Текст книги "Дэйви"
Автор книги: Эдгар Пэнгборн
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Он дал им время, чтобы они оглянулись вокруг, друг на друга, мудрые, и серьезные, и согласные, что так и было.
– Друзья, я скажу вам, что, действительно, есть некоторые страдания, которые никогда не могут быть излечены, кроме как рукой вечно любимого бога перед лицом времени, который излечивает удары судьбы и высушивает слезы утомленного страданием, и осторожно направляет нас, и позволяет траве зеленеть вон там, и ведет к избавлению от этих многочисленных ран. Но относительно тягот обычных болезней – ну, так вот, друзья, у меня есть сообщение для вас.
Сорок семь лет назад, в небольшом селе в горах Вэрманта, зеленых и далеких отсюда, жила женщина, простая, скромная, богобоязненная, мягкая, какой могла бы быть любая из прекрасных спутниц и помощниц, которых я вижу перед собой в этот момент в этом красивом городе, – где, я должен признать, что еще не видел представительницы слабого пола, которая не была прекрасна на вид. – (Там были только две миловидные женщины на всем обширном участке, и я сидел между ними.) – Это, действительно, так, никакой лести, внемлите, джентльмены! Ну, эта кроткая женщина в Вэрманте, о которой я говорю, утратила своего добродетельного мужа в зрелом возрасте, и, после этого, посвятила оставшуюся долгую и благословенную жизнь излечиванию больных. Даже имя ее было скромным. Ее звали Эванджелин Аманда Спинктон, и я хочу, чтобы вы запомнили это имя, так как это имя вы станете благословлять с каждым вашим вдохом. Кое-кто утверждает, и я верю этому, что в жилах Матери Спинктон – ах, да, именно так ее называет теперь благодарный мир! – течет таинственная кровь индейцев Древнего Мира. Это возможно, но, вне всякого сомнения, что славные ангелы господа направляли ее в длящихся всю жизнь усилиях, в ее поисках этих целебных экстрактов, которые господь, в его безграничной мудрости и сострадании, незаметно поместил меж простых трав, произрастающих в шелестящих листвой лесах, или в согреваемых ласковым солнцем полях, или вдоль тихо журчащих ручьев…
Как бы то ни было, его слова дают вам представление о стиле. Папа никогда еще не позволял никому обращаться с речью за Мать Спинктон, даже если он лежал больной в кровати и ему было очень плохо, он, бывало, вставал из нее, чтобы позаботиться об этом. Он заявлял, что почитает ее слишком сильно, чтобы позволить любому простому ничтожному безмозглому помощнику положить смертную руку на ее священную кожу. Он также заявлял, что мог чувствовать пристрастие толпы особым умением, которым никто другой не обладал – кроме, конечно, его дедушки, умершего сорок лет назад – и это умение всегда сразу же подсказывало ему, говорить ли о тихом журчании ручьев, или о мрачном безмолвии пещер. Любое из них могло действовать хорошо – о, конечно, оно должно действовать, бывало говаривал он и сплевывал через подножку между мулами, когда он правил ими, что очень любил делать, – оно должно действовать, но простаки тихого журчания ручьев – обычного типа, а простаки мрачного безмолвия пещер – иного, и в этом все дело, и настоящий артист отличается способностью подметить это различие и, соответственно, отрегулировать свою речь. Длинный Том Блэйн привык спорить с ним об этом, когда погода была хорошей, – Том говорил, что простаки есть простаки, вот и все.
