412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джордж Оруэлл » 1984. Дни в Бирме » Текст книги (страница 45)
1984. Дни в Бирме
  • Текст добавлен: 15 марта 2022, 17:41

Текст книги "1984. Дни в Бирме"


Автор книги: Джордж Оруэлл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 55 страниц)

Первые несколько дней, до того, как они смогли «обналичиться», Дороти с Нобби еле ползали от голода, и вряд ли бы выжили, если бы другие сборщики их не подкармливали. Но все были невероятно добры. В одной из больших, семейных хижин жила компания из двух семей: продавца цветов Джима Берроуза и его друга, Джима Тарла, дезинсектора в большом лондонском ресторане, чьи жены были сестрами; и эти люди прониклись теплыми чувствами к Дороти. Они следили, чтобы им с Нобби не приходилось голодать. Каждый вечер первые несколько дней к Дороти подходила Мэй Тарл, пятнадцати лет, с полной кастрюлей рагу и предлагала угоститься в самой непринужденной манере, отметавшей всякие подозрения о милостыне. Предложение всегда оформлялось следующим образом:

– Прошу, Эллен, мама говорит, она уже хотела выбросить это рагу, а потом подумала, может, ты не откажешься. Говорит, оно ей ни к чему, так что ты сделаешь ей одолжение, если возьмешь его.

Просто поразительно, какую уйму всякого добра Тарлы с Берроузами «уже хотели выбросить» в течение тех дней. Один раз они даже отдали Нобби с Дороти половину тушеной свиной головы; а помимо еды, несколько кастрюль и оловянную тарелку, на которой можно было жарить, как на сковородке. И, что особенно радовало, они не задавали неудобных вопросов. Они не сомневались, что в жизни Дороти кроется некая тайна («Видно же, – говорили они, – Эллен не просто так сошла в народ»), но из деликатности решили не смущать ее своим любопытством. Она прожила в лагере больше двух недель, прежде чем ей пришлось выдумать себе фамилию.

Как только Дороти с Нобби смогли «обналичиться», их денежные невзгоды остались позади. Им вполне хватало полутора шиллингов в день на двоих. Четыре пенса уходили на табак для Нобби, четыре с половиной – на буханку хлеба; и еще порядка семи пенсов в день на чай, сахар, молоко (на ферме можно было купить полпинты за полпенни), а также маргарин и нарезку бекона. Но, конечно, всякий день тратились еще пенни-другой на какую-нибудь ерунду. Большинство сборщиков вечно голодали, вечно подсчитывали фартинги[196], чтобы понять, могут ли они себе позволить воблу или пончик, или жареной картошки за пенни, и, при всей скудости их заработков, возникало впечатление, что половина населения Кента сговорилась выудить деньги из их карманов. Местные лавочники выручали за хмельной сезон больше, чем за весь остальной год, что не мешало им смотреть на сборщиков как на грязь под ногами. День за днем к хмельникам тянулись люди с ферм, продавать яблоки и груши по пенни за семь штук, и лондонские лоточники с пончиками, фруктовым мороженым и леденцами по полпенни. А по вечерам лагерь наводняли торгаши из Лондона с фургонами небывало дешевой бакалеи, рыбы с жареной картошкой, заливных угрей, креветок, заветренных пирожных и худосочной позапрошлогодней крольчатины из ледников, продававшейся по девять пенсов за тушку.

Строго говоря, питались сборщики из рук вон плохо, да иначе и быть не могло, ведь даже если у кого и были деньги, времени на готовку, кроме как по воскресеньям, не оставалось. Вероятно, только благодаря изобилию ворованных яблок в лагере не вспыхивала эпидемия цинги. Яблоки воровали едва ли не все, а кто не воровал, все равно выменивал их. Кроме того, по выходным фруктовые сады подвергались набегам ребят (поговаривали, что их нанимали лондонские торговцы фруктами), прикатывавших из Лондона на велосипедах. Что же касалось Нобби, он возвел это дело в науку. В течение недели он собрал шайку юнцов, смотревших на него как на героя, ведь он когда-то был настоящим взломщиком и четырежды сидел в тюрьме, и каждую ночь они шли на промысел с вещмешками и приносили – страшно сказать – по два центнера фруктов. Вблизи хмельников располагались обширные сады, и яблоки там – особенно мелкие, не годившиеся на продажу – лежали и гнили кучами. По словам Нобби, грех было не взять их. Пару раз он со своей шайкой даже украл курицу. Как им удавалось проворачивать такое, никого не разбудив, оставалось загадкой; по всей вероятности, Нобби знал, как накинуть мешок на курицу, чтобы та могла «без муки узкользнуть из бытия»[197], во всяком случае без шума.

