355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдгар Лоуренс Доктороу » Град Божий » Текст книги (страница 5)
Град Божий
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:31

Текст книги "Град Божий"


Автор книги: Эдгар Лоуренс Доктороу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)

Стоило мне повернуть голову на восток, как я видел террасы холмов, переходящие в их подножия, горы с ущельями, густо поросшими соснами и березами. Эти склоны гор и ущелья казались мне магическими, потому что там прятались еврейские партизаны, с оружием в руках совершавшие нападения на немецкий гарнизон. Я верил, без всяких, впрочем, оснований, что там, среди героев еврейского сопротивления, находятся и мои родители. Я верил в это, зная, что они мертвы. Я верил и в то, и в другое одновременно. Я объясню тебе эту свою веру, потому что тогда ты поймешь, как я стал гонцом.

Перед германским вторжением и изгнанием евреев мой отец, твой дедушка, преподавал в университете экономику сельского хозяйства. Его специальностью были урожайность, сельскохозяйственное производство и тому подобное. Именно поэтому он стал тайным консультантом совета гетто. Членам совета надо было постоянно высчитывать, как распределить продукты, поставляемые немцами. Конечно, этих продуктов всегда не хватало. Именно мой отец осмотрел два пустыря и составил план разбивки там огородов для общины, с которым члены совета собирались обратиться к немцам, чтобы добиться его утверждения.

Моя мать имела степень доктора по английской филологии и литературе в том же университете. Когда нас переселили в гетто, с прежней жизнью было покончено. Вначале мой отец ежедневно ходил через мост в город на работу: он стал сборщиком на конвейере авиационного завода, а мать назначили учительницей в школу гетто. Но в нашей тогдашней жизни было мало стабильности, ограничения и ужесточения следовали одно за другим, и нормальных проявлений обыденной жизни с каждым днем становилось все меньше и меньше. В один прекрасный день немцы закрыли нашу школу, и моя мать, так же, как и отец, была приписана к рабочей команде городского завода.

Меня предупредили, чтобы я без необходимости не показывался на глаза. Большую часть времени я поэтому проводил дома. Мать уберегла от конфискации несколько книг и принесла их домой. Книги хранились за двойной стенкой в моей комнате. Это был чулан с маленьким оконцем, и чтобы выглянуть в него, мне приходилось вставать на колени. Я жадно читал эти книги: английскую и французскую хрестоматии, задачники по математике и книги по истории европейской цивилизации. Я пристрастился к сложным книгам, и мне нравилось овладевать их содержанием. Мама давала мне задания и даже устраивала мне контрольные работы. Я любил эти контрольные, любил слушать ее голос, когда она читала вслух мои работы и выставляла мне за них оценки. Я любил смотреть, как она, приготовив ужин, склоняется за кухонным столом над моими тетрадками.

Конечно, у меня были друзья. Йозеф Либнер, который учился в школе на один класс старше меня и отец которого был пекарем в булочной гетто, и еще один мальчик по имени Николай, который снабжал меня ковбойскими романами на немецком языке. И была еще блондинка, девочка Сара Левина, чья красивая мать Мириам преподавала музыку и как-то раз сказала моей маме, что Сара положила на меня глаз. Это была новость, к которой я отнесся с деланым равнодушием. Кстати, каждую неделю, по вторникам, я ходил к госпоже Левиной учиться играть на скрипке. Скрипка хранилась в ее доме, хотя и была моей. Естественно, у меня не было времени практиковаться в игре. Моей практикой была игра во время самого урока. Урок проводился, когда в расположенной по соседству плотницкой мастерской работали, и визг пилы и стук молотков заглушали пение скрипки. В эти часы Сара Левина сидела в комнате, тоненькая девочка со светлыми волосами и огромными глазами, и смотрела на меня взглядом, который, как я убеждал себя, был мне ненавистен… Но я, конечно, изо всех сил старался играть хорошо.

Все же большую часть времени я был один. Я ждал родителей, моля Бога, чтобы они вернулись домой после своих тяжких трудов в городе. И когда они в самом деле приходили, впуская в дом холод, да еще с хлебом, который им удалось выменять у литовцев, то мне казалось, что со мной пребывает благодать Его.

Именно в тот период моей жизни, наблюдая за отцом и матерью, я понял, что такое любовь взрослых людей. Я понял, что ее можно поддержать – мужская сила отца, красота матери, ее ожидание его, ее ласки, которыми она награждала его в постели, – даже в рабстве, лишенные всей жизни и всех ее радостей. Я не видел ничего более замечательного в течение многих лет, которые прошли с тех пор. Но тогда я только накапливал свои знания. Сильное притяжение их друг к другу не имело ничего общего со мной. Моя мать не могла наглядеться на своего мужа. Когда он приходил к нам на кухню, она пребывала в каком-то трансе. Я видел, как порывисто вздымалась в такт дыханию ее грудь. Я замечал, как сильны руки отца, одетого в рубашку с закатанными рукавами. Я видел, как он останавливался у выхода из дома, прежде чем позволить ей выйти вместе с ним. Когда они на рассвете собирались идти на работу, отец всегда помогал матери надеть пальто, а потом она, попросив его повернуться, поправляла ему воротник куртки. На одежде у них спереди и сзади были нашиты куски желтой материи.

Однажды ночью я проснулся, как мне показалось, от завывания ветра, дующего сквозь щели между досками чердака. Но это был не ветер, а крик. Крик доносился не с близкого расстояния, не из нашего дома, нет, я слышал голоса родителей, которые озабоченно переговаривались, думая, что я их не слышу. Я опустился на колени и приник к окошку. На нашей улице было тихо, в домах темно, но небо за домами, казалось, взлетело вверх. Я увидел, что на моей ночной рубашке пляшут отблески пламени, и позвал родителей. Пожар, пожар! Через мгновение мать была наверху. Она обняла меня и повела назад, в кровать. Ш-шш, ш-шш, приговаривала она, все хорошо, мы не горим, тебе ничего не грозит, иди в кроватку, спи. В поисках спасения я завернулся в одеяло, накрыл голову подушкой и принялся напевать, чтобы не слышать тех криков. Я видел, как за моими прикрытыми веками медленно угасал отблеск пожара. Я уснул, но и во сне меня продолжали преследовать страшные крики, превращавшиеся в ветер и словно возносимые Богом к небесам.

Утром пошли разговоры о том, что немцы сожгли больницу. Когда я говорю: больница, не надо представлять себе современное высокое здание, к которым мы привыкли здесь. Это были несколько домиков, их обнесли временными стенами и соединили в один, поставив бревенчатые перегородки, построив некое подобие трех отделений – мужского, женского и детского. Были там комнаты для осмотра, плохо оборудованная операционная и кабинет для амбулаторного приема. Немцы окружили больницу, заперли окна и двери – со всеми шестьюдесятью пятью людьми, находившимися там, – из которых двадцать три были дети, и подожгли здание. Эти числа неразделимы в моей памяти. Шестьдесят пять. Двадцать три. Некоторые пациенты болели тифом, и немцы боялись эпидемии, которая сократила бы число работающих на военных заводах, то была бы настоящая децимация рабочих команд. Итак, решение было найдено – сжечь всех живых в больнице. Включая персонал. Весь следующий день над городом стлался дым. Небо было затянуто его клубами, и на улице было неестественно тепло. Дым прилипал к земле, словно туман. Я кашлял, чтобы избавиться от дыма, проникавшего в легкие. Я воображал, что вдыхаю пепел мертвецов, и, наверно, это действительно было так. На рассвете все, как обычно, должны были идти на работу. Вечером, после возвращения из города, хотя собираться группами было строжайше запрещено, несколько человек пробрались в дом раввина, чтобы прочитать кадиш по убиенным душам.

Это была далеко не первая так называемая акция немцев. Были и будут другие, когда внезапно обыскивают дом, а всех живущих в нем увозят на запад, за реку, в форт, где убивают. Таковы были припадки старательности палачей. Однако именно после той ужасной ночи отец отказался от своей роли при совете. Он понял, что для него больше невыносима роль покорного, согнутого рабством человека, влачащего жалкое существование под ярмом в состоянии полной беспомощности. На следующий вечер после пожара состоялось тайное заседание совета, и когда отец вернулся, я был наверху, притворяясь спящим, но в действительности я бодрствовал так, как никогда в жизни. Было тихо, пока мать резала хлеб и наливала суп. Он отодвинул тарелку.

– Завтра состоится регулярная ежемесячная встреча с немцами, – сказал он ей. – Совет заявит формальный протест. Это будет что-то вроде увещевания неуправляемых сил террора.

Голос был свинцовым, нехарактерным для отца, каким-то бесцветным.

– Что же вы должны делать? – Мать говорила так тихо, что я с трудом слышал ее слова.

– Кроме того, что они подвергают нас систематическому рабскому унижению, им еще нравится поражать наше воображение, – ответил отец. Голос его стал громче, в нем появились гневные ноты. – Они обожают забавляться. Шмиц, этот шакал, который заправляет всеми делами… —

Это был главный эсэсовский офицер. – Как может совет смотреть на него, говорить с ним, словно он – человек? Это ритуальное притворство, якобы признание того факта, что все мы – люди… Мы цепляемся за это притворство, словно надеемся побороть их! Словно мы – сиделки, приставленные к сумасшедшим, которые ни в коем случае не должны знать, что они безумны. Шмиц и иже с ним будут внутренне смеяться, ведя прочувствованный цивилизованный разговор. Они скажут, что время военное, что этот инцидент весьма прискорбен, но, к сожалению, он был неизбежен. После этого снова перейдут к обсуждению следующего пункта повестки дня – проблем с мукой и картошкой.

– Ари, ша, – сказала мать. – Ты его разбудишь.

– Я не могу больше это терпеть.

Я никогда не забуду этот крик отчаяния, и не только потому, что мое детское сердце сжалось от сознания того, что мой отец не может защитить меня, но и потому, что мое сознание осветилось пониманием того, что все мое физическое существование есть не что иное, как предмет игры хищников. Отец продолжал говорить, он рассказывал о странном феномене нашей истории, о том, что мы были вынуждены жить среди них, христиан, поколение за поколением, только для того, чтобы видеть, как они гнут и выкручивают нас, подгоняя под форму своей ненависти. Им пришлось превратить нас в евреев, чтобы остаться христианами.

Я не могу точно сказать, что произошло после этого. После пожара прошло два или три месяца, чувства и воспоминания притупились. Потрясение растворилось в рабочей обыденности, тайных сходках и молитвах верующих. Вернулась надежда, что их удастся пережить, что мы сможем дождаться прихода освободителей. Пошли слухи о поражении нацистских армий в Африке. Именно тогда случилось так, что мои родители не вернулись с работы. До сего дня мне неизвестны обстоятельства их исчезновения. Однажды утром, на рассвете, он, как обычно, подал ей пальто, а она поправила ему воротник – на улице было очень холодно, и они оба поцеловали сына. Потом они открыли дверь и шагнули в темное морозное утро и закрыли за собой дверь, с тех пор я никогда их не видел.

Я знаю только, что как раз в это время в гетто было обнародовано объявление немцев, в котором говорилось, что властям нужны сто представителей интеллигенции для работы в каталогах городского архива. Мама и папа обсуждали это предложение. Она была против принятия этого предложения, говоря, что немцам нельзя верить. Папа же, напротив, утверждал, что это вполне разумный риск и что он хотел бы вызваться на такую работу. Он полагал, что работа позволит ему связаться со знакомыми людьми, которые выведут его на представителей Сопротивления. Мать возражала, что она хочет, чтобы мы все выжили. Мой отец говорил, что любое их решение может оказаться последним, но одно он знал твердо – то, чем все закончится для оставшихся в гетто.

Ну, что ж, моя мать оказалась права, предложение работать в архиве оказалось еще одним смертоносным обманом немцев: интеллигентов, которые представили свои документы, собрали, вывезли в форт за рекой и расстреляли. Но если среди них был и мой отец, то куда в таком случае делась мать, которая не хотела предлагать себя для работы в архивах? Или в конце концов она все же подписалась на это? Однако это было бы слишком безрассудно с их стороны – поставить на кон свои жизни, оставив в гетто маленького мальчика. Вероятно, если он подписался, то ее изолировали и увезли раньше, чем она успела бежать. Возможно, что они были убиты по другой причине, не связанной с тем вопросом. Этого я не знаю.

Но была и другая возможность – возможность того, что они живы, что им удалось бежать и присоединиться к партизанам. Наш сосед раввин Гриншпан сказал мне об этом в тот вечер, когда мои родители не вернулись домой.

– Собирайся, тебе нельзя оставаться здесь, – сказал он. – Формально ты сирота, хотя твои родители живы и находятся в лесу и вернутся за тобой, если Господь, будь благословенно имя Его, укажет им путь.

– Они ушли к партизанам?

– Да, – ответил он после секундного колебания.

– Но почему они не взяли меня с собой?

– Они решили, что для тебя безопаснее остаться здесь. Быстрее, не трать время на разговоры. Нацисты не терпят беспризорных детей. Тебя всем обеспечат, не бери книг, захвати свитер, трусы, заверни все это в пальто и идем со мной.

После этого я жил с убеждением, что мама и папа умерли, но я все же верил, что они вернутся, чтобы спасти меня. Я знал, что они умерли, потому что понимал: родители не могли оставить меня одного в гетто – они не могли представить себе, что для одинокого маленького мальчика жизнь в гетто может быть безопасной. Но я все же думал, что они живы, потому что раввин подтвердил то, что говорил раньше отец о своем желании связаться с Сопротивлением. Я довольно долго жил в таком смущенном состоянии ума, сердцем чувствуя, что родители мертвы. Однако, что бы я ни делал, я постоянно ждал, что они вот-вот придут за мной. Прошло много времени, прежде чем я совсем перестал думать о них.

* * *

Если Альберт прав, то большое утешение думать, что мы произошли от планет. Например, утешение можно найти в том, что они все круглые, что ни одна из них не имеет форму кубика или игральных карт с линялыми и мятыми рубашками. Стоит только подумать об их образовании – как из аморфной, яростно крутящейся космической пыли и газа, вращаясь, вырисовывалось все сущее, организуясь и превращаясь в оперирующую гравитацией Солнечную систему… О том, что то же самое, очевидно, происходило всюду, что существуют миллиарды галактик со звездами, которым несть числа, так что даже если вокруг ничтожной доли этих звезд обращаются планеты с лунами… и хотя бы на нескольких из этих планет есть вода в количестве, необходимом для разумной жизни, в той же мере, что и мы, страдающей от метафизического кризиса, который так сильно расстраивает нас. Итак, у нас есть это, чтобы хорошо себя чувствовать.

* * *

Разговор Сары Блюменталь с ее отцом

Раввин привел меня в здание совета. Там было несколько детей. Некоторые из них плакали. Я сел среди них на пол, прижался к стене и принялся смотреть и слушать. Члены совета попросили всех соблюдать тишину. Один мужчина за столом печатал на машинке. У него была машинка, потому что это совет. Мне понравился отчетливый сухой стук клавиш машинки. На какое-то время я уснул. Когда я проснулся, других детей в комнате не было, было тихо, около меня на коленях стояла какая-то женщина.

– Теперь у тебя новое имя, – сказала она, улыбаясь. – Это очень хорошее имя. Йегошуа. Ну-ка, повтори.

– Йегошуа.

– Правильно. Йегошуа Мендельсон. Теперь это ты. Это имя, на которое ты должен отныне откликаться, оно проставлено в твоем удостоверении, в котором сказано, что теперь это ты, и ты должен всегда носить удостоверение с собой, в кармане, хорошо? Вдруг кто-нибудь попросит тебя его показать? Ты живешь на улице Демократу. Сейчас я тебя туда отведу. Там хорошо, окна выходят на огород.

Женщина подхватила мой узелок и, взяв меня за руку, словно я был младенцем, повела меня по гетто. Ладонь ее была потной от страха, но она явно не собиралась отпускать мою руку. Женщина остановилась перед дверью какого-то маленького домика.

– У тебя есть дедушка, – сказала она мне и постучалась.

Так называемый дедушка оказался портным по фамилии Сребницкий, тощим желчным мужчиной, немного сутулым, с седыми волосами, которые, завиваясь, торчали из-под шапки. Он был узкоплеч, и рубашка с курткой висели на нем как на вешалке. От него пахло плесенью, и я решил, что так и должно пахнуть от дедушки. У Сребницкого были светло-голубые, водянисто поблескивавшие глаза. Однако больше всего меня поразило то, что он оказался совершенно чужим мне человеком.

Дом был разделен на две комнаты – переднюю и спальню, в передней находился небольшой альков, служивший кухней. Там же, в передней комнате, стояла тахта, на которой мне предстояло спать, днем же в этой комнате Сребницкий занимался своим ремеслом.

– Вот у меня появился внук, – без тени улыбки сказал старик. – Значит, такова воля Бога. Может быть, я могу рассчитывать, что Он даст мне еще и дочку с зятем? И почему бы Ему не одарить меня женой, коли уже Он занялся этим делом?

Говоря все это, он обращался не ко мне, а к своей работе, точнее даже, к рукам, которые эту работу выполняли. Руки у него были длинные, гладкие и проворные, они завораживали, потому что казались гораздо моложе своего хозяина. Иголка летала над материей – туда, сюда, туда, сюда – и оставляла за собой идеально ровный шов, удлинявшийся с поразительной быстротой.

Шли недели, у меня появилась обязанность – подметать комнаты, собирая остатки ниток и обрывки материи.

Впрочем, ничего не выбрасывалось, все обрывки и клочки складывались в корзину. Портному приносили протертые до ниток пальто, платья, брюки, которые он либо латал, либо рвал и переделывал заново, пользуясь для этого кусочками, собранными в корзине. Главное было так подлатать вещь, чтобы ее можно было еще хотя бы недолго поносить. Денег заказчики не платили, оставляя долговые расписки. Чаще, однако, имел место чистый бартер, за которым не могли уследить немцы. Например, плотник, которому Сребницкий починил куртку, укрепил расшатанный ставень. Одна женщина в обмен за подновленное платье принесла немного супа.

Единственной книгой в доме была Библия, и я принялся ее читать. Некоторые места озадачивали меня. Поняв, что старик был весьма набожным, я стал задавать ему вопросы. В такие моменты в водянистых глазах Сребницкого появлялось торжествующее выражение. С видимым удовольствием он указывал мне на противоречивость и абсурдность библейских текстов.

– Внимательно присмотрись к тому, что ты читаешь, – говорил он. – Тебе все скажут даты. Когда случилось то, когда произошло это. Самуил не мог написать о Самуиле больше, чем Моисей мог написать о Моисее. Как они сами могли знать, когда именно они умерли? Притчи чушь, все без исключения. Благочестивый обман. А в самом начале? Что там? Кто об этом говорит, к кому он обращается? Кто при этом присутствовал? Где свидетели? Люди, которые все это сочинили, знали еще меньше, чем мы. Ты хочешь познать Бога? Не ищи его в Писании, лучше оглянись вокруг, посмотри на планеты, созвездия. Посмотри на жуков и мух. Посмотри и на рукотворные чудеса, включая нацистов. Именно так Бог общается с тобой.

Каким бы странным это ни показалось, но его слова были мне приятны. Я и сам давно сомневался в библейском Боге, сомневаюсь и сейчас, о чем ты хорошо знаешь, и надеюсь, прощаешь меня за это. Отношение старика к религии напомнило мне об отце, который был сионистом и ученым, но в то же время соблюдал шабат и святые праздники. Кроме того, я испытывал признательность к старику за то, что он относился ко мне как к взрослому, уча меня доверять только своему разуму и не принимать ничего на веру, хотя я был тогда совсем еще мальчиком.

Разговаривали мы, однако, редко и мало. Он часами сидел за своим маленьким рабочим столом у окна и шил, его удивительные руки не знали устали, ведя свой особый разговор с кусочком материи, на который было устремлено все внимание старика. Думаю, что то внимание, с каким Сребницкий присматривался к ловкой беседе, которую вели его руки с работой, помогало ему сопротивляться всей лжи о Боге, не поддаваться отчаянию, которое волнами, словно лихорадка, поминутно охватывало гетто.

Швейная машина была конфискована, по поводу чего старик каждый день цедил сквозь зубы проклятия. Все, что ему оставили, – это ножницы, иголки, коробочки со всякой необходимой мелочью и мотки ниток. Остались у него и два манекена на колесиках – мужской и женский торсы, изготовленные из проволоки. Они-то и стали предметом моего искушения. Манекены были прозрачны, но мне они зачастую представлялись реальными существами. Я осознал, как мало надо для того, чтобы притвориться человеческим существом. Иногда Сребницкий переставлял манекены, и я, входя в комнату, в первый момент принимал их за живых людей. В моих фантазиях я наделял манекенов равнодушием к судьбе; действительно, им невозможно причинить боль. Их можно повесить, расстрелять, расплющить молотком, превратив в смятый клубок проволоки, можно вытянуть эту проволоку, но они не почувствуют ровным счетом ничего, им будет все равно. Состояние моего ума было, можно сказать, трансцендентным, я начал завидовать неодушевленным предметам. Но в то же время я без труда представлял себе, как манекены разговаривают друг с другом. Мне нравилось ставить их «лицом» друг другу и воображать, что они беседуют. Я делал это перед сном, когда Сребницкий заканчивал работу: да, вот настал вечер, мужчина разговаривает с женщиной, как и положено. Да, она ответит ему, а завтра снова, как и всегда, взойдет солнце и согреет нас своими ласковыми лучами.

* * *

Заметки Пэма по поводу епископского экзамена

Чувство Бога в нас есть всеобъемлющее ощущение, данное живому существу в его целостности. Это вдохновленное откровение. Таков обычный ответ, который дают взыскующему священной истины интеллекту, который сам по себе не способен ее познать. Но не входит ли и интеллект в целостность существа, будучи его частью? Разве цельность человеческого существа не вмещает в себя и интеллект? Почему свет славы Божьей не может сиять человеку через его разум?

Я считаю, и такова моя позиция, что истинная вера – это некое сверхъестественное знание. Она не может пренебрегать интеллектом. Она не смеет отвечать на его вопросы покровительственной усмешкой. Я ищу здесь равенства. Я не стану утверждать, что ваши утверждения об обладании добродетелью – иллюзия, если вы не будете убеждать меня в том, что мой интеллект не играет в познании Бога никакой роли…

Библейские истории, евангельские истории были отражением объективного понимания, они были научными и религиозными одновременно, они были всем, что знал тогда кто бы то ни было. Но они оказались написанными не сами собой. Нам необходимо выразить благодарность авторам этих историй и притч за их труд.

Если не во всех библейских историях вообще, то во всех мистических историях авторы развертывают события в обратном порядке. Конец истории известен, и вся задача автора заключается в том, чтобы довести историю до этого конца. Если вы знаете, что все люди Земли говорят на разных языках, то вот вам история о строительстве Вавилонской башни. Знание конца жизни – смерть: история Адама и Евы приводит нас именно к такому знанию конца. Почему мы рождаемся на страдание и смерть? Вот история Сада, который…

Конец истории заставляет предполагать, что конец мог быть и иным. В этом-то и заключается дешевый трюк. Вам позволено видеть, что хотя события развивались именно так, а не иначе, они тем не менее могли бы развиваться совершенно по-иному. Вы создаете конфликт и неопределенность, которые вовсе не имели места. Вы превращаете условия существования человека в последовательность повествований о том, как все произошло.

Если я правильно понял прочитанное в Библии, то могу утверждать, что Бог играл краплеными картами. У Адама и Евы не было ни единого шанса. История Грехопадения – это иносказание славы и мук человеческого сознания. Но это и есть единственное содержание истории…

Боже мой, существуют ли более опасные люди, чем рассказчики историй? Хотя нет, я не прав, еще опаснее редакторы. Августин, который правит вторую и четвертую главы Книги Бытия, где толкуется понятие первородного греха. Какой остроумный акт разрушения – передать первородный грех детям, передать, как ВИЧ. В качестве доктрины о всеобщем проклятии Грехопадение становится инструментом социального подавления. Бог назначает своих агентов, которые уполномочены решать – дать людям спасение или лишить их его. Не знаю, как вы отнеслись к этой истории, дорогие коллеги, но на мою веру она пролила беспощадный свет. Мы связаны теологией по рукам и ногам, будучи вынужденными противостоять скепсису здравого смысла. Не так ли, например, младенцы, умершие некрещеными в католической вере, обречены на вечные муки во внешнем круге ада? Я хочу сказать… впрочем, какие бы обозначения мы ни применяли, факт остается фактом, наказующая фантазия первородного греха породила и продолжает порождать поколения запуганных детей и преследуемых за инакомыслие взрослых, именно об этом напоминают протестантские кладбища Новой Англии, при посещении которых воображение рисует картины сожжений ведьм, бичеваний и самоотречения от мирских радостей, к которым, в силу врожденной естественной предрасположенности, столь подвержен непредвзятый ум свободного человека…

Как, имея такую прискорбную историю, полную всякого вздора, осмеливаемся мы превозносить наше религиозное видение над делами рационального разума?

* * *

Старый портной относился ко мне как к взрослому квартиранту, который вполне может позаботиться о себе сам. Тем не менее, когда я вырастал из своих вещей, он неизменно шил или находил мне новые. Когда я начал хромать, потому что ботинки стали мне малы, Сребницкий выменял для меня пару деревянных башмаков. Обычно он варил картофельный суп, резал хлеб и, не говоря ни слова, жестом приглашал меня к столу. Мы садились и молча ели. Все это я воспринимал как самое лучшее из того, что могло случиться со мной. Я действительно был квартирантом. Старик не был мне даже дальним родственником, и я никогда не думал о своем положении иначе как о временном.

Живя в подполье, я уже не мог, как раньше, видеться со своими друзьями, прекратились и мои уроки у госпожи Левиной, я перестал видеться с маленькой Сарой, которая буквально сходила из-за меня с ума. Время от времени к нам приходила та женщина из совета, которая привела меня к Сребницкому, чтобы узнать, все ли в порядке. Обычно она приносила старому портному несколько сигарет и баночку шнапса. Он принимал эти подношения как должное. Новоиспеченному Йегошуа Мендельсону она приносила то расческу, то карандаш, то тетрадку. Однако самое большое сокровище, которое я получил однажды от этой женщины, была американская юмористическая газетка с комиксами. Газетный лист кто-то использовал для того, чтобы завернуть посылку, каким-то чудом попавшую в гетто. Я тщательно разгладил страницы и начал снова и снова перечитывать текст, стараясь понять английские слова, написанные возле голов нарисованных человечков. Одна история рассказывала о рыцаре в доспехах, который ехал на белом коне по деревенским дорогам. На других картинках был нарисован полицейский в желтом плаще и с пистолетом в руке, бегущий за преступником по крышам вагонов мчащегося поезда. Меня совершенно не расстраивал тот факт, что я не мог прочесть продолжение историй, поскольку на странице уместилось не больше шести – восьми картинок каждой, мне было достаточно того, что я видел этих героев, а их приключения я мог воображать и сам. Картинки рисовали истории из разных времен, герои происходили из разных мест, каждый из них сражался со своими опасностями. Комиксы будили во мне приблизительно такие же мысли, как и слова раввина, которые он сказал, тайно собрав детей по случаю Хануки: «Бог, да будет благословенно имя Его, дал нам Тору, дал нам сострадание, смирение и силу выстоять перед лицом тех, кто хочет лишить нас веры. Он испытывает нас точно так же, как испытывал Он Маккавеев, которые, отвоевав храм у язычников, зажгли светильники, в которых масла было налито на один день, но которые, благодаря Богу, да будет Он благословен, горели восемь дней. И мы разорвем наши цепи и поразим угнетающих нас, как это сделали Маккавеи».

Каждое утро, просыпаясь, я выглядывал в окно и видел огород на другой стороне улицы, огород, разбитый моим отцом для общины. Стояла холодная осенняя погода, земля смерзлась, из нее торчали стебли высушенных холодом растений, а сам огород был разделен бороздками на грядки, и, глядя на них, я представлял себе, как отец обдумывал план, решая, что и на каких грядках надо сажать. По вечерам, когда становилось достаточно темно, я любил выходить на огород и бродить по нему. Никто мне не мешал. Стоявшие на посту часовые от холода потеряли бдительность и заботились только о том, чтобы согреться. Но потом выпал снег и покрыл поле погребальным саваном. Рельеф пропал, на месте огорода вырос могильный холм, сияющий нестерпимой холодной белизной. Эта белизна слепила глаза, не давала смотреть, и тогда я расплакался, впервые с тех пор, как потерял родителей. Вид сверкавшей белизны с ужасающей беспощадностью заставил меня понять, что память о них начала стираться, исчезать… я начал забывать их внешность, их голоса.

Время шло, и, как я ни старался, единственное, что я помнил, это фрагменты их нравственной природы, запечатленные в моем образе мыслей.

Однажды, вернувшись домой после моих обычных блужданий, я застал Сребницкого за работой. Он кроил куски из большого отреза роскошной черной материи замечательного качества. Откуда она взялась? Надо было спросить об этом у портного, но он был полон такого сосредоточенного внимания, что слова застыли на моих губах. Губы старика шевелились, словно он разговаривал сам с собой. Вид у него был сердитый и злой. Работал он, однако, быстро и четко. Я сел рядом и принялся наблюдать за его руками. Наконец он поднял готовый кусок и надел его на мужской манекен, который тотчас же превратился в эсэсовского офицера.

Сребницкий отступил на несколько шагов, чтобы рассмотреть свою работу.

– Видишь, твой дедушка становится местной знаменитостью. Слава о его искусстве достигла ушей Его Высокородия штурмбаннфюрера СС Шмица. Я зря согласился удостоиться такой чести? – спросил он, указывая на манекен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю