается в своих человеческих пределах. Ваша, моя, любого человека. Вы знаете, что не выйдете туда, чтобы охотиться с ним, ссориться из-за кровоточащего мяса, бежать по полуночным просекам с ним и его алмазноглазой подругой, чтобы быть таким же, как он. Но глубоко внутри нас затаилось это желание: оно не уснуло совсем. Все ночи оглашаются невысказанным. Скрыто дремлют в наших мозгах, наших мышцах, нашей сексуальности – все грубые страсти, которые когда-либо кипели. Мы – молния и снежная лавина, огонь и сокрушающий шторм.
В то утро я быстро нашел своего черного волка. Он лежал под виноградной лозой, свисавшей с наружной стороны зарослей шиповника, и он был мертв. Старая волчица – я проткнул ножом огромную сухопарую тушу – длиной в шесть футов от морды до основания шелудивого хвоста. Покрытая рубцами, грязная, с некогда черной шерстью, порыжевшей от гноившихся ранок. Живою, несмотря на ее гнойники, она могла бы, все-таки, загрызть дикого кабана. Но ее шея была сломана.
Приподнимая, подталкивая ножом – я не мог коснуться ее рукой, не вырвав, – я удостоверился, что ее шея была сломана. Сомневайтесь в этом, если вам хочется, ведь вы никогда не видели моего мутанта с Северной горы и его рук. Тело волчицы уже потеряло жесткость, а змейка крошечных желтых, питающихся падалью, муравьев, проложила свою таинственную дорогу к ней, очевидно, она не жила уже несколько часов. Укрытие было слишком заросшим и не позволяло свободно пройти крыльям ворон и ястребов, да и небольшие, питающиеся падалью дикие собаки не прикоснутся к телу черной волчицы. Я немного задел тропу муравьев и тупо смотрел, как они возились, восстанавливая ее. Запекшаяся кровь на камнях, земле, виноградной лозе не была кровью мертвой волчицы – ран нет, только сломанная шея.
Я умею читать знаки. Она устроила засаду на мутанта, когда он был возле лозы. Примятые кусты изодраны; большой валун выдернут из углубления в земле. Вероятно, это произошло вчера, возможно, когда он возвращался с заводи. Он мог потерять бдительность от огорчения, удивляясь, что не превратился в красавца-мужчину.
Или он мог приподнять розоватый камень, обнаружить, что его сокровище исчезло, и в ярости выскочить из своего убежища, готовый напасть на первое же движущееся существо.
В любом случае я был виноват.
Ее пасть был разинута, зубы сухие. Я заметил, что один из больших клыков в нижней челюсти отломан задолго до ее гибели, остался лишь почерневший пенек в гнойном кармане, что, должно быть, причиняло ей мучительную боль. Думаю, мне прежде никогда не приходило в голову, что черная волчица, как и любое другое чувствующее существо, могла страдать. Другой длинный клык нижней челюсти был коричневым от запекшейся крови.
Я взобрался на тюльпанное дерево. На всем пути виднелись кровавые пятна. Я не думал, что мутант, потерявший так много крови, все еще был жив, но я позвал его: «Я вернулся обратно. Я принес его тебе назад. Я взял его, но принес его обратно». Я поднялся по толстой ветке над его гнездом и заставил себя посмотреть вниз. Желтые муравьи, должно быть, выстроили свою колонну на противоположной стороне ствола и, конечно, я скоро их увижу.
Он был человек. Зная это, задавался вопросом, сколько же в моем школьном обучении было лжи, нагроможденной на обман.
Только я помню его. Вы можете помнить то, что я написал, книгу-рассказ для беседы на досуге. Но когда я пишу об этом сейчас, я единственный, кто точно знает о нем, кроме Ники и Дайона, так как я никогда не рассказывал кому-либо другому, кроме еще одного человека, который умер, историю приобретения мною золотого горна.
8
Я вернулся в пещеру на склоне горы, и день для меня был окончен. По правде или нет, добродетельно или порочно, золотой горн оказался моим.
Я вспоминаю получасовое неистовство от сознания, что сам я, рыжеволосый Дэйви, жив. Мне приспичило сбросить одежду, щипать, шлепать, разглядывать каждую удивительную часть моих ста пятнадцати фунтов такого чувствительного тела. Я шлепнул ладонью по нагретому солнцем камню, просто от радости, что могу это сделать. Я катался по траве, я побежал по выступу скалы в лес, где смог объясниться в любви к дереву и немного покричать. Я высоко швырнул камень, и засмеялся, когда он упал далеко в листьях.
Я вряд ли поеду в Леваннон на энергичном чалом коне с тремя слугами, и служанки не будут раздвигать колени для меня в каждой гостинице. Но я, все-таки, отправлюсь туда.
В тот день я осмелился немного поучиться играть на горне. Скромность пришла позже: когда я играю в нынешнее время, я знаю, что лишь прикоснулся к древнему искусству, по сравнению с которым самая лучшая музыка наших дней – чириканье воробьев. Но, пока не заболели губы, в тот первый день я учился методом проб и ошибок, как отыскать мелодию, которую я знал еще ребенком. Думаю, «Мелодия Лондондерри» была первой музыкой, которую я знал, ее пела мне дорогая толстая сестра Карнация. Любознательность подгоняла меня дальше обычной усталости. Я нашел мелодию: мой слух подсказал мне, что я играл правильно.
Благодаря большому словарю, я знал, что мой горн – то, что было известно в древнее время как «валторна». Систему клапанов могут ремонтировать современные рабочие – мне немного подремонтировали их в Олд-Сити; сам горн мы совсем не смогли бы точно воспроизвести в этом веке. Я играю на нем уже около четырнадцати лет и иногда задаю себе вопрос, мог бы горнист древнего мира считать меня подающим надежды начинающим?
Когда я прекратил мои занятия в лесу в тот день, послеобеденное время было почти растрачено. Я приготовил запоздалую еду из недоеденной копченной грудинки и полбуханки овсяного хлеба. Потом я выкопал в земле, довольно далеко от пещеры, гнездо и зарыл там мешок с горном, обернутым в серый лишайник. Отметил это место только в памяти, так как знал, что вернусь очень скоро. Я собирался уйти из Скоара; это, я теперь чувствовал, было несомненно, как восход солнца. Но в эту ночь я должен вернуться в город.
Я отрезал кусок рыболовной лесы для талисмана удачи, но шнурок грубо тер мою шею, поэтому я снова положил талисман в мешок вместе с горном. И забыл, что я так поступил – но вам следует запомнить это. Позже, когда это было так важно для моего спасения, я никак не мог вспомнить, положил ли я талисман в мешок или продолжал носить его немного дольше, несмотря на кожное раздражение. Если вы существуете, ваша память, вероятно, обманывала вас таким же образом. Если вы не существуете, почему бы вам не дать мне возможность проанализировать это событие?
Для меня все казалось проще в тот вечер, когда я зарыл горн. Я не фантазировал и не гадал о богатстве при ущербной луне. Я просто хотел Эммию.
Я снова спрятался в кустах возле частокола и снова слышал смену караула – она опоздала – я подполз близко к кольям и продолжал ждать, так как был уверен, что не слышал, как новый часовой проходил по улице своим обычным путем. И, вероятно, я был изнурен больше, чем сознавал, потому что я по-глупому уснул.
Я никогда не сделал бы этого прежде, в таком опасном месте, и не делал с тех пор. Но тогда я уснул. Когда пришел в себя, была ночь с бледным ранним лунным светом на востоке. Теперь у меня не имелось способа разузнать что-то о часовом, пока не услышу его, и ожидать, скучая, другого. С внутренней стороны частокола, вдоль улицы, бродила свинья, высказывая частные замечания своему желудку о низком качестве уличных отбросов. Никто не бросил в нее камнем, как обычно, почти несомненно, делал часовой, чтобы отвлечься от скуки. Мне надоело ждать, я решил рискнуть, и полез.
Часовой дал мне возможность перелезть через стену и опуститься на городской стороне. Потом я услышал его быстрый шаг позади меня, и ударом по голове он меня свалил. Когда я перевернулся, он стал месить мой живот своим дорогим воловьим сапогом.
– Откуда ты, крепостной слуга? – Он узнал об этом по моей серой набедренной повязке: мы были обязаны носить ее, тогда как рабы носили черные, а свободные – белые; только аристократам позволялось носить набедренные повязки любых привлекательных расцветок.
– Я работаю в «Быке и оружии». Заблудился.
– Неплохо звучит. А тебя никогда не учили говорить «сэр»? – Уличный фонарь, висевший неподалеку, высветил строгое тощее лицо мрачного вида, а это означало, что часовой не будет обращать внимания на все, что бы ты ни говорил, поскольку все давно решил, когда тебя еще и поблизости не было. Он вертел в руках свою дубинку; его сапог причинял мне боль.
– Хорошо, давай посмотрим твой пропуск.
Каждый, кто входил или выходил из Скоара ночью, должен был иметь пропуск с печатью городского совета, если не был одет в форму – то есть, солдатом гарнизона, священником или представителем высшей знати с татуировкой на плече в подтверждение этого. Конечно, свободные люди и низшая знать – (Мистеры, как Старый Джон и тому подобные) – не ходили по дорогам после темноты поодиночке, а только большими вооруженными группами с факелами и побрякушками, чтобы отгонять волка и тигра; таких странствующих групп довольно много – они называются караванами и доставляют городскому совету удовольствие выдавать им пропуска. Однако, весной, когда погода установится и ночи станут теплыми и звездными, и маловероятно, чтобы хищные звери приближались к человеческим поселениям, ведь везде легко добыть пищу, парни со своими девками все это время незаметно перелезали через частокол. Пацаны называли это «пугливым совокуплением». Я никогда не слыхал, чтобы после таких прогулок были убитые или съеденные, но, может, это что-то значит для девушки, если она может вообразить такое, когда лежит с парнем сверху на ней. Все надеялись, что часовые, почти официально, будут смотреть в другую сторону, потому что, как я писал немного раньше, даже церковь допускает, чтобы поощрялось размножение, особенно среди рабочих классов. Июньскими утрами, трава прямо снаружи за частоколом была соответствующе смята и утоптана, как поле битвы, каковым, в известном смысле, оно и было.
– У меня нет пропуска, сэр. Вы знаете почему.
– Не намекай мне об этом. Ты знаешь, что каждый должен иметь пропуск, когда идет война.
– Война? – Я взрослый, поэтому привык к разговорам о возможной войне с Кэтскилом, но уделял этому не больше внимания, чем звону комара.
– Вчера объявили. Каждый знает об этом.
– Только не я, сэр. Заблудился вчера в лесу.
– Хорошо поешь! – сказал он, и мы вернулись к тому, с чего начали. Если войну объявили вчера, неужели Эммия не говорила мне об этом? Может, она говорила, когда я был в бреду.
– Хорошо, итак, что ты делаешь в этом, там, как ты сказал, называется это проклятое место?
– «Бык и оружие», сэр. Дворовый парень. Спросите Мистера Джона Робсона. Мистера. А также члена городского совета.
Я не порицал его за то, что сказанное не произвело на него впечатления. Мистеры идут пара за грош. Даже эсквайр[44] не имеет престижной татуировки на плече, а эсквайр – это наибольшее, чего мог бы достигнуть Старый Джон. Часовой ногой перекачивал меня со стороны в сторону, причиняя боль и взбалтывая живот.
– Я слыхал, говорят, в Кэтскиле есть много рыжеволосого дерьма. Не пройдет. Собираешься прокрасться в город? И упираешь на эту ложь о Мистере, который мне больно нужен: такой сукин сын, как ты, будет учить меня приличиям, пукающий соплячок, которого унесет сильный ветер. Даже если не врешь, ты должен получить хорошую взбучку. Отведу тебя к капитану, вот что я собираюсь сделать. У него даже этот гомик Мистер Джон, как-там-его, не поможет тебе.
Я обозвал его голозадым сукиным сыном и теперь, когда я вспоминаю об этом, считаю, что нехорошо было произносить такие слова.
– Тогда выдай себя сам, кэтскил. Ты – кэтскильский шпион. Никакой крепостной слуга не собирается говорить об этом проклятому члену городского правительства. Скорее!
Он стал препятствием между мной и Эммией, только и всего, вряд ли чем-то большим. Он приказал мне подняться, но его нога все еще давила на меня. Я схватил ее, рванул, и он полетел, задница оказалась над грудиной.
Часовой недооценил моей силы из-за моих пустяковых размеров и врожденного глуповатого вида. Он ударился медным шлемом о частокол, кость его шеи с треском сломалась, и, когда распростерся на земле, был уже мертв, как бывает с любым человеком.
Никакого пульса на его горле; его голова шлепнулась, когда я тряс его. Я уловил запах смерти – кишечник бедняги опорожнился. Поблизости ни души; лишь густые тени от единственного тусклого уличного фонаря. Звук удара шлема о бревна был негромкий. Я мог бы перелезть обратно через частокол и уйти навсегда, но я сделал совсем не так.
Когда я стоял на коленях, пристально вглядываясь в него, вселенная все еще была наполнена моим жгучим желанием Эммии, которое тащило меня обратно. В этом, казалось, была какая-то связь; когда я смотрел на мертвого часового, мой смычок любви стал твердым, как дурак, как будто часовой был моим соперником. Ну, я не возбужденный перед случкой олень, которому нужно с треском ломать рога, сталкиваясь с другим самцом, чтобы подготовить себя для самки. Не был я и безжалостным. Вспоминаю, я думал, что могли быть другие – жена, дети, друзья, чьи жизни будут потрясены тем, что я сделал. Этот бледно-коричневый предмет, освещенный мерцающим светом, и лежавший возле моего колена, был человеческой рукой с грязными пальцами и старым шрамом в развилке между большим и указательным; может, она могла бы когда-нибудь играть на мандолине. Но она была мертвой; мертвой, как мутант, а я был живой и жаждал Эммию.
Я покинул его, совсем не питая к нему ненависти, а также не очень сильно укоряя себя. Не думал я также, прокрадываясь через город, об оке господнем, созерцающем каждый наш поступок, как твердило мне церковное учение. И я с любопытством думаю об этом, так как тогда я отнюдь не был расположен для каких-либо определенных раздумий.
Никто в то время не находился вне дома, кроме часовых, нескольких бездельников и пьяниц, да пятидесятицентовых проституток, всех их я мог избежать. В более респектабельном районе, где находился «Бык и оружие», активности проституток не наблюдалось. Свет в гостинице горел только в баре; я уловил монотонный голос Старого Джона, что-то говорившего какому-то вежливому посетителю, который, вероятно, хотел идти спать. Луна стояла довольно высоко. Я видел ее слабые проблески на листьях плюща. Я взбирался мягко, легко и уверенно перелез через подоконник.
При лунном свете я видел слабые очертания: стула, части угловатого темного предмета, вероятно, стола, и тусклое движение рядом – ну, это был я сам, мое изображение в стенном зеркале у окна. Я наблюдал, как изображение сняло рубашку и набедренную повязку, положило на них пояс с ножом, и стояло обнаженное, словно напрочь прикрепленное своим спокойствием. Потом Эммия зашевелилась, бормоча сквозь сон, и я подошел к ней.
Моя тень закрывала ее от луны. Когда я двинулся, то обнаружил ее при лунном свете; вероятно, она излучала тепло в темноте, ее теплому телу понравилось прикосновение, когда я нагнулся над ней и моя рука коснулась нежной шелковистой кожи. Она лежала на боку, спиной ко мне. Откинутая простыня покрывала ее талию, потому что этой ночью было душно, как в чудесное летнее время.
Пальцами я нежно отодвинул простыню дальше, едва коснувшись выпуклости ее бедра. Так же легко прикоснулся к темной массе ее волос на подушке, к неясным очертаниям шеи и плеча, и удивился, как она могла спать, когда мое непослушное сердце так часто и тяжело колотилось. Я лег на кровати.
– Эммия, это просто я, Дэйви. Я хочу тебя. – Моя рука блуждала, удивляя меня, так как мое самое пылкое воображение никогда не могло бы подсказать мне, как мягка девичья кожа под пальцами любовника. – Не пугайся, Эммия – не поднимай никакого шума – это Дэйви. – Я не почувствовал пробуждения, только ее теплое тело повернулось к моему бедру, потом я ощутил пожатие ее руки, которое сообщило мне, что она не рассердилась и не испугалась. Позднее я задавал себе вопрос, могла ли она не просыпаться все это время, притворялась ли спящей, чтобы поиграть или посмотреть, что я буду делать. Теперь она уставилась на меня с подушки и прошептала:
– Дэйви, ты такой нехороший парень, не-хо-ро-ший – ну, о, почему ты опять ушел сегодня? На весь день! Такой дикий и словно безумный, что мне с тобой делать, в конце концов? – спокойная, тихая речь, как будто ничего особенного не происходило с нами двумя, лежавшими совершенно голыми на ее кровати среди ночи, пальцы моей руки гладили ее левую грудь, а затем рука двинулась ниже, так смело, насколько вам нравится, а она улыбалась.
Да, и так много для вчерашних упоминаний о добродетели и «не-должен-целовать-меня-снова». Она лежала, словно опавшие, долго державшиеся листья дуба, когда весенние ветры теряют терпение, так как я теперь целовал ее уверенно, смакуя прелестное тепло ее губ и языка, покусывал ее шею и говорил, что есть правильный путь и ложный путь и на этот раз мы, черт возьми, находимся на правильном пути, потому что я собираюсь войти в нее, несмотря ни на что – эй, ухнем! – и она захныкала:
– Ай, нет! – так, что не могло означать ничего кроме: «Какой черт остановит тебя?» – и отвернула от меня поясницу, только чтобы напомнить, что я должен применить чуточку усилий в этой игре.
Я также был вынужден сказать:
– Эммия, я в самом деле ушел, чтобы сделать что-то трудное и честное – и сделал там все, что смог, только есть такое, о чем я не могу рассказать тебе, никогда, милая. И я должен убежать.
– Нет. – Я не знаю, действительно ли она слышала что-либо, кроме «милая». Я снова говорил ей на ухо, целовал забавный кончик ее груди, а потом – ее рот.
– Ох, как плохо, Дэйви! Как плохо! – Теперь ее пальцы требовательно блуждали, как и мои, и мои нашли маленькую тропическую топь, куда я вскоре погрузился.
– Милый мой! – задыхаясь, выговорила она. – Тигр двуногий. Я не позволю тебе убежать от меня, двуногий тигр, не позволю.
– Не от тебя.
– Ты теперь настоящий мужчина, Дэйви. Ох!
Я очень хотел признаться, что люблю ее, или что-то в этом роде, но потерял дар речи, так как лежал на ней и неуклюже искал, постигая впервые имитацию насилия, когда любящее сердце не может позволить себе выйти за пределы нежности. Она, которая, вероятно, всегда понимала это, немного противилась мне, что вынудило меня прижать ее снизу, преодолеть сопротивление, пока, вскоре, после упорной борьбы, мы не сплелись в объятиях так, что наши губы были слиты, где бы наши рты ни встречались, соприкасаясь в борьбе. Тогда, больше уже не сопротивляясь, она помогла мне руками и направила для толчка вслепую, после чего я попал внутрь.
И лишь теперь я смог оценить ее искусность, когда она лежала, плотно сцепившись со мной, и стонала: «Дэйви, Дэйви, ты убиваешь меня, я умираю, мой господин, моя любовь, ты чертовски огромный прекрасный двуногий тигр – сильней, о, сильней!» – но все время тихим голосом, без выкриков, помня о нашей безопасности, даже, когда мир для меня взорвался радужным огнем. Итак, сейчас, годы спустя, я совершенно уверен, что тогда, при первом объятии, я не мог полностью удовлетворить ее. Эммия обладала добротой. В тот первый раз она действовала отчасти из доброты, притворившись достаточно хорошо, чтобы неопытный парень мог быть счастливым и гордым, императором ее скрытого места, князем любви.
Неверно говорить, что это было впервые для меня. Первой у меня была Кэрон, которая понимала, в какую игру играют взрослые, и мы играли в нее по-ребячески глупо, может, лучше, чем большинство перепихивающихся малышей, потому что вели себя не по-детски, и, действительно, честно, нежно любили друг друга, как супруги. Но ведь можно сойтись впервые с другим, как если бы прошлое было отброшено, и ты, как девственник, входишь в сад, такой новый, что все цветы, сорванные в прошлом, кажется, принадлежат юным годам, меньшим страстям. Это, конечно же, не могло бы быть справедливо для мужчин, занятых жалким перебеганием от одной к следующей, никогда не оставаясь достаточно долго с женщиной, чтобы узнать еще что-либо, кроме того, что – какая неожиданность! – ее тело устроено таким же образом, как и у последней. Также это не могло бы быть справедливым для женщин, коллекционирующих скальпы. Но это верно для любого, для кого (и для меня тоже), женщины – люди и, вероятно, справедливо для женщины, которая может видеть в лежащем рядом с ней – друга и личность, а не просто насильника или заменителя ребенка, или фаллос с ногами.
Эммия погладила меня по голове.
– Тебе не следует убегать.
– Не от тебя, – повторил я.
– Тогда успокойся.
Я искал ясность мысли, которая приходит после окончания лихорадки. Действительность отдалялась, однако становилась отчетливей в отдельных деталях. Мертвый часовой у частокола, блеск моего золотого горна, мутант, ставший пищей для желтых муравьев – все отчетливо светилось, крошечное, безупречное, словно предметы, видимые при солнечном свете через дно стакана. В этом же видении я мог найти присутствие самой Эммии, этой бочки меда с большими бедрами, глубокой, как колодец, и мелкой, как рябь на реке, которую я теперь любил, не имея на нее прав.
Она прошептала:
– Я знаю, почему ты так внезапно стал сильным любовником. Нашел себе лесную девушку в дикой местности, одну из, ты знаешь, маленьких эльфов, привлекательнее меня, и она зачаровала тебя таким образом, что ни одна девушка не может сказать тебе «нет».
– Ну, дева-эльф взглянула на меня и сказала: «дерьмо».
– Нет… я кое-что знаю о тебе. Когда-нибудь я расскажу, как я узнала, что ты встречался с девой-эльфом. – Эммия рассмеялась от этой фантазии, тоже почти не веря в нее, ведь эльфы и тому подобное так же реальны для населения Мохи, как и колдовство, и астрология, и церковь. – Нет, откровенно признайся, двуногий тигр, и скажи мне, что она с тобой сделала. Накормила моего мальчика одним из тех больших стрельчатых грибов, которые выглядят сам-знаешь-как?