Папа Рамли продолжал нести вздор, не совсем утверждая, что бог и Авраам и все ангелы действовали вместе, показывая кроткой Матери Спинктон, как создавать ее Домашнее Лекарство, Единственное Эффективное Средство для всех жалующихся на недомогание смертных, будь-то человек или животное, – но собравшиеся были вроде бы, оставшимися на музыкальные упражнения – он созвал их, потому что не мог вынести, делая намного больше того, что музыканты назвали бы разучиванием гаммы или музыкальными упражнениями, – он созвал их, ибо не мог вынести того, чтобы позволить любой толпе в любое время уйти от него, не всучив ей чего-нибудь. Еще через пять-десять минут, рассказав о характере и биографии Матери Спинктон, он принялся анализировать дюжину или более болезней и говорил о них так заботливо, обнадеживающе и ужасающе – черт подери, никто не смог бы превзойти его в этом; он нашел бы в вас так много простейших болячек[78], во всем вашем теле, что вы просто не смогли бы уделить им столько времени, чтобы не умереть от половины из них. Он как всегда, завершил свою речь кучей вдов и сирот, собравшихся у могилы, и что Мать Спинктон могла бы предотвратить такое развитие событий, если бы они только знали – подходите по одному, подходите все! Ну, для этого требовалось особое усилие – «Мать» стоила целый доллар за бутылку. Но продали ли ее?
Да.
Трезво рассуждая, эта «Мать» в самом деле, была лекарством из ряда вон и я, конечно, знаю об этом, так как папа верил в нее сам или, казалось, что верил, и не проявлял к нам большего милосердия, чем к публике. Если ты заболевал или признавался в этом, ты выпивал «Мать Спинктон» или же нарывался на неудовольствие папы и мы очень сильно любили его за это.
Именно из-за непредсказуемой сущности «Матери» невозможно было получить самые лучшие результаты от нее. «Мать Спинктон» могла вмешиваться решительно во все – эпизоотию[79], корь, импотенцию, сломанные ребра, насморк – и если уж не могла вылечить их, то и не пыталась, а начинала такую мощную атаку где-то внутри тебя, что прежняя болезнь уже ничего не значила. Намажьте немного ее лекарства на смертельную рану, и вы, естественно, захотели бы умереть, но она так бы взяла вас за живое, что вы не смогли бы справиться с этим, так как были бы переполнены возбуждением от любопытства, сколько же она намерена причинить вам боли в следующий миг и где именно. Конечно, могло бы оказаться, что это совершенно разные вещи, но я стараюсь анализировать психологический аспект.
Вера самого папы в это снадобье оставалась для меня загадкой, но я утверждаю, что это в самом деле так. Я наблюдал за ним, когда он готовил свежую партию лекарства в соответствии с тайной формулой, которую он разработал сам, точно такой же заботливый, надеющийся, настороженный и активный, как белка, как физик Древнего Мира с совершенно новым взрывным устройством. Я не знаю состава – мокрицы, хрен, стручковый перец, неразбавленный кукурузный спирт, смола, мараван, моча гремучей змеи, куриный желчный пузырь и около дюжины таинственных трав и частей тела животных, обычно включая козлиные яички. Эти последние было трудно достать, если мы не находились в подходящий момент прямо возле чего-то вроде фермы, и папа допускал, что они не являлись абсолютно обязательны, но говорил, что они придавали лекарству отличительный смак, к чему он сам был неравнодушен. Выдерживать смак было важно. Сам папа Рамли пил лекарство и со смаком, и без, говорил он, и, возможно, для простаков это, в самом деле, не имело значения, так как первый глоток был рассчитан на то, чтобы непосредственно вывести любого простака из преднамеренного расположения духа – однако, если вы беспокоились, смак был необходим. Папе Рамли также нравилось обсуждать вопрос о времени выдерживания снадобья. Я так и не стал специалистом в этом деле: я мог лишь различить, что некоторые настойки «Мать Спинктон» вряд ли воняли намного больше, чем городская ратуша, но зато ее лучшие выдержанные раритеты были вполне способны очистить поле площадью в десять акров от всего движущегося, включая мулов.
В то утро в Хамбер-тауне, когда папа закончил свою болтовню и собирался начать распространять бутылки, а Том Блэйн – заворачивать их и принимать деньги, сквозь толпу протолкалась бесчувственная старая кляча, хрипя и постанывая, с рукой на груди и длинным костлявым лицом, совсем сморщенным от ужаснейшего страдания, так что мне пришлось дважды выпучить глаза и сглотнуть, прежде чем я убедился, что этим древним страшилищем был мой собственный папа, Сэм Лумис собственной персоной, снова немного разыгравшийся и жаждавший продолжать игру.
– Ты там! Ты говоришь об исцелении? Я выхожу вперед, к тебе, но для меня нет никакой надежды, нет, так как мое несчастье свалилось на меня из-за греховной жизни. Ах, господи, господи, прости жалкого гадкого старика и позволь ему умереть, не так ли?
– Ну, дружище! – ответил папа Рамли. – Господь прощает многих грешников. Выйди вперед и откровенно выскажись! – Он был слегка обеспокоен. Папа сказал нам позднее, что не был уверен, видели ли меня вместе с Сэмом, разговаривавших у забора.
Сэм, этот старый негодяй – мой папа, обратите внимание – сказал:
– Вечная ему хвала, но позволь мне облегчить душу!
– Позвольте несчастному пройти вперед, добрые люди – он больной человек, я вижу. Подвиньтесь, прошу вас! – Люди уступили Сэму дорогу, может быть, и из жалости, и потому, что он мог быть немножко более привлекательным. Он, действительно, выглядел почти что смертельно изнуренным – кашлял, шатался, приостановился у задней стенки фургона и позволил Тому Блэйну поддерживать его. Если бы я не видел многозначительного покачивания головой, я бы уже был там, вне себя от возникшей обеспокоенности и, возможно, испортил бы дело.
– Находит на меня иногда внезапно, – сказал Сэм, чтобы избежать критики тех, кто мог заметить его рядом со мной перед выступлением, устойчивым и очень сильным. – Действительно, внезапно! – и, отвернувшись от толпы, он подмигнул папе.
С этого момента можно было подумать, что они занимались таким делом долгие годы. Я прошептал в ближайшее ухо, которое, оказалось, принадлежало Минне Селиг:
– Это мой папа.
– Да? Я, в самом деле, видела вас вместе.
Бонни сказала:
– Он не такой уж и сцыкун!
Я почти вырос от гордости.
Папа Рамли уже наклонился к Сэму, мягкая ангельская улыбка расплылась там, где можно было видеть его лицо, окаймленное черной всклокоченной бородой. Его голос звучал, словно кленовый сироп, льющийся из кувшина.
– Не отчаивайся, человече, – не надо, и подумай о радости на небесах, которая ожидает раскаявшегося грешника. Скажи, наконец, где же тебе болит?
– Ну, болит повсюду внутри груди, с зигзагообразным омертвением.
– Да, да. Немного болит впоперек, когда ты дышишь?
– О, господи, я именно это имею в виду!
– Да. Ну вот, сэр, я могу читать в сердце человека, и вот что я скажу тебе об этом грехе, он уже почти искуплен раскаянием, и все, что тебе нужно – это вылечить боль в груди, так, чтобы устроить прямой путь к святому духу и прочему – только, конечно, тебе придется постараться.
Том Блэйн, очень развеселившийся, оказался прямо там, с бутылкой «Матери Спинктон» и деревянной ложкой его собственного изготовления. Я сам так никогда и не понял, как только обычная кленовая деревяшка могла выдерживать и оставаться целой, одновременно обугливаясь и сморщиваясь, что всегда происходило под воздействием Матери, но я ничего не могу поделать, кроме как рассказать историю так, как она произошла. Буду проклят, если эти два старые озорники не говорили, долго и скучно, еще минут пять, тогда как Том держал ложку, прежде чем Сэм, наверно, дал себя уговорить и проглотил немного. Я считаю, что им повезло: если бы «старая леди» разъела дерево ложки и вылилась, пока они говорили, толпа могла бы линчевать всю нашу компанию.
Наконец Сэм принял лекарство и, в течение нескольких секунд, чувствовал себя довольно спокойно. Да, часто не чувствуешь сразу же чего-либо, кроме понимания того, что настал конец мира. Конечно, Сэм был приучен к неразбавленному кукурузному спирту, пережаренной пище и религии; все равно, я не думаю, что что-либо в прошлой жизни этого человека могло действительно подготовить его к «Матери Спинктон». Она проникла в его внутренности, и, когда черты его лица, вроде бы, был восстановлены, так что он снова был узнаваем, мне казалось, что я слышал, как он бормочет: «Со мной все кончено!» Все было в порядке: любой простак, который невольно услышал его слова, вероятно, думал, что тот созерцал прекрасную небесную вечность. Затем, как только Сэм смог двигаться, он повернул голову, так что простаки могли наблюдать, как румянец блаженства или чего-то еще разлился по его лицу и он провозгласил:
– Хвала его имени, я снова могу дышать!
Да, конечно, человек непременно будет восхвалять окружающую красоту, обнаружив, что он все еще в состоянии дышать после небольшой дозы «Матери Спинктон». Но простаки еще совершенно не пробовали ее, поэтому, считаю, что они не совсем поняли, что он имел в виду.
– Я был близок к смерти, – сказала старая кляча, – но вот я живу! – И тогда все придвинулись и окружили его, желая прикоснуться к нему и погладить человека, который был вырван из могильной ямы, даже растоптать его, чисто из дружеского расположения.
Папа Рамли выскочил из фургона. Они с Томом с трудом высвободили Сэма от толпы; потом Том пошел продавать бутылки – за несколько минут он распродал их, примерно, так же быстро, насколько он мог справиться с этим – а папа Рамли повел больного к тому фургону, где все еще сидела седовласая женщина, курившая трубку и от всего этого получавшая удовольствие. Я поплелся к ним, а девушки пошли со мной.
Трудно поверить, как много свободного пространства можно обнаружить в одном из тех длинных крытых фургонов. Каркасы в виде перевернутой буквы U, поддерживающие холст, соединяются поперечинами, сделанными обычно из граба, прямо выше уровня головы, а на поперечины опирается легкая плетенная плита, представляющая собой что-то вроде чердака для складирования легких вещей. Эти поперечины также удерживают подвесные перегородки, разделяющие фургон на уютные отсеки, располагающиеся вдоль обеих боковых сторон фургона, с узким проходом между ними, по которому люди могут двигаться по одному. В передней части фургона имеется свободное пространство без спальных отсеков – просто холщовые стены, обычно с окном на каждой стороне. Ради смеха, мы всегда называли это пространство гостиной.
Именно сюда привел нас сейчас папа Рамли, в гостиную этого фургона, в котором располагались и его собственные апартаменты. Так как это был главный фургон, гостиная в нем была почти вдвое большей по размерам, чем в других фургонах, и в ней имелись книжные полки, чего я никогда не видел и не представлял себе ранее. В этом фургоне было только четыре спальных помещения, два двуспальных и два односпальных: односпальные – для мадам Лоры и старого Уилла Муна, который обычно погонял мулов, двуспальные – для Стада Дабни с женой и для папы Рамли и любой женщины, которая делила с ним койку. Папа собрал нас там – Бонни, Минну, Сэма и меня. Мадам Лора, со своей глиняной трубкой, вошла последней, и уселась по-турецки, так же гибко, как девушки. Я никогда не слыхал, чтобы у бродячих комедиантов имелся стул – вы сидите на полу, или лежите, или разваливаетесь, как душе вашей угодно. В этой главной комнате весь пол, размерами десять на двенадцать футов, был покрыт бурой медвежьей шкурой, которая была нашей гордостью. Папа не сказал ничего, пока седовласая женщина не уселась; тогда он просто взглянул на нее и проворчал.
Мадам Лора попыхивала трубкой, пока та не погасла, и потирала чашеобразной частью трубки свой тонкий нос. Она пристально всматривалась в Сэма, и он ответил на ее взгляд, и у меня было чувство, что они обменялись посланиями, которые удовлетворили обоих и нас совсем не касались. Хотя и совсем седовласая, полагаю, что она была немного моложе его. Наконец, она спросила:
– Вы из северного Кэтскила, не так ли?
– Да. Не слыхал никаких известий о войне в последнее время.
– О, так. Она окончится через два-три месяца. Может, вас привлекает жизнь бродячих комедиантов?
– Вполне возможно, принимая во внимание, что я одинокий по убеждению.
– Вы проделали там, в толпе, хорошую работу, как добровольный зазывала. Мне вряд ли приходилось когда-либо прежде видеть такое исполнение.
– Что-то, вроде, нашло на меня, как-то внезапно, потому что мне бы не хотелось, чтобы вы подумали, что мой парень – единственный талант в семье.
– Так вы его папа?
– Да-а, это особая история, – сказал Сэм, – только мне не хотелось бы рассказывать об этом без его разрешения.
Тогда она посмотрела на меня, и я почувствовал в ней благожелательность, и рассказал историю нашего знакомства, что оказалось совсем не трудно. Бонни и Минна притихли, во всяком случае, думаю, они не продолжали игру в разделение меня сверху вниз пополам, непосредственно под ее взглядом. Я рассказал историю откровенно, не чувствуя необходимости изменять или смягчать ее. Когда я закончил, Сэм сказал:
– Он, должно быть, мой сын. Ему недостает моей исключительности, вы понимаете меня – просто еще не дорос до этого.
– А ты, – спросила мадам Лора, – тоже одинокий по убеждению?
– Вероятно, должен быть, – ответил я, – потому что, когда мой папа делает такое замечание, оно звенит во мне, как колокол. Но я люблю людей.
– Твой папа тоже, – сказала мадам Лора, – неужели ты думаешь, что он не любит людей, Дэйви? Нет, я иногда удивляюсь, почему любит людей еще кто-то, кроме одиноких. – Я начал замечать, что ее манера вести разговор до некоторой степени отличалась от разговора нас остальных. В то время я бы не смог объяснить это различие, но и тогда чувствовал, что ее манера употреблять слова была лучше, чем у любого, кого я слышал прежде, и желал достигнуть такого же умения и сам.
– Ты, действительно, хочешь присоединиться к нам, Дэйви, с необычным образом нашей жизни, которая совсем не безопасная, часто одинокая, трудная, утомительная, угрожающая?
– Да, – ответил я ей. – Да!
– И в результате страдать, в какой-то степени, от незаконченного школьного обучения?
Я не имел понятия, о каком виде школьного обучения она хотела сказать, – когда я наскоро заканчивал историю моей жизни, я уже поведал ей, что знаю все досконально о том, как обращаться с мулами. Но я повторил:
– Да, я буду… честно, я буду делать все!
При этом папа Рамли засмеялся, издавая булькающие звуки в свою бороду, но мадам Лора направила свою улыбку, главным образом, на окружающих, а не на меня.
– Эй, Лора, – сказал папа, – не говорил ли я тебе, что мне давно хотелось бы где-то найти для тебя большого, чудесного, черт возьми, грамотея, чтобы втиснуть в него все хорошее из этих книг, которые в этом фургоне изнашивали силу мулов все эти годы? Может, я нашел тебе даже больше, чем одного. Ты любишь читать книги, Сэм Лумис?
Мой отец выглянул наружу через одно из небольших окон – они были из настоящего стекла, искусно вшитого в прорези в холсте, так что никакой ветер не сорвал бы их и дождь не проник бы внутрь. На минуту или две он выглядел старше и более седым, мой отец, чем когда-либо прежде: если бы на его лице, напоминавшем каменную глыбу, и была скрытая радость, я не смог обнаружить ее.
– Это не моя судьба, папа Рамли, – сказал он. – Я пытался однажды получить немного образования после того, как мои юные годы давно прошли… нет, но это ничего не значит. Если леди будет учить моего мальчугана, я ручаюсь за него, он будет внимать урокам и извлекать пользу из них.
Папа Рамли поднялся, хлопнул Сэма по плечу и кивнул мне.
– Он играет на своем горне также довольно хорошо, – сказал он. – Ну, оставайтесь. Послушайте, джентльмены – вам повезло! Да, сэр, просто так случилось, что вы встретились мне в удачное время: я пережил потрясение, когда родился достаточно давно, более того – я еще не умер. Самое лучшее время перехватить человека, понимаете? – где-то в междучасье рождения и смерти. И если сукин сын не даст вам хороший ответ – он не даст его никогда.
21
Мы действительно остались – на четыре года.
В трезвом состоянии папа Рамли был остроумен и внимателен; выпив, он все еще отличался самокритичностью, если не достигал того определенного уровня опьянения, чего он не мог никогда признавать и впадал в глубокое отчаяние, – тогда он не мог здраво судить в своей безысходности, кому-то приходилось стоять рядом и пить с ним, пока он не падал навзничь. За исключением таких, очень редких, критических моментов, вокруг его печального лица всегда светился ореол радости, так же как его очень громкий смех содержал в себе обертоны печали. Такое состояние справедливо для всех нас, но в нем оно казалось более очевидным, как будто природа, играя наверняка и скупо разливая эмоциональность большинству из нас чайными ложками, плеснула в папу Рамли целое ведро.
Папа привык заявлять, что он боролся, и упорно трудился, и попустительствовал, чтобы сделаться хозяином самой лучшей, черт возьми, труппы в мире, по той простой причине, что в душе он был, черт возьми, благодетелем рода человеческого, который без него, вероятно, сдох бы от собственной скуки, и скупости, и невезения, и всеобщей отвратительной глупости. И это, в самом деле, так, когда вы с трудом воспринимаете его аргументацию, он, действительно, кажется, не имеет совсем ничего против «еловеества», за исключением того, что он, наверно, никогда не произнесет, черт-бы-его-побрал, это слово с буквой «ч».
У него был длинный, с толстой переносицей нос, который растягивался на кончике в двойную шишку. В этот орган когда-то, в отдаленном прошлом, влепили так, что в момент нашего знакомства нос папы Рамли нацеливался, более или менее, на его правое плечо. Он сказал, что нос не был согнут в какой-то битве – вероятнее, кто-то сел на него, когда он был молодым. Он утверждал, что, в действительности, никогда не дрался, кроме как иногда с дубинкой, вот почему никогда не был побит. Однако, когда я увидел, как он лично сбил с ног Шэга Донована, который считал себя хозяином Сил-Харбора, папа не применил никакой дубинки, кроме костяшек пальцев своего кулака, и весь двухсотфунтовый Шэг осел и вырубился. (Я, пятнадцатилетий, немного помогал в той сил-харборской стычке – лишь перебранивался, это длилось недолго и вообще оказалось временным явлением, своеобразной болезнью роста.) В другой раз я слышал, как папа сказал, что его нос перекосило вправо, потому что он все время был настороже и принюхивался к праведникам, которые обычно нападали на человека сзади справа.
Во всяком случае, это был хороший, внушительный нос и небесполезный для труппы, ибо он сигнализировал о настроении хозяина: если он оставался красным или розовым, цвета заката солнца, особенно беспокоиться было нечего; но, если начинал белеть, в то время, как папа все еще оставался трезвым, мудрее всего было вовремя смотать удочки и надеяться на лучшее (ожидая худшего), предполагая, что чувствовал за собой какую-то вину. Его глаза также выполняли важную сигнальную функцию – маленькие, черные и беспокойные. Их окраска изменялась прямо противоположно носу, они наливались кровью, когда папа был воинственно настроен – но, конечно, если ты в тот момент находишься достаточно близко и замечаешь вздутые жилы, то вряд ли спасешься бегством.
Я совсем не помню случая, чтобы он избил кого-либо, кто, согласно пониманию папы, не заслужил этого. Каждый, кто заслуживал, получал быстрое успокаивающее ощущение, что на него падает высокое здание, и, когда он выбирался из-под него, всегда изумительно неповрежденный, он мог делать так, как скажет папа, черт подери, или уходить. За все время моего пребывания с труппой Рамли никто не уходил добровольно, пока не ушел я, а когда я уходил, в этом не было вины папы или моей: прощался он со мной по-дружески и высказал добрые пожелания. Если бы я мог когда-нибудь встретить его снова – праздное замечание, учитывая огромное море между нами и без малейшей надежды, что кто-либо из нас снова вернется в наши родные страны, – это стало бы поводом для любезной беседы и довольно длительной выпивки. Ему накрутило уже семьдесят, теперь, когда я думаю об этом, – и, все же он казался таким прочным, что для меня не было бы неожиданностью узнать, что труппа все еще под его началом, все так же где-то путешествует, а сам он все еще олицетворяет закон и всех пророков.
Он никогда не бывал грубым с женщинами, исключая любовную грубость, которую он, вероятно, допускал, когда брал одну из них на ночь, или на неделю, или на более длительнее время, если это устраивало обоих. Время от времени я слышал, что они мелодично вопили из спального помещения в его фургоне – смеясь в следующее мгновение, или, задыхаясь, восторженно что-то выкрикивали, так женщина не будет поступать, если ее по-настоящему не возбудить. И я видел их, когда они выходили оттуда, очень измятые и потрепанные, но всегда удовлетворенные.
Папа Рамли не говорил о своих любовных успехах – те, кто говорят, наверняка не имеют их совсем – но некоторые из его женщин говорили мне, не меньше, чем другим, после того, как я пробыл с труппой довольно долго и у меня развилась привычка слушать, что почти неслыханно до двадцатилетнего возраста. Особенно Минна Селиг, на три или четыре года старше меня, была в диком восторге, анализируя на досуге, ради забавы, свои ощущения, полученные при этом. Я вспоминаю один случай, когда она не могла успокоиться, пока не сравнила мое исполнение (ее слово) с папиным, очень подробно. Мне нравилась эта девушка, но в том случае я хотел, чтобы она заткнулась – в конце концов, я никогда не утверждал, что выполняю это дело отлично! Бонни Шарп могла воздействовать на интеллект Минны, раза два толкнув ее, но я так не умею. Когда Бонни не было поблизости, Минна, бывало, пошутит, или сделает легкое замечание, как будто это лишь школьная задача и все другое должно подождать, пока она не объяснит тебе подробно и не рассмотрит все возможные аспекты. Не думаю, что она была жестокой, она просто, каким-то образом, получала от этого особое удовольствие; прелестная малышка получала так же много удовольствия от таких развлечений, как бессловесная зануда, подобная мне, получает от смеха. Именно благодаря целеустремленности папы Рамли, объясняла она, он был лучшим в постели чем парень…
– Я совсем не хочу оскорбить твои чувства, Дэйви, просто дело в том, что старший мужчина думаю, знает что-то. Папа словно скала, понимаешь, я имею в виду, что даже его лицо становится суровым, спокойным, почти холодным, он вроде бы больше совсем отключается, и ты знаешь, что можешь делать все – вопить, драться, бороться, сколько тебе влезет, но для тебя нет никакой возможности выбраться оттуда. Ну, фургон мог бы загореться, а он не остановился бы, пока не кончил прямо там. – (Я спросил: «Ты хочешь сказать, что это похоже на то, что в тебя влезает гора?» Она не слушала.) – Взять тебя, Дэйви, ты, в основном, слишком вежливый, – сказала эта хорошенькая девушка из труппы комедиантов, поучая бывшего дворового парня. – И это могло бы удивить тебя, но, в самом деле, Дэйви, женщине не нравится слишком много этого. – Я спросил:
– Нет?
– Нет, – ответила она, действительно, это может удивлять, но женщина не всегда подразумевает точно то, что она говорит… я знаю, это, в самом деле, удивительно. Я спросил:
– Ты достаточно уверена?
Она ответила, что достаточно уверена, и продолжала объяснять мне самым дружественным образом, я помню, тогда, как я говорил «угу», и «да», и «думаю-об-этом-сейчас» – вы знаете, что я вежливый по своей природе – мы слышали также громкое ленивое поскрипывание колес фургона и звуки, долетавшие снаружи. Во время этого разговора мне шел семнадцатый, если память мне не изменяет, а окружающая местность представляла собой почти тропическое великолепие южного Пенна. В моей памяти всплывает мускусный душистый аромат скаппернонгского[80] винограда в воздухе, вместе с ароматом Минны, а я вежливо лежу на ее койке, моя нога удобно проскользнула под ее горячую и потную, маленькую голую коричневую задницу, ожидая (вежливо), пока совсем не спешащий фургон не встряхнет нас достаточно сильно, чтобы мы снова принялись за дело. Я понимал, что Минна, конечно, была права, и то, что она говорила, несомненно, оказало какое-то воздействие, иначе я услышал бы позднее другие жалобы насчет вежливости, а я не могу припомнить, что потом когда-либо слышал их.
Папа никогда не был женат. Хозяин бродячих комедиантов редко женится. Стало традицией, что он должен оставаться доступным, чтобы успокаивать неугомонных, улаживать ссоры, утешить вдову, поучать молодых и умиротворять всех, кого это непосредственно касается, по методике, не очень удобной для женатого человека.
Он проявлял чудеса терпения к детям, во всяком случае, к малышам; пока они не достигнут семи-восьми лет, он редко старался избавиться от них. Их было семеро, когда прибыли мы с Сэмом, лучшие показатели, чем в большинстве таких трупп – семеро детей, двенадцать женщин, пятнадцать мужчин, поэтому мы с Сэмом увеличили общее количество людей в группе до тридцати шести. Еще трое детей родилось за время моего четырехлетнего пребывания в труппе Рамли. Самым старшим ребенком был Джек, сын Нелл Графтон, ему было десять, когда я впервые увидел его; его отец, Рекс Графтон, ослеп от катаракты, приблизительно в то время, когда родился Джек, и учился изготовлять упряжь, плести корзины и другому ремеслу. Джек был красивым непослушным ребенком, рожденным для того, чтобы причинять беспокойство. Нелл, крупная, прелестная женщина, заботилась обо всех в труппе и присматривала за своим гордым резким раздражительным мужем, что, в некотором отношении, защищало его чувствительные нервы и отвлекало от сетований на судьбу, но со своим буйным сыном она не могла справиться. Раз или два я жестоко пытался выбить дурь из его башки, но это совсем не помогло.
Рождение детей у бродячих комедиантов представляет постоянную проблему для святой мэрканской церкви. Как ее руководство могло быть уверено, что о всех беременностях сообщают, никакая женщина не остается без присмотра после пятого месяца, а во время рождения присутствует священник – и это в труппе, которая всегда в пути, въезжает в дикую местность и выезжает оттуда, пересекает государственные границы без досмотра, даже освобождена от налогов и другой ответственности, которые имеют место при оседлой жизни и национальном гражданстве? Вы правы – не могло. Бродячий комедиант называется – законно и с согласия церкви, потому что церковь ничего не может поделать с этим – гражданином мира.
Церковь прилагала спорадические усилия, чтобы управлять бродячими комедиантами, неизменно пытаясь прищемить им хвост. Время от времени у какого-то предприимчивого прелата возникает идея и он, думает, что она новая. Архиепископ Кониката преуспел в этом в 318 году, незадолго до того, как мы объехали вокруг этой страны и направились в южный Кэтскил и Пенн. Он объявил, что каждая труппа бродячих комедиантов, проезжающая через Коникат, должна иметь в качестве одного из своих членов священника. Это просто, сказал он – как они могли бы возражать и почему никто не додумался до этого раньше? Молва распространилась прежде, чем его закон вступил в силу; когда это произошло, все труппы покинули Коникат. За пределами каждого значительного пограничного поста – в Ломеде, и в Дэмбери в южном Бершаре, и в Норроке, который является единственным настоящим южным портом Леваннона, и даже вдалеке, в Мистике, на границе с Родом, – труппы бродячих комедиантов устроили лагеря в пределах видимости коникатских таможенных чиновников, с которыми они подружились и были довольно приветливы, но в течение трех месяцев ни одна труппа не появилась на территории Кониката и ни один хозяин комедиантов не позаботился объяснить почему.