Так прошла неделя, за ней – другая, а Дороти все никак не могла понять, кто же она такая. Да что там, она была далека от решения этой задачи как никогда – лишь урывками она вспоминала о ней. Все больше она свыкалась со своей участью и все меньше задумывалась о прошлом и будущем. Ее текущая жизнь не оставляла ей выбора – не давала сознанию простираться дальше настоящего момента. Невозможно заниматься своими туманными внутренними проблемами, когда постоянно хочется спать и нужно что-нибудь делать – даже в свободное от работы время приходилось либо готовить, либо идти за чем-нибудь в деревню, либо разжигать костер из влажных веток, либо носить воду. (В лагере имелась только одна водоразборная колонка, в двух сотнях ярдов от хижины Дороти, и на таком же расстоянии кошмарное отхожее место.) Такая жизнь изнашивала, выжимала все соки, но взамен дарила всеохватное, безоговорочное счастье. Не жизнь, а мечта идиота. Долгие дни в поле, грубая пища и постоянный недосып, запах хмеля и древесного дыма создавали своеобразный животный рай. Не одна лишь кожа дубела от непрестанного воздействия стихий, но и сама личность человека.

По воскресеньям, конечно, в поле не работали; но воскресное утро проходило в делах: в первый раз за неделю люди готовили приличную еду и занимались стиркой и штопкой. По всему лагерю, под колокольный звон из ближайшей церкви и нестройный напев «О, Господь, помощник наш» – службы для сборщиков, которые почти никто не посещал, проводили различные христианские миссии – взвивались большие костры из хвороста, и кипела вода в ведрах, жестяных банках, кастрюлях и прочих емкостях, за неимением лучшего, а на всех хижинах полоскалась по ветру стирка. Дождавшись воскресенья, Дороти попросила у Тарлов таз и первым делом вымыла голову, а потом постирала свое белье и рубашку Нобби. Ее белье имело жуткий вид. Она не знала, как давно не снимала его, но, судя по всему, дней десять. Чулки на ступнях расползлись, а туфли держались только из-за ссохшейся грязи.

Развесив стирку, Дороти приготовила обед, и они с Нобби вдоволь наелись половиной тушеной курицы (ворованной), вареной картошкой (ворованной) и печеными яблоками (ворованными) с чаем из настоящих чашек с ручками, позаимствованных у миссис Берроуз. Пообедав, Дороти почти до вечера просидела, привалившись к солнечной стене хижины, с охапкой сухого хмеля на коленях, чтобы ветер не трепал юбку, когда она проваливалась в сон. Так же проводили свободное время две трети людей в лагере – просто дремали на солнце или тупо смотрели в пространство словно коровы. После шести дней работы на износ ни на что другое сил не оставалось.

Часа в три – Дороти в который раз клевала носом – мимо неспешно прошел Нобби, голый выше пояса (его рубашка сохла), с воскресной газетой, взятой у кого-то. Газета была «Еженедельник Пиппина», грязнейшая из всех воскресных газетенок. Нобби бросил ее на колени Дороти.

– Почитай-ка, детка, – сказал он с улыбкой.

Она взяла газету, но читать желания не было – так хотелось спать. В глаза бросался крикливый заголовок: «КИПЕНИЕ СТРАСТЕЙ В ДОМЕ СЕЛЬСКОГО РЕКТОРА». Ниже размещались еще несколько заголовков, жирные строчки и фотография девушки. Секунд пять Дороти в упор смотрела на темную, размытую, но вполне узнаваемую фотографию самой себя.

Под фотографией была колонка текста. К тому времени большинство газет уже перестали мусолить историю «дочери ректора», ведь прошло больше двух недель, и читателям эта новость приелась. Но «Пиппина» мало заботила свежесть новостей (лишь бы они были достаточно сальными), и поскольку та неделя оказалась небогатой на убийства и изнасилования, газета последний раз сделала ставку на «дочь ректора» – статья о ней размещалась на почетном месте в верхнем левом углу первой полосы.

Дороти безразлично смотрела на фотографию. Лицо девушки, темное и зернистое, ничего не пробуждало в ней. Она механически перечитала слова «КИПЕНИЕ СТРАСТЕЙ В ДОМЕ СЕЛЬСКОГО РЕКТОРА», не понимая их смысла и не испытывая к ним ни малейшего интереса. Она отметила, что совершенно неспособна читать; даже смотреть на фотографию требовало неимоверных усилий. Она неумолимо проваливалась в сон. Ее слипавшиеся глаза скользнули по фотографии то ли лорда Сноудена, то ли какого-то типа, отказавшегося носить нагрыжник, и в следующий миг она провалилась в сон, с газетой на коленях.

Так у нагретой солнцем стенки из рифленого железа Дороти продремала до шести вечера, когда ее разбудил Нобби и сказал, что готов чай. Газету – позже она пойдет на растопку – Дороти, не глядя, смахнула с колен. Иными словами, она упустила возможность разгадать загадку своего прошлого. Эта загадка могла бы оставаться неразгаданной еще не один месяц, если бы не происшествие, случившееся неделю спустя, которое напугало ее и выбило из колеи привычного существования.

5

Ночью следующего воскресенья в лагерь нагрянули двое полисменов и арестовали Нобби и еще двоих за воровство.

Это случилось так внезапно, что Нобби не мог бы сбежать, даже если бы его предупредили, ведь вся округа кишела «специальными констеблями»[198]. В Кенте их пруд пруди. Они присягают каждую осень, образуя этакое гражданское ополчение для пресечения мародерства среди сезонников. Фермерам надоели набеги на их сады, и они решили проучить негодяев, чтобы другим неповадно было.

В лагере, разумеется, возник жуткий переполох. Дороти вышла из хижины, выяснить, что случилось, и увидела в отсветах костров круг людей, к которому сбегались остальные. Она побежала со всеми, дрожа от страха, словно уже зная, в чем дело. Протиснувшись сквозь толпу, она увидела то, чего боялась.

Здоровенный полисмен обхватил за плечи Нобби; второй полисмен держал за руки двух напуганных юнцов. Один из них, не старше шестнадцати лет, ревмя ревел. Неподалеку над уликами преступления, извлеченными из соломы в хижине Нобби, стоял мистер Кэрнс, подтянутый мужчина с седыми усами, и двое рабочих. Улика «A» представляла собой горку яблок; улика «Б» – испачканные кровью куриные перья. Нобби заметил Дороти в толпе, усмехнулся ей, показав крупные зубы, и подмигнул. Раздавались приглушенные голоса:

– Гляньте, как слезами заливается, сучоныш несчастный! Пустите его! Стыд и срам, такого мальца хватать!

– Будет засранцу наука – устроил нам веселую ночку!

– Пустите его! Вечно, млять, докапываетесь до нас, сборщиков! Не можете, млять, яблока недосчитаться, чтобы на нас не подумать. Пустите его!

– Ты бы помалкивал тоже. Что, если б это были твои, млять, яблоки? Тогда бы ты, млять, по-другому

И т. д. и т. п.

А затем:

– Отойди, приятель! Вон евоная мать идет.

Сквозь толпу протиснулась здоровая бабища, с огромными грудями и длинными распущенными волосами, и начала крыть полисмена и мистера Кэрнса, а потом Нобби, который сманил ее сына на кривую дорожку. Рабочие насилу ее оттащили. За криками несчастной матери Дороти слышала, как мистер Кэрнс сердито допрашивал Нобби:

– А теперь, парень, давай колись, с кем делил яблоки! Мы намерены прекратить эту воровскую забаву раз и навсегда. Давай, колись, и даю слово, мы это примем во внимание.

Нобби ответил с обычной беспечностью:

– Засунь свое внимание поглубже!

– Не смей хамить мне, парень! Или огребешь по полной, когда предстанешь перед судом.

– Засунь свой суд поглубже! – усмехнулся Нобби.

Собственное остроумие очень его радовало. Он поймал взгляд Дороти и снова подмигнул ей. Затем его увели, и больше Дороти его не видела.

Гомон не прекращался, и за стражами порядка, уводившими преступников, увязались несколько десятков человек, ругая полисменов и мистера Кэрнса, но обошлось без рукоприкладства. Дороти незаметно скрылась; она даже не попыталась выяснить, сможет ли попрощаться с Нобби, – она была слишком напугана и подавлена, чтобы убежать. Колени у нее ужасно дрожали. Вернувшись к хижине, она увидела других женщин, возбужденно обсуждавших арест Нобби. Она зарылась поглубже в солому, стараясь отгородиться от их голосов. Они не смолкали полночи и сокрушались за Дороти, считая ее, разумеется, «мамзелью» Нобби. То и дело они обращались к ней с вопросами, но она притворялась спящей и молчала. Хотя прекрасно понимала, что не заснет до рассвета.

Случившееся напугало ее и выбило из колеи, причем ее испуг выходил за разумные рамки. Лично ей арест Нобби ничем не грозил. Рабочие с фермы не знали, что она ела ворованные яблоки (уж если так, их ели почти все в лагере), а Нобби никогда бы не выдал ее. Да и за него она не очень волновалась – месяц в тюрьме для него ничего не значил. Дело было в том, что творилось у нее в голове – в ней назревала какая-то жуткая перемена.

У нее возникло ощущение, что она уже не та, какой была час назад. Все изменилось – как внутри нее, так и вовне. Словно бы у нее в мозгу лопнул пузырь, исторгнув мысли, чувства и страхи, о существовании которых она давно забыла. Сонная апатия прошедших трех недель оставила ее. Она вдруг поняла, что жила все это время как во сне, ведь только во сне человек принимает все происходящее как должное. Грязь, лохмотья вместо одежды, бродяжничество, попрошайничество, воровство – все это казалось ей естественным. Даже потеря памяти казалась ей чем-то естественным; во всяком случае, до настоящего момента ее это не слишком волновало. Вопрос «кто я?» занимал ее все реже и реже, так что она иногда не вспоминала о нем по несколько часов. Зато теперь он требовал ответа самым решительным образом.

Не считая отдельных минут забытья, этот вопрос изводил Дороти ночь напролет. Впрочем, ее тревожил не столько сам вопрос, как осознание того, что совсем скоро она сможет ответить на него. К ней возвращалась память – в этом она не сомневалась, – и ее одолевало нехорошее предчувствие. Мысль о возвращении своей прежней личности внушала ей страх. Пелена забытья скрывала нечто, о чем ей не хотелось вспоминать.

В полшестого Дороти встала как обычно и нащупала туфли. Вышла из хижины, разожгла костер и поставила жестянку с водой для чая на горячие угли. И тут у нее в уме возникла как будто никак с этим не связанная сцена. Привал на лужайке в Уэйле, пару недель назад, когда они познакомились со старой ирландкой, миссис Макэллигот. Дороти вспомнила это очень отчетливо. Себя, лежавшую на траве в полудреме, закрывая рукой лицо; разговаривавших Нобби и миссис Макэллигот; и Чарли, читавшего заголовок, смакуя каждое слово: «Тайная любовная жизнь дочери ректора»; и как она спросила из любопытства, но без особого интереса: «А кто это, ректор?»

Едва она об этом вспомнила, сердце ее тронул мертвящий холод. Она развернулась и бросилась к хижине, а там стала рыться в соломе, где лежали ее тряпки, и шарить под ними. В этом море соломы терялись любые вещи, медленно погружаясь на самое дно. И все же, за несколько минут рытья, под аккомпанемент проклятий полусонных товарок, Дороти нашла то, что искала. Это была газета «Еженедельник Пиппина», которую ей дал Нобби неделю назад. Выудив газету, она вышла из хижины, села у костра и раскрыла ее у себя на коленях.

На первой полосе была фотография и три крупных заголовка. Да! Вот оно!

КИПЕНИЕ СТРАСТЕЙ В ДОМЕ СЕЛЬСКОГО РЕКТОРА

ДОЧЬ ВИКАРИЯ И ПОЖИЛОЙ СОБЛАЗНИТЕЛЬ

СЕДОВЛАСЫЙ ОТЕЦ СРАЖЕН ГОРЕМ

(Особый еженедельный репортаж Пиппина)

«Я бы скорее увидел ее в могиле!» – восклицает уязвленный в самое сердце преп. Чарлз Хэйр, ректор Найп-хилла, в Суффолке, узнав, что его двадцативосьмилетняя дочь убежала со своим тайным любовником, пожилым холостяком по фамилии Уорбертон, называющим себя художником.

Мисс Хэйр, покинувшая городок ночью двадцать первого августа, все еще не найдена, и все попытки выследить ее оказались безрезультатны. По слухам, пока еще неподтвержденным, ее недавно видели с мужчиной в одном венском отеле сомнительной репутации.

Читатели «Еженедельника Пиппина» помнят, что побег сопровождался драматическими обстоятельствами. Незадолго до полуночи двадцать первого августа миссис Эвелина Сэмприлл, вдова, живущая по соседству с домом мистера Уорбертона, случайно выглянула из окна спальни и увидела мистера Уорбертона, стоявшего у своих ворот, беседуя с молодой женщиной. Поскольку ночь была лунной, миссис Сэмприлл смогла узнать в этой молодой женщине мисс Хэйр, дочь ректора. Пара простояла у ворот несколько минут, а перед тем как войти в дом, они обнялись, по словам миссис Сэмприлл, пылая страстью. Примерно через полчаса они появились уже в машине мистера Уорбертона, выехавшей из ворот его дома, и удалились в направлении Ипсвичской дороги. Мисс Хэйр была едва одета и, по всей вероятности, находилась под воздействием алкоголя.

Теперь стало известно, что с некоторых пор мисс Хэйр тайно наносила визиты в дом мистера Уорбертона. Миссис Сэмприлл, которую с большим трудом удалось убедить поделиться сведениями о таком болезненном предмете, сообщила также…

Дороти гневно скомкала газету обеими руками и бросила в огонь, повалив жестянку с водой. Поднялся едкий дым, и Дороти почти сразу выхватила газету, не дав ей загореться. Ни к чему отворачиваться от этого – лучше узнать худшее. Она продолжила читать, движимая болезненным любопытством. Никому бы не понравилось прочитать о себе такое. Как ни странно, у нее исчезли последние сомнения в том, что эта девушка, о которой она читала, и есть она. Дороти всмотрелась в фотографию. Изображение было размытым, туманным, но она признала свои черты. Хотя отнюдь не фотография убедила ее в том, что речь в статье идет о ней. Она все вспомнила – всю свою жизнь в подробностях, вплоть до того вечера, когда пришла домой от мистера Уорбертона и, вероятно, заснула в теплице. Все это представилось ей с такой ясностью, что она поразилась, как могла не помнить этого.

Она не стала завтракать в то утро и даже не подумала приготовить еду на день; но в положенное время, подчиняясь привычке, вышла в поле вместе с остальными. С трудом она одна установила тяжелую раму с корзиной, взяла очередной побег и начала собирать шишки. Но через несколько минут поняла, что это бесполезно; даже механический труд был ей не по силам. Ужасная, лживая статья в «Еженедельнике Пиппина» до того взбудоражила ее, что она ни на секунду не могла сосредоточиться ни на чем другом. У нее в уме без конца крутились эти похабные фразочки: «обнялись, пылая страстью»… «едва одета»… «под воздействием алкоголя», и каждая из них причиняла ей такие мучения, что она с трудом сдерживалась, чтобы не закричать от боли.

Вскоре она перестала даже делать вид, что работает, уронила побег на корзину и опустилась на землю, привалившись к одному из столбов, державших проволочный навес. Другие сборщики глядели на нее с сочувствием.

– Расклеилась Эллен, – говорили они. – А чего вы хотели, когда ее милого замели?

Все в лагере, разумеется, не сомневались, что Нобби был ее любовником. Они советовали ей пойти на ферму и сказать, что ей нездоровится. А ближе к полудню, когда должен был прийти мерщик, все стали подходить к ее корзине и бросать горстями шишки хмеля.

Когда пришел мерщик, Дороти все так же сидела на земле. Под слоем грязи и загаром она очень побледнела; лицо у нее осунулось и казалось сильно старше. Ее корзина стояла в двадцати ярдах от остальных, и хмеля в ней было меньше чем на три бушеля.

– В чем дело? – спросил мерщик. – Заболела?

– Нет.

– Ну а чего ж тогда не собираешь? Тебе что здесь, пикник, что ли? Ты, знаешь ли, не для того сюда пришла, чтобы рассиживаться.

– Харе уже пилить ее! – прокричала неожиданно старая торговка. – Нельзя, что ль, бедняжке отдохнуть спокойно, раз так хочется? Не вы ли постарались с вашими проклятыми доносчиками, чтобы ее милого в кутузку упекли? У нее забот хватает, чтобы еще каждый, млять, стукач в Кенте до нее докапывался!

– Закрой-ка варежку, мамаша! – сказал мерщик грубо.

Но взглянул на Дороти мягче, узнав, что это ее любовника арестовали ночью. Когда торговка вскипятила воду, она позвала Дороти, налила ей крепкого чаю и дала ломоть хлеба с сыром; а после обеденного перерыва к Дороти направили другого сборщика, сухощавого старичка по прозвищу Глухарь, работавшего без пары. От чая Дороти слегка взбодрилась, а пример мистера Глухаря – он оказался отличным сборщиком – помог ей продержаться до вечера.

Она успела все взвесить и сумела взять себя в руки. Ей было все так же противно вспоминать фразочки из «Еженедельника Пиппина», но она старалась свыкнуться с этой ситуацией. Она догадывалась, как все вышло и на чем основывалась клевета миссис Сэмприлл. Миссис Сэмприлл увидела, как мистер Уорбертон поцеловал Дороти у ворот; а потом, когда они оба покинули Найп-хилл, у нее возникло естественное подозрение – естественное для миссис Сэмприлл, – что они уехали вместе. Что же касалось живописных подробностей, она придумала их позже. Или просто додумала? Никогда нельзя было сказать наверняка насчет миссис Сэмприлл, врала ли она сознательно, чтобы ввести всех в заблуждение, или ее извращенный ум заставлял ее действительно верить в это.

Что ж, так или иначе, она сделала свое черное дело – теперь придется с этим жить. А пока Дороти предстояло обдумать возвращение в Найп-хилл. Ей нужно будет запросить свою одежду и два фунта на билет на поезд. Домой! От этого слова у нее екнуло сердце. Домой, после стольких недель грязи и голода! Как же ей хотелось домой, как ярко ей представлялся родной дом!

Однако…

В душе у нее шевельнулось сомнение. Она вдруг увидела всю ситуацию с другой, внешней стороны. Сможет ли она вернуться домой после такого? Посмеет ли?

Сможет ли ходить по улицам Найп-хилла после всего случившегося? Об этом следовало подумать. Стоило представить первую полосу «Еженедельника Пиппина» – «едва одета»… «под воздействием алкоголя» – ой, лучше не вспоминать! Но, когда тебя с ног до головы облили грязью, сможешь ли ты вернуться в городок с населением в две тысячи, где все знают, что у кого, и судачат дни напролет?

Она не могла решить, сможет ли справиться с этим. Сперва она подумала, что вся эта история с тайной любовью настолько абсурдна, что никто не мог в нее поверить. К тому же мистер Уорбертон будет на ее стороне и подтвердит ее слова – в этом она не сомневалась. Но затем вспомнила, что мистер Уорбертон сейчас за границей и, если только эта история не попала в континентальные газеты, он вряд ли слышал о ней; и ее охватили сомнения. Она знала, каково это, жить в маленьком городке после скандала. Косые взгляды и насмешки тебе вслед! Злые кумушки, следящие за тобой из-за занавесок! Юнцы на всех углах завода Блайфил-Гордона, похотливо обсуждающие тебя!

«Джордж! Слышь, Джордж! Видал вон ту фифу? Белобрысую?»

«Ту, что ли, воблу? Да. Кто она?»

«Дочка ректора, вот кто. Мисс ‘Эйр. Слышь, чё скажу! Знаешь, чё она выкинула два года назад? Замутила с хахалем, который ей в отцы годился. То и дело моталась с ним кувыркаться в Париж! А так по ней не скажешь, а?»

«Да ладно!»

«Так и было! Зуб даю. В газетах писали, все такое. Тока он отшил ее через три недели, и она домой вернулась, бесстыжая рожа. Вот же нервы, а?»

Да, ей придется с этим жить. Годами, возможно, лет десять, пока всем не надоест мусолить ее. А хуже всего то, что газетная статья была, вероятно, лишь сдержанной версией того, что миссис Сэмприлл рассказывала всем и каждому. Надо думать, «Еженедельник Пиппина» не хотел особо рисковать. Но могло ли быть хоть что-то слишком рискованным для миссис Сэмприлл? Ее не сдерживало ничего, кроме пределов ее воображения, а они были широки, как море.

Только одно вселяло в Дороти уверенность – мысль о том, что отец, во всяком случае, сделает все возможное, чтобы защитить ее. Конечно, и другие будут за нее. У нее ведь есть друзья. По крайней мере, церковные прихожане знали ее и доверяли, и «Союз матерей», и девочки-скауты, и женщины, которых она навещала, – никто из них не поверит в такую историю. Но больше всего она рассчитывала на отца. Можно вынести едва ли не все, если у тебя есть дом, куда можно вернуться, и семья, которая на твоей стороне. Если она сохранит присутствие духа и отец будет на ее стороне, она справится. К вечеру она решила, что вернуться в Найп-хилл будет самым правильным, пусть поначалу ей придется нелегко, и, обналичив шиллинг, сходила в деревенский магазин и купила на пенни писчей бумаги. Вернувшись в лагерь, она села на траву у костра – ни столов, ни стульев в лагере не было – и начала писать письмо огрызком карандаша:

Дражайший отец,

Не могу выразить, как я рада, после всего случившегося, что могу снова писать тебе. И я очень надеюсь, что ты не слишком тревожился обо мне и не слишком переживал из-за этих кошмарных историй в газетах.

Не знаю, что ты должен был подумать, когда я вот так внезапно исчезла и ты не получал вестей от меня почти месяц. Но дело в том…

Как странно ощущался карандаш в ее израненных и загрубевших пальцах! Она могла писать только крупными, размашистыми буквами, как ребенок. Но она написала длинное письмо, объяснив все, что только можно, и попросила отца прислать ей что-нибудь из одежды и два фунта на билет до дома. Кроме того, она попросила его писать ей на вымышленное имя – Эллен Миллборо, взятое ей в честь Миллборо, что в Суффолке. Использовать фальшивое имя казалось ей чем-то предосудительным, едва ли не бесчестным, даже преступным. Но она не смела раскрыть свое настоящее имя в деревне, чтобы никто в лагере не узнал, что она Дороти Хэйр, та самая «дочь ректора».

6

Как только она решила вернуться домой, жизнь в лагере ей опостылела. На следующий день она едва смогла принудить себя к такой дурацкой работе, как сбор хмеля, а бытовые неудобства и плохая пища стали ей невыносимы, ведь она сравнивала их с прежней жизнью. Она бы немедля ушла из лагеря, будь у нее достаточно денег на билет до дома. Скорее бы пришло письмо от отца, с двумя фунтами, и она сразу попрощается с Тарлами, сядет на поезд и, сойдя в Найп-хилле, вздохнет с облегчением, несмотря на неизбежный скандал.

Прождав три дня, она пошла на деревенскую почту и спросила о письме. Почтмейстерша с лицом таксы и бескрайним презрением ко всем сезонникам холодно сказала ей, что письма не было. Дороти расстроилась. Должно быть, почтовая служба была загружена. Но волноваться не стоило – завтра уж точно письмо придет; осталось прождать всего день.

Следующим вечером она снова пришла на почту, в полной уверенности, что письмо уже там. Но тщетно. Тогда в ней шевельнулось недоброе предчувствие. Когда же она пришла на пятый вечер, а письма по-прежнему не было, недоброе предчувствие сменилось откровенной паникой. Дороти купила еще пачку бумаги и написала предлинное письмо на четырех листах с обеих сторон, объясняя по новой свои злоключения и заклиная отца не оставлять ее в таком подвешенном состоянии. Отправив письмо, она решила, что прождет неделю, прежде чем прийти на почту.

То была суббота, но уже к среде терпение Дороти лопнуло. Когда гудок объявил обеденный перерыв, она оставила корзину и поспешила на почту – до нее было полторы мили, а это значило, что на еду времени не будет. На почте Дороти стыдливо подошла к конторке и никак не могла решиться спросить. Почтмейстерша с лицом таксы сидела в своей медной клетке с краю конторки и чиркала галочки в длинной учетной книге. Вскинув на Дороти колючий взгляд, она вернулась к своему занятию, всем своим видом выражая пренебрежение.

Что-то случилось с диафрагмой Дороти – ей стало трудно дышать.

– Нет ли письма для меня? – спросила она наконец.

– Имя? – сказала почтмейстерша, чиркнув галочку.

– Эллен Миллборо.

Почтмейстерша бегло глянула через плечо на стеллаж с письмами до востребования и вскинула острый нос на ячейку с буквой «M».

– Нет, – сказала она, отворачиваясь к учетной книге.

Дороти не заметила, как вышла с почты и пошла назад, к хмельникам, но потом остановилась, ни жива ни мертва. У нее засосало под ложечкой, отчасти из-за голода, и она так ослабла, что не могла идти.

Молчание отца могло означать только одно. Он поверил в историю миссис Сэмприлл – поверил, что его дочь убежала из дома с любовником, а теперь пытается оправдаться. Должно быть, отец презирал ее, потому и не писал. Он хотел избавиться от нее, порвать с ней всякую связь, чтобы она не порочила его доброе имя; с глаз долой – из сердца вон.

После такого она не могла вернуться домой. Не смела. Теперь, когда ей открылось отношение отца, она поняла, как опрометчивы были ее планы. Она никак не могла вернуться домой! Приползти опозоренной, навлечь позор на дом отца – о нет, немыслимо, совершенно немыслимо! Как ей вообще могло прийти такое в голову?

Что же тогда? Ничего, кроме как идти своей дорогой – и чем дальше, тем лучше, в какой-нибудь город побольше. В Лондон, пожалуй. Там никто не будет знать ее, и ни лицо ее, ни имя не пробудит ни в ком грязных воспоминаний.

Пребывая в таких мыслях, она услышала колокольный звон, доносившийся из деревенской церкви за поворотом дороги, где звонари для собственной забавы вызванивали «Пребудь со мной», как выстукивают мелодию одним пальцем на пианино. Но затем мотив «Пребудь со мной» сменился знакомым воскресным перезвоном. «Не лезьте вы ко мне с женой! Упилась в хлам – нельзя домой!» – вот так же вызванивали колокола Св. Этельстана три года назад, пока их не сняли. Эти звуки стрелами впивались в сердце Дороти, вызывая тоску по дому, пробуждая вереницу воспоминаний: запах клея в теплице, когда она мастерила костюмы для школьной пьесы, чириканье скворцов за окном ее спальни, пока она молилась перед Святым Причастием, скорбный голос миссис Пифер, перечислявшей свои болячки, тревоги насчет грозящей обрушиться колокольни и долгов за провизию и заросших сорняками грядок – все эти бесчисленные подробности ее прошлой жизни, наполненной трудом и молитвой.

Молитва! Эта мысль занимала ее не меньше минуты, но и не больше. В прежние дни молитва составляла самую основу и воздух ее жизни. В горе и в радости она прибегала к молитве. Теперь же она осознала – впервые за все это время, – что не молилась ни разу с тех пор, как ушла из дома, даже после того, как к ней вернулась память. А главное, она не чувствовала ни малейшего желания молиться. Она механически зашептала молитву и почти сразу смолкла – слова были пустыми и бесплодными. Молитва, прежде дававшая ей опору, утратила всякий смысл. Она отметила это, медленно шагая по дороге, как нечто, не стоящее особого внимания, словно увидела что-то на обочине – цветок или птицу, – и пошла дальше. Ей было просто некогда всерьез задуматься об этом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю