355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдгар Лоуренс Доктороу » Град Божий » Текст книги (страница 9)
Град Божий
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:31

Текст книги "Град Божий"


Автор книги: Эдгар Лоуренс Доктороу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)

Все утро сцену снимают и переснимают. Он наблюдает из окна. Парню становится ясно, что сцена, которую снимают внизу, очень… точна. Ее просто невозможно снять по-другому. Он сделал то же самое, когда, возвращаясь домой, столкнулся с выходившей из подъезда женой. Актер, который играет его, пожалуй, повыше, и волосы у него погуще, но вообще он такого же сложения, да и лицо у него такое же – худощавое, с выступающей челюстью. Актриса просто точная копия жены: блондинка, красивая, подтянутая, со стройными бедрами.

Парень не может понять, что происходит, кто снимает кино, с каким сценарием они работают. Неужели она его написала? Но каким образом? Она живет на пределе своих сил, наполняя жизнь поступками своей неутомимой животной цельности, при полном презрении разумного интереса к самой себе. Что могла она написать о нем, об их связи, об их неудачной связи? Да и зачем ей такие хлопоты?

Его мансарда с большими незанавешенными окнами была без всяких видимых усилий обставлена по ее безошибочному импульсивному желанию. Даже теперь беззаботное совершенство обстановки удерживает его от того, чтобы передвинуть с места на место какую-нибудь вещь. Эта заданность и неизбежность обстановки создает у него иллюзию ее присутствия, продолжения их совместной жизни. Она нашла себе дом и живет одна, а он въехал в мансарду. Это была ее мансарда, она все еще живет здесь, и это ее улица и ее квартал, хотя ее самой давно здесь нет.

Удивительно, почему он остается здесь, зачем испытывает судьбу на удачу.

Съемочная группа внизу тем временем заканчивает свою работу, пакует вещи, и через короткое время после полудня улица пустеет. Парень думает, что слишком много работал в последнее время, переутомился и увидел поэтому множество совпадений в отснятой сцене, но он не способен отделаться от мыслей о фильме, и в течение нескольких дней обдумывает предположение о том, что его жизнь или их с женой совместная жизнь послужили основой для сценария. К своему ужасу, он понимает, что может проследить перемещение съемочной группы по городу, угадывая, где они могут быть, зная, в каких местах надо снимать следующие сцены. Он находит киношников в «Коламбия джорнализм», где обосновался ее босс, он видит их на Девятой авеню, в итальянском ресторане, где недавно сделали ремонт и восстановили декор, бывший до смены владельцев. Они даже выбрали тот самый столик – в углу под светильником с черным плафоном.

Попытка поговорить с режиссером легко пресекается помощником с портативной рацией и охранниками. Нельзя сказать, что парень хочет сделаться знаменитостью. Дело в другом. Он смотрит на актрису, и в каждой следующей сцене она все больше и больше напоминает ему его жену. Он не знает, что делать. Съемки идут то в аэропорту Кеннеди, то в Линкольн-центре, то в Бэттери-парке. Наконец наш герой перестает следовать за группой, возвращается в свою мансарду и начинает ждать. Наконец происходит то, что, по его убеждению, не могло не произойти. Они постучались в дверь и вошли, таща за собой кабели, камеры, софиты и рефлекторы. Парень не делает ни малейшей попытки помешать им. Приносят стулья для режиссера, сценаристки и актеров. Парня гримируют, сажают на предназначенное для него место и включают камеру. Раздается стук в дверь. Он открывает и сталкивается нос к носу с двумя детективами. Они предъявляют удостоверения и просят разрешение задать ему несколько вопросов. Он не будет возражать, если они войдут?

– Вы подумаете, что все это сумасшествие или я сам спятил, – скажет он позже, во время съемок сцены в камере, где он сидит с двумя актерами, играющими мелких преступников, ждущих прихода адвокатов, которые вытащат их из тюрьмы. – Может быть, я ненормальный, но клянусь вам, что с кинематографом происходит нечто такое, него не понимают даже те, кто его делает.Я хочу сказать, что происходит что-то роковое, если хотите, сверхъестественное, и те люди, которые воображают, что делают кино, в действительности являются не более чем орудиями самого кино, его слугами, фактотумами, а весь процесс – от поиска идеи, выбивания фондов до подбора звезд, я имею в виду всю операцию, которая, казалось бы, зависит от режиссеров, продюсеров, дистрибьюторов и прочих, вся та яростная борьба между ними, борьба за преобладание, за влияние на студийное руководство и глубокомысленную благосклонность критиков, а в действительности вся назойливо-шумная кинематографическая культура – не более чем иллюзия, поскольку, хотя предполагается, что кино – это не более чем зафиксированная в сценарии реальность, но в действительности само кино управляет, предписывает и порождает самое себя, подобное биологическому виду, обладающему собственной ДНК. Люди, воплощающие кино, его агенты – не более чем вспомогательный персонал, садовые жучки, чье предназначение опылять растения, или те африканские птички, которые живут на спине носорога и избавляют его от паразитов.

Вы должны согласиться со мной, что в последнее время кино разрослось до небывалых масштабов, популяция фильмов размножается взрывоподобно, они везде – в кинотеатрах, на телевидении, на пленках, на дисках, они всюду, и от них невозможно скрыться, эти фильмы – умные, невероятно хитрые и сложные твари, сумевшие убедить нас в том, что именно они суть манифестации нашей собственной культуры, обладающие индивидуальностью, но разделяющиеся на жанры, точно так же, как и мы, люди, являясь индивидуальностями, разделяемся на классы в зависимости от этнической принадлежности. Вы думаете, что я чокнутый, но я всего лишь хочу сказать, что вы должны хотя бы рассмотреть саму возможность того, что кино – это злокачественная форма жизни, явившаяся на землю около ста лет назад и постепенно захватившая власть не только над нашими чувствами, но и над мыслями, интеллектом, разумом. Кино паразитирует на нас, сначала оно заставило нас изобрести себя и обеспечить материалами для его существования – пленкой, а потом магнитной лентой. Может быть, вы знаете, как высказать это лучше, но я думаю, что кино – это чудовище, которое хочет высосать из нас все соки, подобно цепню, поселившемуся в наших кишках, с той лишь разницей, что кино – это планетарный цепень, поразивший внутренность Земли и паразитирующий на городах, селах, морях и горах.

Но я не настолько наивен, чтобы надеяться на ваше согласие со мной. Я понимаю, что вы обо мне думаете. Даже если я в доказательство приведу вам псевдонаучные фильмы ужасов, в которых персонаж, скажем, ученый, видит какую-то страшную угрозу, нависшую над человечеством, в существовании которой он не может никого убедить вплоть до того момента, когда едва не становится слишком поздно – я говорю о гигантском микробе, чуме, опасном биологическом виде, занесенном из космоса, или призраке чудовищной катастрофы, – то даже зная условность и просмотрев массу версий этого сюжета, вы все равно отказываете мне в способности обладать восприятием ученого – ужасное знание дано только одинокому герою да, может быть, его верной подруге, дочери выдающегося ученого, который погибает по ходу фильма, – отказываете, потому что думаете: он посмотрел слишком много фильмов!

Но я предлагаю в качестве доказательства мою собственную жизнь, которая так же, как и вы, привлекла внимание кинематографического чудовища, посмотрите: вот я сижу здесь с вами, и вы думаете, что я простой актер, читающий свой текст, что это роль, которую я, как вы считаете, должен играть, но так это или нет, я все же свидетельствую: я чувствую, что теряю свое трехмерное измерение, моральную опору, сложность, я становлюсь плоским, превращаюсь в тень, и это ужасно – чувствовать, что твои самые страстные переживания – а вы подозреваете, что так оно и есть, – это лишь напечатанные на бумаге слова, которые ты должен сыграть.

И я не могу сказать ничего больше, произношу ли я текст в первый, второй или в сотый раз. Что вы на это скажете? Я реальная личность или персонаж фильма? А вы? Я не знаю. И даже когда я закончу свой монолог и режиссер крикнет: «Стоп!» – то и тогда я не буду знать этого, ибо и сам режиссер скорее всего тоже не более чем образ, тень, информационное приспособление, загруженное единицами и нулями.

«Стоп!» – раздается голос из темноты. Парень слышит крики «браво!» и аплодисменты, но не может понять, настоящие они или заранее записанные на звуковую дорожку.

* * *
Джаз-квартет «Мидраш» играет свой репертуар
 
ДОБРОЙ НОЧИ, ЛЮБИМАЯ
Good night sweetheart,
Till we meet tomorrow,
(Аплодисменты.)
Good night sweetheart,
Sleep will banish sorrow,
Tears and parting may make us forlorn
But with the dawn, a new day is born.
So I’ll say…
Good night sweetheart
Tho I’m not beside you
Good night sweetheart
Still my love will guide you
Dreams enfold you, in each one I’ll hold you
Good night sweetheart, good night.
 

Доброй ночи, сладость моя, доброй ночи, малышка,

Я не могу поверить, что ты спишь одна, что бы ты ни лгала, говоря об этом,

Так пусть ночь будет доброй и для того, кто сейчас рядом с тобой,

Надеюсь лишь, что он не рассеет твой сон; я так хочу, чтобы в нем ты видела меня.

Я жду, что мы встретимся утром, когда настанет новый день, родившись с розовым рассветом.

Мы лежим, крепко сплетясь, рядом друг с другом.

Я не расскажу тебе, что видел я в своих пьяных сновидениях,

Если и ты не станешь рассказывать, чего не поведала ты мне

своим грудным голосом, сияющими глазами и сердцем, истекающим счастьем.

Доброй ночи, мисс,

Доброй ночи, боль так сладка,

Сердечко мое, доброй ночи.

(Аплодисменты.)

Ты – одна, ты знаешь, с кем я был, но это

что-то совершенно новое, очнуться от ночного сна ясным утром

наступающего дня и думать, что все это

обычная игра словами,

и что все вокруг погружено не в пурпурную дымку,

и за стеной всего лишь выложенная белым кафелем кухня,

тостер, мытье посуды…

ты изобретательна, и я люблю твои игры,

люблю обнимать тебя,

когда твои волосы еще влажны после мытья

и когда из-под распахнутого халатика видны покрытые

капельками воды твои прекрасные груди,

я люблю, когда ты

требуешь, чтобы мы были чистыми

и не болтали о серьезном, когда любим друг друга,

и чтобы все это происходило только здесь,

в этом доме,

так доброй тебе ночи, милая моя,

личико мое ненаглядное,

и на рассвете я пробужу тебя от сладкого сна,

и мы поведем с тобой ласковый, чистый разговор,

прежде чем обратиться к прозе жизни,

чтобы заработать денег на хлеб насущный,

чтобы заплатить за этот дом нашей любви,

покрасить здесь пол и стены свежей краской

и оборудовать детскую для малыша,

для нашей с тобой малышки.

Ты же знаешь, как я хочу, чтобы у меня была еще одна маленькая возлюбленная, похожая на тебя,

чтобы я мог и ей говорить:

Доброй ночи?

Ты знаешь об этом, любимая?

Доброй ночи!

(Смех, аплодисменты.)

Я стою коленопреклоненный перед Богом,

Бог – мой возлюбленный,

Но Он желает мне доброй ночи,

Мой возлюбленный покидает меня,

Он велит мне спать,

Отсылает меня в туманные пастбища,

Несчастье – не то слово, которым можно передать весь ужас моего горя,

Рыдание рвется из меня, глаза мои покрылись коростой.

Горе мне, Боже, мне тяжко, Боже, неужто я обречен на вечные муки?

Солнце превратилось в дождь, близь в даль, высокое в низкое, день в ночь.

Все не так, все не так.

Кто этот сладкоголосый Бог, чего хочет Он?

Он знает, что сон не прогоняет печаль, но умножает скорбь, является она вновь и вновь в полусонном мозгу, находит картины, чтоб сделать боль сильней.

И займется рассвет, и наступит новый день, но не принесет он с собой ни утешения, ни облегчения; и не станет ли каждый следующий день повторением предыдущего?

Поведет ли меня Твоя любовь, окутают ли меня сны Твои?

Дав мне пустое обещание вести меня, не покинул ли ты меня навеки, Господи?

(Недоуменное молчание.)

Она ушла. Все кончено.

   У тебя нет больше никого.

   Хоть сон обманчивый

   Утешает тебя,

И на рассвете ты увидишь,

   Что рядом нет никого.

Она ушла, все кончено.

   Ты одинок в своей печали.

Она ушла. Все кончено.

(Ропот.)

– Доброй ночи, боль так сладка, сердечко мое, доброй ночи.

– Доброй ночи, моя ненаглядная красавица.

– Поведет ли меня Твоя любовь, окутают ли меня сны Твои?

– Она ушла. Все кончено. Ты остался один.

 
Good night sweetheart,
Till we meet tomorrow,
Good night sweetheart,
Sleep will banish sorrow…
 

(Публика уходит.)

* * *

Пэм стянул отросшие волосы в конский хвост. Вечерами, по пятницам, я хожу с ним на Восемьдесят девятую улицу, где Сара Блюменталь проводит службы в синагоге Эволюционного Иудаизма. Обычно там собирается человек десять – двенадцать, вдвое меньше, чем когда раввином был Джошуа Груэн.

После долгих обсуждений и споров прихожане пришли к выводу, что субботнюю службу надо изменить, сведя ее к сугубо важным и необходимым элементам. Она должна отныне состоять из шемы, объявления единственности Бога, то есть утверждения абстрактного монотеизма… кадиша, или ритуальной поминальной молитвы по мертвым, поскольку это утешает скорбящих, обновляет память об ушедшем и восстанавливает признательность… Смысл службы должен состоять в признании самой идеи субботы на основании правильного ведения службы и на возможности предаться размышлениям в состоянии свободы духа… Кроме того, по субботам следует посвящать себя изучению Торы для того, чтобы извлечь из нее побуждения к необходимости изменить структуру самой службы и со временем выработать теоретические основания развития веры.

Пэм очень любит эти вечера, да, признаться, и я, к собственному удивлению, нахожу их очаровательными. Среди прихожан встречаются разные люди: профессор сравнительного религиоведения из Колумбийского университета, молодая женщина из актерской студии, супружеская чета (оба врачи), студентка Барнард, и что самое трогательное – престарелый седовласый мужчина, которого сын на руках поднимает по лестнице в синагогу, а по вечерам, также на руках, выносит из зала.

Пэм находит, что все это весьма похоже на то, что он уже проходил, будучи студентом богословия. Что касается меня, то многие вещи я впервые узнал именно здесь. Постепенно, шаг за шагом, подвергнутые групповому анализу, первые пять книг Библии, Тора, были разбиты на собрания текстов, имеющих разное историческое происхождение. Их обозначили литерами J, Е, Р и D. В один из вечеров докторант из Гарварда обсуждал с нами работу своего выдающегося учителя Дж. Л. Кугеля, который весьма подробно разобрался в различиях между оригинальными текстами и интерпретирующими толкованиями, написанными в течение трехсот лет до составления, и в течение трехсот лет самого процесса компиляции Библии, которую мы сегодня читаем, пребывая в иллюзии, что это и есть оригинальные Писания. Библейские тексты с самого начала рассматривались как энигматические, да и как могло быть иначе, ведь они были написаны без употребления гласных и без малейшего намека на пунктуацию. Но поскольку предполагалось, что эти тексты имеют божественное происхождение и, следовательно, обладают сверхъестественным совершенством, то многочисленные ученые, священники и мудрецы древности чувствовали себя обязанными объяснить противоречия, небожественные чувства, отвратительные пассажи и отнюдь не благородные поступки благородных персонажей библейских сказаний, как и все то, что не могло служить подтверждением праведности означенных персонажей. Сделать это можно было только одним способом: истолковать тексты метафорически, символически или аллегорически, изменяя смысл добавлением знаков пунктуации, или по возможности подчеркивая нужные места с помощью синтаксических ухищрений, или пользуясь любыми иными способами преобразовать текст только лишь для того, чтобы подлежащие исправлению вещи выглядели теологически корректными. В тот вечер я был счастлив узнать о почтенном возрасте герменевтики. Кроме того, как писатель, я был очарован невероятной мощью этой смеси хроник, стихов, песен, отношений, законов природы, грехов и судных дней… этой работой древних редакторов ножницами и клеем, работой неуклюжей, непоследовательной, противоречившей здравому смыслу и по какой-то тайной причине пренебрегшей обычными требованиями к рассказу, особенно если учесть, что его приписывают божественному автору.

Боже мой, чем я занимался все прошедшие годы?

Однако мне возразил парень с кафедры сравнительного религиоведения. Он сказал: толкователи знали, что делали, отказавшись от вымарывания противоречий и сглаживания острых углов. Священники и редакторы присутствовали и в первоначальном штате самых первых мастеров толкования Библии. Ты никогда не сможешь приблизиться к Богу, ты можешь надеяться только на очищение твоего понимания Его существования. Сами противоречия, истории, помещенные рядом и по-разному описывающие одно и то же событие, являются отражением той самой борьбы, которая описывается в сказаниях, – все это сделано для того, чтобы понять и принять устрашающую сложность и созидательную целостность Неизреченного.

После службы мы с Пэмом обычно ужинали в ресторане Амарильо на Бродвее. Иногда, правда очень редко, к нам присоединялась и Сара Б. Дело было не в раввинском декоруме (соблюдение кашрута не считалось обязательным), а в том, что Сара беспокоилась, оставляя детей с Анхелиной, точно так же, как беспокоилась бы, оставляя их одних. Господи, что она могла потерять еще, после того как потеряла мужа?

Но когда Сара соглашалась побыть с нами, я чувствовал себя как пожилая компаньонка, сопровождающая на бал молодую девицу. Почему я чувствовал себя так, если не из-за того, что со мной обращались с подчеркнутой, но наигранной вежливостью? При свете свечей Сара и Пэм смотрели друг на друга поверх бокалов с красным вином с вниманием, о степени которого они и сами не догадывались. Когда я что-то говорил, они так радушно поворачивались ко мне, что становилось ясно: эта приветливость дается им лишь волевым усилием. Однако они и слышать не хотели о моем уходе. Они оба боялись остаться наедине; Пэм из-за того, что не хотел опускаться до назойливости, а Сара из-за того, что продолжала неотвязно думать о своем муже Джошуа. Формально ее траур должен был продолжаться год, но это тоже было несущественно для эволюционного иудаизма, по теории которого траур по мертвому должен продолжаться до тех пор, пока он продолжает жить в твоей памяти. Идея заключается в том, что по неизбежным законам физиологии память о мертвом так или иначе сама притупляется по прошествии какого-то времени. Но в этом, мне кажется, Сара была не права, поскольку этот обычай больше соблюдается ради живых, нежели ради мертвых. Финал. Жизнь может продолжаться дальше. В то время пошел второй год после смерти Джошуа.

Однако я замечал, что между ними постепенно, очень медленно, возникает взаимное влечение. Поскольку же и она, и Пэм были людьми, чей образ жизни предполагал моральную серьезность – это самая абстрактная конструкция, которую я изобрел для объяснения, – то их сближение будет более чем личным союзом. В последнюю пятницу в синагоге Эволюционного Иудаизма обсуждали главы 19–24 книги Исхода. То место, где Моисею вручают Десять Заповедей. В тот вечер Сара вела обсуждение с необычайным для нее воодушевлением, голос ее обрел неожиданную силу, размышления над этой ключевой библейской темой, кажется, подняли ее дух, она не прохаживалась, по своему обыкновению, между рядами, со скептической и одновременно уважительной улыбкой, она была совершенно уверена в себе, в этой уверенности было даже что-то чувственное. Она часто вскидывала голову, проводила пальцами по волосам, улыбка, словно солнце, преобразила и осветила ее лицо, глаза ее сияли, это была улыбка полной незащищенности, такая улыбка может неожиданно превратиться в рыдание. Цитирую Сару по памяти: «Вот мое чувство; я осознала, что эти авторы вели предельно напряженную в нравственном отношении жизнь. Вы видите это? Они предложили этическую форму человеческого существования. Кто до них сделал это так же решительно и ясно? Заповеди были разработаны писательским гением человека… Мы можем, конечно, сделать предположение о божественном присутствии при написании Библии человеком. Господь, благословенно Имя Его, как выражаются мои ортодоксальные коллеги (она улыбается)… это тот, кто подвигает нас на борьбу за историческое и теологическое понимание. Библейские умы, создавшие Десять Заповедей, которые структурно оформили цивилизацию… обеспечили возможность этического осознания жизни, понимание того, что мы живем в условиях непрерывной моральной последовательности, и если даже не сегодня, то когда-нибудь настанет день, когда мы еще на шаг приблизимся к пониманию своего Творца. Какой дар, какой великий и глубокий дар… и как он достоин благоговения!»

Когда после этого мы вдвоем с Пэмом отправились к Амарильо, я сказал, что они с Сарой все больше и больше кажутся мне принадлежащими друг другу. «В самом деле? – живо спросил он. – В самом деле? Скажите мне, что вы видите, как вы поняли это?» Лицо его раскраснелось больше обычного. Я не мог бы сказать ничего, чтобы сделать его еще более счастливым. После пары стаканов вина он помрачнел.

– Мы никогда не будем вместе, – сказал он. – Мальчики меня не принимают.

– Откуда вы знаете?

– Я приношу им игрушки, играю с ними, сижу с ними на полу. Они видят во мне того, кто я есть, не отца.

– Я не знал, что дело зашло так далеко.

– Что значит «далеко»? Ей пришлось отпустить Анхелину по каким-то делам, и я сидел с мальчиками. Что значит «далеко»? Вас когда-нибудь ставили на место дети? Ты сидишь на полу, как последний идиот, а они смотрят телевизор, как будто ты – пустое место. Я-то думал, что прошел через все возможные унижения. Думал, что самое большое унижение – это читать проповедь трем прихожанам…

* * *

Ты спрашивала меня об этом, когда была маленькой, спрашивала, когда росла, спрашивала все время, а я никогда ничего тебе не рассказывал, сначала из-за того, что ты была слишком мала, и мне – каким глупым может показаться это отцовское желание защитить – не хотелось превращать твою жизнь в мучительную нескончаемую борьбу с навязчивыми мыслями и переживаниями… потом, в последние годы, я молчал по другой причине: я хотел разыскать дневник, архив господина Барбанеля, найти его записи, чтобы онисказали все за меня.

Но планы всегда уступают натиску реальной жизни. И вот наступил момент, когда я рассказываю тебе обо всем, как могу… Шло время, в нашей жизни практически ничего не изменилось, но все мы упали духом в предчувствии неотвратимой и страшной катастрофы, готовой обрушиться на гетто. Нас охватила апатия, ослабла вера в то, что нам удастся выжить. Наш символ веры – устоять, чтобы преодолеть, – перестал быть надежным якорем. Неопределенность и тревожное ожидание нового вероломства со стороны сохранявших полную невозмутимость немцев стали невыносимыми, потому что всем было ясно, что нацисты неизбежно проиграют войну. Понимаю, что тебе это кажется парадоксом. Но восточный фронт рушился, и у немцев больше не было уверенности в безнаказанности убийств. В форт начали отправлять наспех сформированные рабочие команды. Нам не полагалось знать, чем они будут заниматься, но мы знали, что в форте вскрывают братские могилы и сжигают останки расстрелянных. Иногда мне казалось, что ветер приносит с той стороны запах горелого мяса. Естественно, никто больше не видел рабочих, направленных в форт.

Свобода, ради которой мы жили, ради которой старались выжить, сама казалась теперь опасной перспективой. Если мертвые стали опасными свидетелями их преступления, то не вдвойне ли опасными были живые?

Однажды ночью к нам в гетто тайно пробрались представители еврейского партизанского отряда. Встреча состоялась в сарае, где хранились краски, ящики с песком, плотницкий инструмент и прочее. Этот сарай стоял в непосредственной близости от периметра колючей проволоки. Каким-то образом мне удалось узнать о встрече, и Барбанель рассудил, что будет безопаснее, если я поприсутствую на ней. Торжественность и значительность события, решил он, заставят меня молчать. Мы сидели и ждали, и наконец в тиши раннего утра, после того как я несколько раз отрицательно покачал головой, раздался условный сигнал. Один легкий удар в дверь, потом несколько ударов кряду, потом еще один. Открыли люк, и они по приставной лестнице поднялись на чердак, неся с собой холод и темноту улицы. Их было трое: двое мужчин и женщина. Их появление напомнило мне рождение ребенка (я видел, как рожает женщина за несколько недель до прихода партизан): сначала голова, потом плечи. Правда, на этот раз на плечах висела винтовка.

Они отвергли всякую помощь, отталкиваясь руками от пола чердака, они по очереди садились на край люка, потом вставали и окидывали нас внимательным взглядом. Их лица и руки для маскировки были покрыты грязью. Винтовки были такими же, как у солдат, охранявших мост, и это привело меня в небывалое волнение, потому что я понимал, что каждая такая винтовка отнята у немца. Но одновременно я был и очень испуган. Эти люди не просили ни у кого помощи, никому не молились. Каждый жест выдавал презрение и надменность. Взгляды их – даже у женщины – были холодны и нетерпеливы.

Они были сущими детьми, эти партизаны. Если бы я мог понимать это в мои десять лет, то увидел бы, что женщина была совершенно воздушным, невесомым созданием, с глазами, в которых была выжжена всякая скорбь. Когда она посмотрела на меня, то я прочел в ее взоре сочувствие старшей сестры, маска неприступности и презрения на мгновение спала, в глазах мелькнули озабоченность и страх за ребенка, оставленного на попечение стариков. Это было другое поколение, мужчинам было не больше двадцати – двадцати одного года, и по моим представлениям это были именно мужчины – высокие и сильные, обросшие бородами – хотя и по-юношески жидкими, с густыми черными волосами. Один из них – старший – был в круглых очках, которые придавали ему неуместный вид учителя ешивы, а у другого было широкое славянского типа лицо и могучие плечи – таких подростков я всегда обходил стороной, когда учился в школе.

Я и сам не могу сказать почему, но, присмотревшись к этим людям и послушав, что и как они говорят, я понял, что по духу они были абсолютно непохожи на моих родителей; я понял – хотя в глубине души всегда это знал, – что мои отец и мать никогда не были связаны с партизанами.

Никто из нас не знал этих троих, кроме доктора Кенига, который до войны имел обширную практику и знал очень многих людей в округе. Может быть, он принимал в родах одного из них, Бенно, старшего, который говорил от имени всех. Стекла очков этого молодого человека сверкнули округлыми огоньками отблеска пламени свечи, когда он повернул голову и позволил доктору Кенигу обнять себя за плечи.

– Ну ты силен! – прошептал доктор, и это был первый и последний обмен любезностями в течение встречи.

Двое других сели у окна и каждый раз вглядывались в мрак улицы сквозь занавеску из мешковины, прежде чем обратить взор на присутствующих. Тот, кого звали Бенно, сел за стол, положив винтовку на колени, и заговорил на беглом идиш. Звук его речи казался мне журчанием ручья, бегущего по камням. Русские в ста двадцати километрах. Фронт неудержимо катится на запад, гетто неминуемо будет уничтожено, и вы вместе с ним, сказал он. Вы выроете могилу и сами в нее ляжете. Это лишь вопрос времени.

Может быть, и так. Но они уже сейчас старательно уничтожают следы массовых убийств, возразил доктор Кениг. Они боятся судебного преследования после войны.

Вы сами себя обманываете. Если вас не убьют здесь, то вывезут отсюда и все равно убьют.

Партизаны предложили вывести людей – всех, кто захочет уйти. Они могут выводить по тридцать – сорок человек за одну ночь, сказал Бенно. В тылу у немцев действуют три партизанских отряда – два русских и один еврейский. Существуют зоны, недоступные для немцев. Его, Бенно, группа состоит из ста пятидесяти вооруженных еврейских мужчин и женщин, и под их опекой находится еще около двухсот человек.

Третьим, присутствовавшим на встрече членом совета был раввин Померанц – очень худой, истощенный человек средних лет в старой потертой шляпе и с побелевшей бородой. Он сидел на стуле у стены, держа на коленях закрытый молитвенник и заложив пальцем нужное место. Раввин молчал, покачиваясь в такт молитвам, которые он, беззвучно шевеля губами, произносил по памяти, но внимательно прислушиваясь к словам партизана.

Наконец раввин заговорил: может быть, партизанам неизвестно, что немцы пресекают любую попытку бежать из гетто, расстреливая каждого, кто попадается на такой попытке.

Послушайте, рабби, ответил на это Бенно, посмотрите на нас, мы предлагаем вам спастись и понимаем, что делаем, вам так не кажется?

Партизаны Бенно базировались в лесу. Чтобы питаться, им приходилось реквизировать скот и продукты на хуторах. Партизаны нападали на гарнизоны, расположенные в деревнях, истребляли их, а за сахар, муку и другие продукты расплачивались с жителями хуторов деньгами из немецких полковых касс. По лесам партизаны передвигались свободно, поскольку заслужили репутацию беспощадных мстителей: если кто-то из хуторян доносил на них немцам, то, чтобы такое впредь не повторялось, партизаны возвращались, убивали доносчика и сжигали его дом и амбар. Мелкие группы партизан совершали акты диверсий и саботажа, взрывали железнодорожные пути, перерезали линии телефонной связи и, прячась в засадах, уничтожали воинские команды, высланные на устранение повреждений.

Все это хорошо, сказал раввин, и пусть Бог благословит вас в ваших трудах. Но наступает зима. Смогут ли старики выдержать жизнь, которую вы ведете?

Если не смогут, то по крайней мере они умрут свободными людьми, возразил Бенно.

Доктор Кениг сказал, что его тревожит судьба тех, кто предпочтет остаться – недосчитавшись рабочих на заводе, немцы начнут карать, а все знают, как они это делают: берут заложников и казнят их.

На это Бенно ответил, что немцы так или иначе будут это делать, когда еврейское Сопротивление приблизится к городу и начнет жалить его гарнизон.

Это нелегкое решение, продолжал стоять на своем доктор Кениг. Почти все люди, живущие здесь, родились в городе. Они не умеют жить в лесу. Здесь они худо-бедно получают свои насущные калории, позволяющие им дожить до завтра.

Вы полагаете, что мы лишь создаем для вас проблемы, с горечью произнес Бенно. Вы так долго жили как рабы, что не представляете себе иной жизни.

Барбанель, который до этого момента не проронил ни слова, вскочил и схватил молодого человека за воротник. Это мерзко, то, что вы говорите. Мы ведем такую же тяжелую борьбу, как и вы. Вы же ни черта о нас не знаете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю