Текст книги "1984. Дни в Бирме"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Удалось! Наконец-то им удалось.
Они стояли в продолговатой, мягко освещенной комнате. Телеэкран бормотал еле слышно; темно-синий ковер под ногами был точно бархат. В дальнем конце комнаты за столом с зеленой лампой сидел О’Брайен, а по обе стороны от него высились кипы бумаг. Он даже не поднял взгляда, когда слуга ввел Джулию и Уинстона.
Уинстон боялся, что не сможет заговорить – так сильно колотилось его сердце. Удалось, наконец-то им удалось, только и повторял он про себя. Прийти сюда было рискованно само по себе, но заявиться вдвоем – чистое безумие; пусть даже они добирались разными путями и встретились только перед домом О’Брайена. Но и просто войти в такой дворец требовало немалой решимости. Лишь в самых редких случаях людям удавалось побывать в домах членов Внутренней Партии или хотя бы в кварталах, где они проживали. Вся атмосфера громадного здания, богатство и простор, непривычные запахи хорошей еды и хорошего табака, снующие повсюду слуги в белых пиджаках, бесшумные и удивительно быстрые лифты, скользящие вверх-вниз, – все это внушало робость. И хотя Уинстон явился под уважительным предлогом, на каждом шагу его преследовал страх, что сейчас из-за угла возникнет охранник в черной форме, потребует у него документы и прикажет убираться. Однако слуга О’Брайена впустил их беспрекословно. Невысокий и темноволосый, в белом пиджаке, он походил на китайца своим ромбовидным, совершенно бесстрастным лицом. Он провел их по коридору с мягкой ковровой дорожкой, кремовыми обоями и белыми, безукоризненно чистыми панелями. Это тоже внушало робость. Уинстон не мог припомнить, когда он видел коридор, стены которого не были бы затерты человеческими телами.
О’Брайен держал в пальцах листок и, похоже, внимательно вчитывался в него. Его тяжелое лицо склонилось так, что хорошо виднелся профиль, оно выглядело и грозным, и умным. Пожалуй, секунд двадцать О’Брайен сидел не шевелясь. Затем подтянул к себе речепис и отчеканил на гибридном министерском жаргоне:
– Позиции первую запятая пятую запятая седьмую одобрить всецело точка предложение по позиции шесть дубльплюс нелепость на грани мыслефелонии отменить точка не продолжать разработку до получения плюсовых данных накладных аппарата точка конец сообщения.
Он неспешно поднялся из-за стола и бесшумно направился к ним по ковру. Казалось, часть его официальности осталась за столом, но лицо казалось непривычно хмурым, словно ему не понравилось, что его потревожили. Овладевший Уинстоном ужас мгновенно разбавился обычной растерянностью. Весьма вероятно, что он совершил дурацкую ошибку. Чем он, в сущности, руководствовался, когда решил, что О’Брайен какой-то политический заговорщик? Ничем, кроме мимолетного взгляда и единственной двусмысленной фразы; в остальном лишь своими тайными мечтаниями, рожденными из сна. Его не спасет даже предлог, что он пришел за словарем, – это никак не объясняло присутствия Джулии. Проходя мимо телеэкрана, О’Брайен словно вспомнил о чем-то. Он остановился, повернулся и нажал на стене выключатель. Раздался щелчок. И голос телеэкрана смолк.
Джулия сдавленно пискнула, не сдержав удивления. Уинстон, при всей своей панике, так изумился, что невольно воскликнул:
– Вы можете выключать его!
– Да, – кивнул О’Брайен, – мы можем его выключать. Есть такая привилегия.
Теперь он стоял совсем рядом. Его массивная фигура возвышалась над ними, а лицо оставалось непроницаемым. Он ждал с непреклонным видом, что Уинстон заговорит, но о чем? Даже сейчас ничто не мешало считать О’Брайена всего лишь занятым человеком, который недоумевает, зачем его оторвали от дела. Все стояли молча. Когда затих телеэкран, в комнате, казалось, повисла мертвая тишина. Секунды – длиннющие – тянулись бесконечно. Уинстону стоило больших усилий смотреть в глаза О’Брайену. Затем вдруг на хмуром лице хозяина обозначилось подобие улыбки. Своим характерным жестом он поправил очки.
– Мне сказать или вы скажете? – осведомился О’Брайен.
– Я скажу, – ответил Уинстон с готовностью. – Эта штука действительно выключена?
– Да, все выключено. Мы одни.
– Мы пришли потому, что…
Он замялся, впервые осознав расплывчатость своих мотивов. Он ведь в точности не представлял, какой помощи ожидает от О’Брайена, поэтому было непросто сформулировать, зачем он пришел. Но Уинстон продолжил, хотя и понимал, как легковесно и претенциозно звучат его слова:
– Мы верим, что существует какой-то заговор, какая-то тайная организация, которая действует против Партии, и вы в ней состоите. Мы хотим вступить в нее и работать на нее. Мы враги Партии. Мы не верим в принципы Ангсоца. Мы мыслефелоны. А еще развратники. Я вам это рассказываю, потому что мы предаем себя вашей власти. Если хотите, чтобы мы сознались в чем-то еще, то мы готовы.
Он умолк и оглянулся через плечо – ему показалось, что открылась дверь. Так и было: маленький желтолицый слуга вошел без стука. Уинстон увидел, что он несет поднос с графином и бокалами.
– Мартин – наш человек, – сказал О’Брайен бесстрастно. – Неси напитки сюда, Мартин. Поставь на круглый столик. Стульев хватает? Тогда мы вполне можем присесть и поговорить с комфортом. Принеси себе стул, Мартин. У нас дело. На десять минут можешь забыть, что ты слуга.
Человечек присел довольно непринужденно, но все же почтительно, как подчиненный, которому оказывают честь. Уинстон украдкой поглядывал на него. Он вдруг подумал, что всю жизнь слуга разыгрывает роль и опасается сбросить личину даже на миг. О’Брайен взял графин за горлышко и наполнил бокалы темно-красной жидкостью. Уинстону смутно припомнилась виденная когда-то огромная бутылка из неоновых огней, которая двигалась – на стене или рекламном щите – вверх-вниз, наливая содержимое в бокал. Сверху жидкость выглядела почти черной, но в графине просвечивала рубиновым. Пахла она кисло-сладким. Он увидел, как Джулия взяла бокал и понюхала с откровенным любопытством.
– Это называется вино, – сказал О’Брайен с легкой улыбкой. – Вы, несомненно, читали о нем в книгах. Боюсь, оно нечасто перепадает членам Внешней Партии. – Лицо его снова посерьезнело, и он поднял бокал. – Думаю, будет уместно выпить для начала за здоровье. За нашего вождя, Эммануила Голдштейна.
Уинстон с готовностью взял бокал. Он читал о вине и мечтал его попробовать. Подобно стеклянному пресс-папье и полузабытым стишкам мистера Чаррингтона вино принадлежало ушедшему, романтическому прошлому – былым временам, как Уинстон называл их про себя. Ему почему-то казалось, что вино должно быть очень сладким, словно черносмородиновый джем, и моментально опьяняющим. Но первый глоток разочаровал его. Привыкнув за столько лет к джину, он почти ничего не почувствовал. Поставив пустой бокал, он спросил:
– Значит, есть такой человек – Голдштейн?
– Да, такой человек реален, и он все еще жив. Где он находится, я не знаю.
– А заговор… организация? Она существует? Это не просто выдумка Мыслеполиции?
– Нет, это правда. Братство, как мы его называем. Вы никогда не сможете узнать о нем больше того, что оно существует и вы в нем состоите. Я еще вернусь к этой теме. – Он взглянул на наручные часы. – Даже членам Внутренней Партии лучше не отключать телеэкран дольше чем на полчаса. Вам не стоило приходить сюда вместе, и уйти вам придется по одному. Вы, товарищ, – он кивнул Джулии, – уйдете первой. В нашем распоряжении около двадцати минут. Как вы понимаете, для начала я должен задать вам некоторые вопросы. В общем и целом что вы готовы делать?
– Все, что только сможем, – сказал Уинстон.
О’Брайен чуть повернулся на стуле к Уинстону. Он почти не обращал внимания на Джулию, видимо, не сомневаясь, что Уинстон будет говорить за них двоих. На миг О’Брайен опустил взгляд. Он стал задавать вопросы тихим, бесстрастным голосом, как что-то заученное вроде катехизиса, заранее уверенный в большей части ответов.
– Вы готовы отдать ваши жизни?
– Да.
– Готовы совершить убийство?
– Да.
– Совершить вредительство, которое повлечет за собой смерть сотен невиновных?
– Да.
– Изменить родине в пользу иностранных держав?
– Да.
– Вы готовы обманывать, совершать подлоги, шантажировать, развращать детские умы, распространять наркотики, способствовать проституции, разносить венерические заболевания – что угодно для деморализации и ослабления власти Партии?
– Да.
– Если, к примеру, наши цели потребуют плеснуть в лицо ребенку серной кислотой, вы это сделаете?
– Да.
– Вы готовы расстаться с привычной жизнью и до конца своих дней служить официантом или портовым рабочим?
– Да.
– Вы готовы совершить самоубийство, если – и когда – мы вам прикажем?
– Да.
– Вы готовы – вы оба – расстаться и больше никогда не видеться?
– Нет! – вмешалась Джулия.
Уинстону показалось, что прошло много времени, прежде чем он ответил. Он словно бы утратил способность говорить. Его язык беззвучно двигался во рту, и горло снова и снова тщетно напрягалось. Пока не прозвучал ответ, он и сам не представлял, что именно произнесет.
– Нет, – выдавил он.
– Хорошо, что вы это сказали. Нам необходимо знать все. – О’Брайен повернулся к Джулии и спросил уже не так бесстрастно: – Вы понимаете, что даже если он останется в живых, то может стать другим человеком? Возможно, нам придется изменить его внешность. Лицо, движения, форму рук, цвет волос… даже его голос станет другим. И вам самим, не исключено, придется сильно измениться. Наши хирурги умеют добиваться полной неузнаваемости. Иногда это необходимо. Иногда мы даже ампутируем конечности.
Уинстон невольно бросил еще один косой взгляд на азиатское лицо Мартина. Никаких шрамов он не заметил. Джулия чуть побледнела, так что у нее проступили веснушки, но храбро взглянула в лицо О’Брайену. И пролепетала что-то утвердительное.
– Хорошо. Стало быть, с этим решили.
На столе лежал серебряный портсигар. О’Брайен рассеянным жестом подвинул его к остальным, сам взял сигарету, а затем встал и начал расхаживать по комнате, словно так ему лучше думалось. Сигареты были очень хорошими, толстыми и плотно набитыми, в шелковистой бумаге. О’Брайен снова взглянул на часы.
– Тебе лучше вернуться в буфетную, Мартин, – сказал он. – Через четверть часа я включу телеэкран. Напоследок хорошенько запомни лица товарищей. Ты теперь будешь видеться с ними. За себя я не могу ручаться.
Темные глаза Мартина скользнули по их лицам в точности как на входе. Без малейшего дружелюбия. Он запоминал их внешность, но не испытывал к ним интереса, во всяком случае, не проявлял его. Уинстон подумал, что, быть может, синтетическое лицо просто не может менять выражение. Мартин, не сказав ни слова и никак не попрощавшись, вышел и бесшумно закрыл за собой дверь. О’Брайен мерил комнату шагами, засунув одну руку в карман черного комбинезона, а в другой держа сигарету.
– Поймите, – сказал он, – что вы будете сражаться во тьме. Вы всегда будете во тьме. Будете получать приказы и выполнять их, не зная зачем. Позже я пришлю вам книгу, откуда вы узнаете подлинную природу нашего общества и стратегию, посредством которой мы его разрушим. Когда прочтете книгу, станете полноправными членами Братства. Но вы ничего не будете знать, кроме общих целей нашей борьбы и конкретных заданий. Я подтверждаю вам, что Братство существует, но не могу сказать, насчитывает ли оно сотни членов или десять миллионов. По вашим личным наблюдениям вы никогда не насчитаете даже десяток его членов. С вами будут держать связь трое-четверо человек, и время от времени им придется сменяться, когда кто-то из них исчезнет. Поскольку это ваш первый контакт с Братством, мы его сохраним. Когда будете получать приказы, знайте, что они исходят от меня. Если мы сочтем необходимым связаться с вами, это сделает Мартин. Когда вас в итоге поймают, вы сознаетесь. Это неизбежно. Но вряд ли вы сможете сознаться в чем-то помимо собственных действий. Вы не сможете выдать больше горстки незначительных людей. Вероятно, даже меня за собой не потянете. Не исключено, что к тому времени я буду мертв или стану другим человеком с иным лицом.
Он продолжал расхаживать по мягкому ковру. При всей своей грузности двигался он с удивительным изяществом. Манера проявлялась даже в том, как он засовывал руку в карман, как держал сигарету. В нем чувствовалась сила, но в еще большей степени уверенность в себе и острый ум, сдобренный иронией. Как бы серьезен он ни был, в нем совсем не ощущалось узости мышления, свойственной фанатикам. Говоря об убийствах, самоубийствах, венерических заболеваниях, ампутации конечностей и пластической хирургии, он словно бы посмеивался над судьбой.
«Это неизбежно, – казалось, говорил он, – это то, что нам приходится делать без колебаний. Но мы не будем этого делать, когда жизнь снова станет достойной».
Уинстон ощутил прилив восхищения О’Брайеном – почти благоговение, так что он заслонил собой на миг призрачный образ Голдштейна. При взгляде на эти мощные плечи и грубое лицо, такое невзрачное и вместе с тем интеллигентное, невозможно было поверить, что этот человек способен потерпеть поражение. Не было такой хитрости, какую бы он не разгадал, такой опасности, какую бы он не предвидел. Даже Джулия, похоже, была под впечатлением. Сигарета у нее потухла, и она внимательно слушала О’Брайена.
– До вас, конечно, доходили слухи о существовании Братства, – продолжал О’Брайен. – Не сомневаюсь, что у вас сложились о нем свои представления. Вероятно, вы воображаете широкое подполье заговорщиков, которые тайно встречаются по подвалам, царапают на стенах надписи, узнают друг друга по паролям и особым жестам. Ничего подобного. Члены Братства никак не могут узнать друг друга, и ни один из них не может быть знаком больше, чем с несколькими своими собратьями. Сам Голдштейн, попадись он в лапы Мыслеполиции, не смог бы выдать всех членов Братства или какие-то сведения, чтобы агенты всех вычислили. Этого никто не знает. Братство нельзя искоренить, так как оно не является организацией в общепринятом смысле. Ничто не сплачивает его, кроме идеи, которая неистребима. Вы никогда ни на что не сможете опереться, кроме этой идеи. Не будет ни товарищества, ни одобрений. Когда вас в итоге схватят, вы не получите помощи. Мы никогда не помогаем нашим. В крайнем случае, когда абсолютно необходимо, чтобы кто-нибудь замолчал, нам иногда удается переправить в камеру лезвие. Вам придется научиться жить без результатов, без надежды. Вы будете работать какое-то время, потом вас схватят, вы сознаетесь, а затем умрете. Других результатов вы не увидите. Нет никаких оснований считать, что ощутимые перемены наступят при нашей жизни. Мы мертвецы. Наша единственная подлинная жизнь – в будущем. Мы застанем его горсткой праха и обломками костей. Невозможно узнать, когда наступит это будущее. Быть может, через тысячу лет. В настоящее время единственное, что возможно, это расширять мало-помалу область здравомыслия. Мы не можем действовать коллективно. Можем только распространять наши знания вовне от человека к человеку, от поколения к поколению. Мыслеполиция не оставляет нам другого выбора.
Остановившись, он в третий раз взглянул на часы.
– Вам почти пора, товарищ, – сказал он Джулии. – Погодите. Графин еще наполовину полон.
Он снова налил вино в бокалы и поднял свой за тонкую ножку.
– За что на этот раз? – вопросил он все с той же легкой иронией. – За бездействие Мыслеполиции? За смерть Большого Брата? За гуманизм? За будущее?
– За прошлое, – сказал Уинстон.
– Прошлое важнее, – хмуро согласился О’Брайен.
Они осушили бокалы, и Джулия собралась уходить. О’Брайен достал коробочку со шкафа и дал Джулии белую таблетку, велев положить под язык. Было важно, чтобы от нее не пахло вином, – лифтеры очень внимательны. Едва за ней закрылась дверь, как он, похоже, забыл о ее существовании. Он еще немного прошелся по комнате и остановился.
– Нужно кое-что еще уладить, – сказал он. – Полагаю, у вас есть какое-то убежище?
Уинстон рассказал о комнате над лавкой мистера Чаррингтона.
– На первое время сойдет. Потом подберем вам что-то еще. Важно почаще менять убежища. А пока постараюсь как можно скорее послать вам книгу, – даже О’Брайен, как заметил Уинстон, произнес это слово с нажимом, – вы понимаете, книгу Голдштейна. Возможно, я достану экземпляр через несколько дней. Их у нас немного, как вы догадываетесь. Мыслеполиция разыскивает их и уничтожает едва ли не быстрее, чем мы их печатаем. Но это почти не имеет значения. Эту книгу нельзя уничтожить. Даже если пропадет последний экземпляр, мы восстановим все почти дословно. Вы ходите на работу с портфелем?
– Как правило, да.
– Как он выглядит?
– Черный, очень потертый. С двумя застежками.
– Черный, две застежки, сильно потертый… хорошо. Как-нибудь в обозримом будущем – точный день не скажу – в одном из ваших утренних заданий попадется слово с опечаткой, и вы затребуете повтор. На следующий день вы пойдете на работу без портфеля. В течение дня на улице вас тронет за руку человек и скажет: «По-моему, вы обронили портфель». Он передаст вам портфель с экземпляром книги Голдштейна. Вы вернете его в течение двух недель.
Наступило недолгое молчание.
– У вас есть пара минут до ухода, – сказал О’Брайен. – Мы еще встретимся… если встретимся…
Уинстон поднял на него взгляд.
– Там, где нет темноты? – спросил он неуверенно.
О’Брайен кивнул, ничуть не удивившись.
– Там, где нет темноты, – подтвердил он, словно понял некий намек. – А пока, возможно, вы хотите что-нибудь сказать напоследок? Передать? Спросить?
Уинстон задумался. Спрашивать как будто больше было не о чем; еще меньше хотелось изрекать какие-то высокопарные банальности. В уме у него возникло что-то вроде коллажа, никак не связанного ни с О’Брайеном, ни с Братством: темная спальня, где он последний раз видел мать, комнатка над лавкой мистера Чаррингтона, стеклянное пресс-папье и гравюра на стали в палисандровой раме. Он сказал почти наобум:
– Вам не случалось слышать один старый стишок, начинающийся словами: «Апельсинчики как мед, в колокол Сент-Клемент бьет»?
О’Брайен кивнул и завершил всю строфу с выражением сумрачной учтивости:
Апельсинчики как мед,
В колокол Сент-Клемент бьет.
И звонит Сент-Мартин:
Отдавай мне фартинг!
А Олд-Бейли, ох, сердит:
Возвращай должок! – гудит.
Все верну с получки! – хнычет
Колокольный звон Шордитча.
– Вы знаете последнюю строчку! – воскликнул Уинстон.
– Да, я знаю последнюю строчку. А теперь, боюсь, вам пора идти. Но постойте. Вам я бы тоже дал таблеточку.
Уинстон встал, и О’Брайен пожал ему руку. Ладонь Уинстона хрустнула, смятая мощной хваткой. У двери он оглянулся, но О’Брайен уже, по всей видимости, мысленно отгородился от него. Он ждал, положив руку на выключатель телеэкрана. Позади него Уинстон видел письменный стол с зеленой лампой и речеписом и проволочные корзины, заваленные бумагами. Их встреча осталась в прошлом. Не пройдет и полминуты, подумал он, как О’Брайен вернется к своей важной работе партийного чиновника.
IXОт усталости Уинстон словно превратился в желе. Верное определение для его состояния – желеобразный. Оно само пришло ему на ум. Он чувствовал себя не только дряблым, как желе, но и таким же прозрачным. Казалось, если поднять ладонь, она будет просвечивать. Трудовая оргия высосала из него всю кровь и лимфу, оставив только хрупкий каркас из нервов и обтянутых кожей костей. Все ощущения обострились до безумия. Комбинезон натирал плечи, тротуар щекотал ступни, даже движение пальцев требовало усилий, так что хрустели суставы.
За пять дней он наработал больше девяноста часов. Как и все в министерстве. Теперь аврал прошел, и Уинстон не знал, чем себя занять, – не осталось никакой партийной работы до завтрашнего утра. Он мог провести шесть часов в убежище и еще девять у себя в постели. Он медленно брел в мягком предвечернем свете по замызганной улице к лавке мистера Чаррингтона, вяло высматривая патрули, но отчего-то уверенный, что сегодня ему никто не помешает. При каждом шаге тяжелый портфель хлопал его по колену, вызывая зуд во всей ноге. В портфеле лежала книга – она находилась у Уинстона уже шесть дней, но он еще ни разу не открыл ее, даже не взглянул.
На шестой день Недели Ненависти, после бесчисленных демонстраций, речей, галдежа, песен, знамен, транспарантов, кинофильмов, восковых муляжей, барабанного боя и трубного визга, после топота марширующих ног, лязга танковых гусениц, рева эскадрилий и грохота пушек – после шести распаленных дней, когда коллективный оргазм приближался к кульминации и всеобщая ненависть к Евразии дошла до такого исступления, что попадись толпе две тысячи евразийских военных преступников, которых должны были публично повесить в последний день Недели Ненависти, их бы растерзали голыми руками – в этот самый момент объявили, что Океания не воюет с Евразией. Океания воюет с Остазией, а Евразия – союзник.
Не было, разумеется, ни намека на какую-либо перемену во внешней политике. Просто всем и сразу стало известно, что враг – Остазия, а не Евразия. Когда это произошло, Уинстон участвовал в демонстрации на одной из центральных лондонских площадей. Был поздний вечер, и прожектора зловеще подсвечивали бледные лица и алые знамена. В многолюдной толпе на площади выделялся отряд примерно из тысячи школьников в форме Разведчиков. С трибуны, обтянутой алой материей, разглагольствовал оратор Внутренней Партии – щуплый, невысокий человечек с непропорционально длинными руками и большим блестящим черепом, над которым качались жидкие волосинки. Перекошенный от ненависти карлик одной рукой душил микрофон, а другой грозно рвал воздух, растопырив огромную пятерню. Лязгающим голосом из репродукторов он бубнил о нескончаемых зверствах, погромах, депортациях, мародерствах, изнасилованиях, пытках военнопленных, бомбардировках мирного населения, о лживой пропаганде, неоправданной агрессии и нарушенных соглашениях. Слушая его, было очень трудно не поверить во все это, а поверив – не взбеситься. Ярость толпы то и дело переливалась через край, и голос оратора тонул в диком реве, который непроизвольно рвался из тысяч глоток. Яростней всех орали школьники. Речь продолжалась уже минут двадцать, когда на трибуну поспешно поднялся посыльный и сунул оратору бумажку. Тот развернул ее и прочел, продолжая разглагольствовать. Ничто не изменилось ни в его голосе, ни в поведении, ни в содержании речи, но неожиданно изменились имена и названия. По толпе прокатилась беззвучная волна понимания. Океания воюет с Остазией! В следующий миг возник чудовищный переполох. Оказалось, что плакаты и транспаранты, украшавшие площадь, в корне ошибочны! На половине из них не те лица! Вредительство! Дело рук агентов Голдштейна! В считаные секунды плакаты начали бурно срывать со стен, транспаранты изорвали в клочья и затоптали, а Разведчики, проявляя чудеса ловкости, вскарабкались по крышам и срезали полоскавшиеся между трубами вымпелы. Через две-три минуты порядок был восстановлен. Оратор, чуть сутулясь – одна рука все так же душила микрофон, другая рвала воздух, – продолжил свою речь. Еще через минуту толпа разразилась первобытными криками ярости. Ненависть продолжилась как ни в чем не бывало, только мишень стала другой.
Вспоминая об этом, Уинстон особенно поражался, как оратор переобулся на середине предложения, не только не запнувшись, но даже не нарушив синтаксиса. Впрочем, в тот момент его волновало другое. Когда поднялась суматоха и начали срывать плакаты, какой-то человек, лица которого он не заметил, тронул его за плечо со словами: «Извините, по-моему, вы обронили портфель». Он принял портфель механически, без слов. Он понимал, что откроет его не раньше чем через несколько дней. Как только демонстрация закончилась, Уинстон направился в Министерство правды, хотя уже почти пробило двадцать три часа. Все сотрудники министерства поступили так же. Приказы вернуться на рабочие места, звучавшие с телеэкранов, были излишни.
Океания воевала с Остазией – Океания всегда воевала с Остазией. Большая часть политической литературы последних пяти лет безнадежно устарела. Всевозможные доклады и отчеты, газеты, книги, памфлеты, фильмы, звукозаписи и фотографии – все это требовалось моментально пересмотреть и уточнить. Хотя никаких распоряжений не поступало, стало известно, что руководство отдела постановило: через неделю не должно остаться ни единого упоминания о войне с Евразией или союзе с Остазией. Работа предстояла колоссальная, тем более что она подразумевала действия, которые нельзя было называть своими именами. Все в Отделе документации трудились по восемнадцать часов в сутки с двумя трехчасовыми перерывами на сон. Из подвалов министерства принесли матрасы и разложили в коридорах; из столовой доставляли на тележках сэндвичи и кофе «Победа». Перед каждым перерывом на сон Уинстон старался оставлять стол чистым, но едва он приползал обратно, с зудящими глазами и ломотой во всем теле, его уже ждал очередной сугроб бумажных рулончиков, осыпавшихся на пол и почти скрывших речепис. Так что первым делом приходилось разгребать завал, расчищая рабочее пространство. Больше всего напрягало, что работа не была чисто механической. Во многих случаях достаточно было заменить имена и названия, но все подробные отчеты требовали внимания и воображения. Не обойтись и без географических познаний, чтобы переносить военные действия из одной части света в другую.
На третий день глаза нестерпимо болели, и приходилось поминутно протирать очки. Уинстон ощущал, что он выполняет изнурительную физическую работу, принуждать к которой его не имеют права, но нервный зуд подстегивал его поскорее разделаться с ней. Время от времени он отмечал отсутствие беспокойства по поводу того факта, что каждое слово, которое он бормочет в речепис, и каждый росчерк его чернильного карандаша – это расчетливая ложь. Единственное, что его тревожило, как и всех в отделе, – чтобы подделка получилась безупречной. Утром шестого дня поток цилиндров замедлился. За полчаса из пневматической трубы не вылезло ни одного, потом появился один, наконец – больше ничего. Примерно в это же время работа повсюду пошла на спад. Глубокий, хоть и затаенный вздох облегчения прошел по всему отделу. Совершился великий и негласный подвиг. Никто теперь не сможет документально доказать, что Океания когда-либо воевала с Евразией. В двенадцать ноль-ноль неожиданно объявили, что все служащие министерства свободны до следующего утра. Уинстон схватил портфель с книгой, который все эти дни хранил в ногах, пока работал, и под боком, когда спал. Он направился домой, где побрился и чуть не заснул в еле теплой ванне.
Уинстон поднялся по лестнице в комнату над лавкой мистера Чаррингтона, сладостно хрустя суставами. Усталость никуда не делась, но спать уже не хотелось. Он открыл окно, зажег грязный примус и поставил на огонь воду для кофе. Скоро придет Джулия, а пока он ознакомится с книгой. Он уселся в засаленное кресло и расстегнул портфель.
Черная увесистая книга в самодельном переплете без всякого заголовка. Текст набран чуть неровно. Обтрепанные по краям страницы раскрывались без малейшего усилия – книга явно прошла через множество рук. На титульном листе значилось:
Эммануил Голдштейн
ТЕОРИЯ И ПРАКТИКА
ОЛИГАРХИЧЕСКОГО КОЛЛЕКТИВИЗМА
Уинстон начал читать:
Глава I
Незнание – это сила
На протяжении всей известной истории и, вероятно, с конца неолита в мире существуют три вида людей: Высшие, Средние и Низшие. Раньше они подразделялись множеством способов, назывались бессчетными именами, а их относительная численность, как и взаимные отношения, менялась от века к веку; но фундаментальная структура общества оставалась неизменной. Даже после колоссальных потрясений и, казалось бы, необратимых изменений всегда возвращалась одна и та же модель, подобно тому, как гироскоп всегда восстанавливает равновесие, сколь бы сильно его ни толкали.
Цели этих групп совершенно несовместимы…
Уинстон прервался, главным образом чтобы прочувствовать сам факт чтения в комфорте и безопасности. Он был один: ни телеэкрана, ни соседей, греющих уши под дверью, ни нервного позыва оглянуться через плечо или закрыть рукой страницу. Летний ветерок ласкал его щеку. Откуда-то издали долетали детские крики; в самой же комнате стояла тишина, не считая стрекота часов. Уинстон глубже устроился в кресле и поставил ноги на каминную решетку. Вот оно, блаженство, вот она, вечность. Он вдруг открыл книгу наугад, как бывает, когда знаешь, что прочтешь и перечтешь все от корки до корки. Уинстон попал на начало третьей главы и стал читать:
Глава III
Война – это мир
Раскол мира на три великие сверхдержавы стал событием не только закономерным, но и предсказанным еще до середины двадцатого века. Две сверхдержавы – Евразия и Океания – фактически сложились, когда Россия поглотила Европу, а Соединенные Штаты – Британскую империю. Третья, Остазия, сформировалась как единое целое только после десятка лет кровопролитной смуты. Границы между тремя сверхдержавами в одних местах условны, в других сдвигаются, согласно военной фортуне, но в целом совпадают с географическими рубежами. Евразия занимает всю северную часть Евразийского материка, от Португалии до Берингова пролива. Океания включает в себя обе Америки, Атлантические острова (в том числе Британские), Австралазию и южную часть Африки. Остазия, наименьшая из трех, не вполне определилась с западной границей. Она включает Китай, страны южнее Китая, Японские острова и значительные, но непостоянные части Маньчжурии, Монголии и Тибета.
Три эти сверхдержавы в том или ином сочетании ведут войну на протяжении вот уже двадцати пяти лет. Война, однако, больше не является тем отчаянным противоборством до полного разгрома, каким она была в первой половине двадцатого века. Это военные действия с условными целями между противниками, которые не в состоянии уничтожить друг друга. Они не побуждаются материальными интересами и не имеют подлинно идеологических противоречий. При этом нельзя сказать, что методы ведения войны или преобладающее отношение к ней обнаруживают меньшую кровожадность или большее благородство. Напротив, во всех странах отмечается устойчивая и поголовная военная истерия, а такие акты, как изнасилования, мародерства, детоубийства, массовые обращения в рабство и репрессии против пленных, вплоть до утопления в кипятке и погребения заживо, считаются нормой и даже приветствуются в отношении противника. Физически в войне участвует очень малая часть населения, в первую голову – хорошо обученные профессионалы, так что людские потери сравнительно невелики. Военные действия прерывистого характера ведутся на отдаленных рубежах, местоположение которых рядовые граждане представляют весьма смутно, или вокруг Плавучих крепостей, охраняющих стратегические точки на морских путях. В центрах цивилизации война дает о себе знать лишь постоянной нехваткой потребительских товаров и отдельными ракетными ударами, уносящими до нескольких десятков жизней. Характер войны, по существу, изменился. Точнее сказать, сменились приоритеты ее ведения. На первый план выдвинулись факторы, которые в великих войнах начала двадцатого века имели второстепенное значение, а теперь их сознательно взяли на вооружение.
Для понимания природы нынешней войны – несмотря на перегруппировку, происходящую каждые несколько лет, это одна и та же война – нужно, во-первых, осознать невозможность поражения ни одной из трех сверхдержав. Ни одна из них не может быть завоевана даже союзом двух других. Силы эти слишком равны, а естественный оборонный потенциал каждой страны слишком устойчив. Евразия защищена своими обширными пространствами, Океания – шириной Атлантического и Тихого океанов, Остазия – плодовитостью и трудолюбием своего населения. Во-вторых, больше нет материальных стимулов ведения войны. С образованием замкнутых экономических систем, в которых производство и потребление уравновешены, борьба за рынки прекратилась, тогда как прежде она служила главной причиной начала и завершения большинства войн. Соперничество из-за источников сырья перестало быть вопросом жизни и смерти. В любом случае каждая из трех сверхдержав так велика, что может добыть почти все нужное сырье на своей территории. Если же говорить о собственно экономической цели войны, то это борьба за рабочую силу. Между границами сверхдержав, попеременно переходя под власть каждой из них, располагается неправильный четырехугольник с вершинами в Танжере, Браззавиле, Дарвине и Гонконге, на территории которого проживает примерно пятая часть всего населения Земли. За обладание этими густонаселенными областями, а также арктической ледяной шапкой постоянно сражаются три державы. На деле ни одна из них никогда в полной мере не контролирует всю спорную территорию. Части ее постоянно переходят из рук в руки, и только возможность захватить тот или иной участок внезапным предательским маневром диктует бесконечную перемену союзников.
Все спорные территории располагают ценными минеральными ресурсами, а некоторые производят важные растительные продукты, такие как каучук, который в странах с более холодным климатом приходится синтезировать сравнительно дорогими способами. Но самое главное, они располагают неистощимым запасом дешевой рабочей силы. Кто бы ни владел Экваториальной Африкой, странами Ближнего Востока, Южной Индией или Индонезийским архипелагом, он получает в свое распоряжение десятки, если не сотни миллионов работящих полунищих кули. Население этих областей практически низведено до состояния рабов и постоянно переходит от одного оккупанта к другому. Оно расходуется, словно уголь или нефть, чтобы произвести больше оружия, захватить больше территорий, получить больше рабочей силы – и так до бесконечности. Следует отметить, что военные действия никогда, по большому счету, не выходят за границы спорных территорий. Рубежи Евразии колеблются между бассейном Конго и северным побережьем Средиземного моря; острова Индийского океана попеременно оккупирует то Океания, то Остазия; через Монголию проходит неустойчивая линия раздела между Евразией и Остазией; на Северном полюсе все три державы претендуют на бескрайние малонаселенные и малоисследованные территории; но баланс сил всегда сохраняет условное равновесие, а метрополии каждой из сверхдержав остаются неприступны. Более того, мировая экономика не испытывает необходимости в труде эксплуатируемых народов экваториальных стран. Они не обогащают мировое благосостояние, поскольку все плоды их труда используются для дальнейшего ведения войны, а задача войны всегда одна – подготовить лучшую позицию для ведения очередных боевых действий. Своим рабским трудом эти народы способствуют наращиванию темпов постоянной войны. Но если бы даже все они исчезли, структура мирового сообщества и стоящие за ней процессы не претерпели бы существенных изменений.
Первичная цель современной войны (согласно принципам двоемыслия она признается и одновременно отрицается руководящей верхушкой Внутренней Партии) состоит в том, чтобы расходовать продукцию машинного производства, не повышая общего уровня жизни. С конца девятнадцатого века в индустриальном обществе подспудно назревала проблема распределения излишков потребительских товаров. К настоящему времени, когда большинство людей живут впроголодь, эта проблема, очевидно, потеряла актуальность, и, весьма вероятно, не только вследствие искусственных процессов разрушения. Сегодняшняя реальность по сравнению с миром до 1914 года – это воплощение убожества, голода и разрухи, тем более если сравнивать действительность с воображаемым будущим, которым грезили люди того времени. В начале двадцатого века в сознании едва ли не каждого просвещенного человека жило представление об обществе будущего как о баснословно богатом, праздном, благонравном и рациональном – сияющем стерильном мире из стекла, металла и белоснежного бетона. Наука и техника развивались поразительными темпами, и казалось естественным, что так и будет продолжаться. Этого не случилось по ряду причин. Отчасти вследствие обнищания из-за длинной череды войн и революций, отчасти потому, что научно-технический прогресс имеет в своей основе эмпирическое мышление, которое не могло уцелеть в жестко регламентированном обществе. В целом современный мир стал примитивней, чем полвека назад. Достигнут прогресс в некоторых прежде отсталых областях, и созданы различные устройства, так или иначе связанные с военными и полицейскими задачами, но эксперименты и изобретения, по большому счету, прекратились, а страшные последствия атомной войны пятидесятых годов до сих пор не вполне преодолены. Тем не менее никуда не делись опасности, которые несет с собой машинное производство. С появлением первой машины всем мыслящим людям стало ясно, что отпала необходимость тяжкого труда, лежавшая в основе человеческого неравенства. Если бы машинное производство применялось непосредственно для этих целей, тогда бы в течение нескольких поколений мы покончили с голодом, тяжелой работой, грязью, безграмотностью и болезнями. И в самом деле, даже не будучи применяемой для освобождения человека, а, так сказать, в автоматическом порядке – производя блага, распределение которых было порой неизбежным, – машина таки внушительно подняла жизненный уровень среднего человека в течение примерно пятидесяти лет, начиная с конца девятнадцатого века.
Но также стало ясно, что всеобщий рост благосостояния грозит уничтожением – в каком-то смысле являет собой погибель – иерархического общества. В мире, где рабочий день мал, никто не голодает и все живут в домах с ванными и холодильниками, владеют автомобилями, а то и самолетами, наиболее явная и, пожалуй, главнейшая форма неравенства уже ликвидирована. Став всеобщим, благосостояние не ведет к общественному расслоению. Можно, разумеется, представить общество, в котором блага в виде личной собственности и предметов роскоши будут распределены поровну, тогда как власть останется в руках малочисленной привилегированной касты. Но в действительности такое общество не могло бы долго сохранять стабильность. Ведь если обеспеченность и досуг станут всеобщим достоянием, то огромные массы людей, обычно живущих в нищете и невежестве, станут образованными и научатся думать самостоятельно, вслед за чем рано или поздно осознают, что привилегированное меньшинство не несет никакой полезной функции. Тогда от него избавятся. Иерархическое общество в долговременной перспективе зиждется на нищете и невежестве. Возвращение в сельскохозяйственное прошлое, о котором мечтали отдельные мыслители начала двадцатого века, неосуществимо на практике. Оно не учитывало тенденции к индустриализации, ставшей почти всемирным квазиинстинктом, а кроме того, отсталая индустриально страна беспомощна в военном отношении и попадает в прямую или косвенную зависимость от своих более развитых соперников.
Не оправдало себя и удержание масс в нищете путем ограничения товаропроизводства. В значительной степени это можно было наблюдать в заключительной фазе капитализма, приблизительно между 1920 и 1940 годами. В экономике многих стран допустили застой, земли не возделывались, орудия производства не наращивались, огромные массы населения не получали работы и поддерживались в полуголодном состоянии за счет государственной благотворительности. Но это опять-таки ослабляло военный потенциал, а лишения без явной необходимости неизбежно порождали оппозицию. Задача состояла в том, чтобы заставить промышленность работать полным ходом, не повышая при этом реального благосостояния мира. Товары должны были производиться, но не распределяться. И единственным практическим решением проблемы стала постоянная война.
Сущность войны – уничтожение. Не только людей, но и плодов человеческого труда. Война позволяет взрывать, распылять в стратосфере или топить в морских глубинах материалы, которые могли бы обеспечить излишний комфорт широким массам, а значит, в долговременной перспективе и нежелательную образованность. Даже когда военная техника не уничтожается, само ее производство легко позволяет задействовать рабочую силу, не производя товаров потребления. К примеру, Плавучая крепость требует столько труда, сколько нужно для производства нескольких сотен грузовых судов. В конечном счете она устаревает и идет на лом, не принеся никому никакой материальной выгоды. Нужно создавать новую Плавучую крепость с последующими колоссальными трудозатратами. В теории военные нужды всегда планируются так, чтобы поглотить любые излишки, которые остаются после обеспечения минимальных нужд населения. На практике нужды населения всегда недооцениваются, что приводит к хронической нехватке всевозможных предметов первой необходимости; но это в конечном счете только приветствуется. Такая расчетливая политика позволяет удерживать даже избранные группы на грани лишений, поскольку всеобщий дефицит повышает важность малых привилегий и тем самым усиливает различия между отдельными группами. По стандартам начала двадцатого века даже член Внутренней Партии ведет аскетичную трудовую жизнь. Но и те немногие доступные ему излишества – просторная, хорошо обставленная квартира, лучшее качество одежды, еды, напитков и табака, двое-трое слуг, личный автомобиль или вертолет – указывают на его принадлежность к особому миру, отличному от мира члена Внешней Партии. Член Внешней Партии, в свою очередь, имеет аналогичные преимущества перед беднейшими массами, которых мы называем «пролами». Это социальная атмосфера осажденного города, когда различие между богатством и бедностью определяется тем, достался ли тебе кусок конины. В то же время ощущение военного положения и сопряженной с ним опасности оправдывает передачу всей власти малочисленной касте под видом естественного и обязательного условия выживания.
Война, как можно убедиться, обеспечивает не только необходимое уничтожение излишков, но и достигает этого психологически приемлемым способом. В принципе можно было бы легко расходовать избыточный труд на возведение храмов и пирамид, рытье скважин с их последующей засыпкой или даже на производство и торжественное сожжение огромного количества товаров. Все это смогло бы обеспечить только экономическую, но не эмоциональную базу иерархического общества. Здесь подразумевается не мораль народных масс, которая не принимается в расчет, пока они загружены работой, но мораль самой Партии. Даже от самого скромного члена Партии ожидается, что он компетентен, трудолюбив и умственно развит в своих узких пределах, но не менее важно, чтобы он был легковерным и невежественным фанатиком, одержимым страхом, ненавистью, низкопоклонством и оргиастическим восторгом. Другими словами, его менталитет должен соответствовать военному времени. Не имеет значения, ведется ли война в действительности, хорошо или плохо обстоят дела на фронте, ибо решительная победа невозможна. Достаточно находиться в самом состоянии войны. Расщепление сознания, которого Партия требует от своих членов, наиболее естественно в военной атмосфере. Сейчас оно приняло почти всеобщий характер, и чем выше положение партийца, тем отчетливей это проявляется. Именно во Внутренней Партии отмечается самая безудержная военная истерия и ненависть к врагу. Член Внутренней Партии на административной должности, как правило, осознает ложность той или иной военной сводки. Как правило, он понимает, что вся война – фикция, и даже если она и ведется, то вовсе не для официальных целей. Но такое знание легко нейтрализуется методом двоемыслия. Ни в одном члене Внутренней Партии ни на миг не дрогнет мистическая вера в реальность войны и в неизбежность победы, когда Океания станет безраздельной хозяйкой всего мира.
Для всех членов Внутренней Партии грядущий триумф – догмат веры. Он должен быть достигнут либо за счет постепенного расширения территории, что даст решительное превосходство в силе, либо благодаря какому-нибудь новому неотразимому оружию. Поиски новых видов оружия ведутся постоянно, и это одна из очень немногих областей, где еще может найти себе применение изобретательный или теоретический ум. Наука в современной Океании в прежнем значении этого понятия почти перестала существовать. В новоязе нет такого слова, как «наука». Эмпирический метод мышления, на котором основаны все научные достижения прошлого, противоречит самым базовым принципам Ангсоца. Даже технический прогресс допустим только в том случае, когда его достижения могут как-либо способствовать уменьшению человеческой свободы. В отношении всех ремесел мир стоит на месте либо движется вспять. Поля пашут плугом, тогда как книги пишут машинным способом. Но в жизненно важных областях – то есть в первую голову в военном и полицейском шпионаже – эмпирический метод все еще поощряется или хотя бы допускается. У Партии две цели: завоевать весь земной шар и навсегда искоренить возможность независимой мысли. Отсюда вытекают две большие задачи, решением которых она озабочена. Первая – как вопреки воле человека узнавать его мысли; и вторая – как убить несколько сотен миллионов человек за несколько секунд и без всякого предупреждения. Таковы предметы научного исследования в пределах, еще доступных современной науке. Современный ученый – это либо гибрид психолога с инквизитором, который скрупулезно изучает значение мимики, жестов и интонаций или испытывает действие наркотиков, шоковой терапии, гипноза и физических пыток для извлечения правды; либо это химик, физик, биолог, занятый исключительно смертоносными отраслями своей научной дисциплины. В огромных лабораториях Министерства мира, на экспериментальных станциях, скрытых в бразильских джунглях, австралийской пустыне и на островах Антарктики, неутомимо трудятся научные группы. Одни планируют материально-техническое обеспечение будущих войн; другие разрабатывают все более крупные самонаводящиеся бомбы, все более мощную взрывчатку и все более непробиваемую броню; третьи изобретают новые, еще более губительные газы и растворимые яды, которые можно произвести в огромных количествах, необходимых для уничтожения растительности целых континентов, или новые виды микробов, неуязвимые для любых возможных антител; четвертые пытаются сконструировать машину, способную перемещаться под землей, как подлодка – под водой, или самолет, которому не нужен ни аэродром, ни авианосец; пятые занимаются перспективными исследованиями вроде фокусировки солнечных лучей с помощью линз в космическом пространстве за тысячи километров от поверхности Земли или искусственного вызывания землетрясений и приливных волн путем воздействия на раскаленное земное ядро.
Но ни один из этих проектов так и не приблизился к осуществлению, а ни одна из трех сверхдержав никогда не достигала решительного преимущества над другими. Что еще примечательней, каждая из них уже обладает атомной бомбой – оружием гораздо более мощным, чем любая из возможных разработок их ученых. И хотя Партия, следуя известному обычаю, приписывает это изобретение себе, первые атомные бомбы появились еще в сороковых годах и впервые были применены для массированных ударов в следующем десятилетии. Сотни бомб сбросили на промышленные центры, главным образом в европейской части России, в Западной Европе и Северной Америке. В результате правящие группы всех стран убедились, что еще несколько атомных бомб положат конец организованному обществу, а значит, и их власти. Бомбардировки прекратились, хотя никакого официального соглашения не было даже в проекте. Все три державы, однако, продолжают производить и накапливать атомные арсеналы с расчетом, что рано или поздно представится удачный случай. А тем временем военное искусство, можно сказать, топчется на месте вот уже тридцать-сорок лет. Вертолеты получили более широкое применение, большинство бомбардировщиков вытеснили беспилотные снаряды, а непрочные подвижные линкоры уступили место почти непотопляемым Плавучим крепостям; в остальном говорить о прогрессе не приходится. Все так же применяются танки, подлодки, торпеды, пулеметы, даже винтовки и ручные гранаты. И несмотря на бесконечные сообщения в прессе и по телеэкранам о кровопролитных боях, уже не повторяются отчаянные сражения прошлых войн, когда за пару недель часто гибли сотни тысяч и даже миллионы человек.
Ни одна из трех сверхдержав никогда не предпринимает маневров, чреватых риском серьезного поражения. Если и проводится крупная операция, то это обычно внезапное нападение на союзника. Все три державы следуют (или уверяют себя, что следуют) одной стратегии. Идея ее такова: путем сочетания военных действий, переговоров и своевременных предательств полностью окружить одного из противников кольцом военных баз, после чего подписать пакт о ненападении и поддерживать мир сколько-то лет, чтобы усыпить всякую бдительность. За это время можно будет смонтировать во всех стратегических точках ракеты с атомными боеголовками, чтобы в конечном счете нанести массированный удар, столь разрушительный, что ответная атака станет невозможна. Затем можно будет подписать пакт о ненападении с оставшейся мировой державой и готовиться к новому штурму. Пожалуй, излишне говорить, что подобный план – это неосуществимая в реальности фантазия. Тем более что бои ведутся исключительно на спорных землях вблизи экватора и полюса; никто никогда не вторгался на вражескую территорию. Именно отсюда вытекает тот факт, что границы между сверхдержавами в некоторых областях произвольны. Евразия, к примеру, могла бы легко завоевать Британские острова, которые географически относятся к Европе, а Океания могла бы раздвинуть свои границы к Рейну или даже Висле. Но тогда нарушился бы принцип культурной целостности, которого негласно придерживаются все стороны. Если бы Океания завоевала области, известные ранее как Франция и Германия, то пришлось бы либо истребить их жителей, что физически затруднительно, либо ассимилировать стомиллионное население, которое в техническом отношении находится примерно на том же уровне, что и Океания. Эта проблема одинакова для всех трех сверхдержав. Их режим совершенно нетерпим к контактам с иностранцами, за малым исключением в виде военнопленных и цветных рабов. Даже на текущего официального союзника смотрят с глубочайшим подозрением. Средний гражданин Океании никогда не видит граждан Евразии или Остазии, не считая военнопленных, и знать иностранные языки ему запрещено. Если бы ему позволили контактировать с иностранцами, то он бы обнаружил, что они не так уж отличаются от него самого, а большая часть внушенной о них информации – явная ложь. Тогда бы нарушился закупоренный мир, в котором он существует, и основы его гражданского духа – страх, ненависть и чувство собственного превосходства – испарились бы. Поэтому все три стороны понимают, что основные границы не должно пересекать ничто, кроме ракет, как бы часто ни переходили из рук в руки Персия, Египет, Ява или Цейлон.
Тем самым скрывается факт, никогда не признаваемый вслух, но негласно принимаемый в расчет, а именно: условия жизни во всех трех сверхдержавах весьма схожи. В Океании государственная философия называется Ангсоц, в Евразии – Необольшевизм, в Остазии закрепилось китайское название, которое обычно переводят как «Культ Смерти», хотя более точное его значение – «стирание самости». Гражданину Океании не положено ничего знать о постулатах двух других философий, его учат питать к ним отвращение как к варварскому надругательству над моралью и здравым смыслом. На самом же деле все три идеологии мало чем отличаются друг от друга, а общественные системы, возведенные на их основе, не различаются вовсе. Это все та же пирамидальная структура, тот же культ полубожественного вождя, та же экономика за счет и для постоянной войны. Отсюда следует, что три сверхдержавы не только не могут покорить друг друга, но и ничего не выиграли бы от этого в случае успеха. Наоборот, во время непрекращающейся войны они подпирают друг друга, подобно трем снопам. И как обычно, правящие группы всех трех держав сознают и в то же время не сознают свои действия. Они посвятили себя завоеванию мира, но при этом понимают, что война должна продолжаться без конца и без победы. А тот факт, что опасность покорения не грозит НИКОМУ, делает возможным отрицание действительности, которое является характерной чертой как Ангсоца, так и вражеских учений. Здесь надо повторить сказанное выше: война в корне изменила свой характер, когда стала постоянной.
Можно сказать, что в прежние века война по определению была чем-то таким, что рано или поздно подходит к концу – как правило, путем бесспорной победы или поражения. К тому же в прошлом война служила одним из главных средств привязки общества к физической реальности. Все правители во все времена пытались навязывать своим подданным ложное представление о мире, но они не могли позволить себе поощрять иллюзии, которые подрывали бы военную силу. Когда поражение означает потерю независимости или иной нежелательный результат, его следует избегать самым серьезным образом. Нельзя пренебрегать физическими фактами. В философии, религии, этике или политике дважды два может равняться пяти, но когда вы конструируете пушку или самолет, дважды два должно быть четыре. Нерациональные страны рано или поздно будут завоеваны, а борьба за рациональность несовместима с иллюзиями. Более того, чтобы достичь такой рациональности, нужно уметь извлекать уроки из прошлого, а стало быть, знать его более-менее точно. Газеты и учебники истории, конечно же, всегда страдали предвзятостью и тенденциозностью, но раньше фальсификация в сегодняшних масштабах была невозможна. Война служила надежным стражем здравомыслия, а применительно к правящим классам она являлась, вероятно, важнейшей его гарантией. Пока войну можно было выиграть или проиграть, никакой правящий класс не мог позволить себе полной безответственности.
Но когда война становится в буквальном смысле постоянной, она перестает быть опасной. При постоянной войне исчезает такое понятие, как военная необходимость. Можно прекратить технический прогресс, можно отрицать или не принимать в расчет самые явные факты. Как мы уже видели, исследования, которые можно назвать научными, все еще ведутся для военных целей, хотя это, по существу, фантазии. Они неспособны принести результатов, но это и не важно. Рациональность, в том числе военная, больше не нужна. В Океании нерационально все, кроме Мыслеполиции. Поскольку ни одна из трех сверхдержав не может быть побеждена, каждая из них является фактически отдельной вселенной, в пределах которой допустимо почти любое умственное извращение. Реальность дает себя знать только в бытовых нуждах: есть и пить, иметь кров и одежду, не принимать внутрь ядов и не выходить через окно на высоком этаже и т. п. По-прежнему существует различие между жизнью и смертью, между физическим удовольствием и физической болью, но и только. Гражданин Океании, отрезанный от внешнего мира и от прошлого, подобен человеку в межзвездном пространстве, который не знает, где верх, а где низ. Правители такого государства обладают абсолютной властью, какой не было ни у фараонов, ни у цезарей. Они не должны допускать, чтобы их подданные умирали от голода в неудобных количествах, и вынуждены поддерживать военную технику на столь же низком уровне, что и их противники; соблюдая эти минимальные требования, они могут извращать реальность, как им вздумается.
Таким образом, нынешняя война, если судить ее по прежним меркам, – форменное надувательство. Она напоминает схватки между отдельными видами жвачных животных, рога которых растут под таким углом, что не могут нанести им увечий. Но эта война при всей своей ирреальности не бессмысленна. Она поглощает излишки производства и помогает поддерживать то особое умонастроение, которого требует иерархическое общество. Война теперь, как можно видеть, дело чисто внутреннее. В прошлом правители всех стран хоть и могли сознавать общность своих интересов и потому стремиться ограничивать военные потери, но все же действительно сражались между собой, и победитель всегда грабил побежденного. В наши дни они воюют вовсе не между собой. Каждая правящая группа ведет войну против своих же подданных, и целью такой войны является не захват чужой или удержание собственной территории, а сохранение в неприкосновенности своего общественного строя. Поэтому само слово «война» утратило изначальный смысл. Пожалуй, можно сказать, что война, став постоянной, перестала быть войной. Со времен неолита и до начала двадцатого века она оказывала особое воздействие на людей, но сейчас все сменилось чем-то совершенно иным. Того же эффекта можно было бы достичь, если бы все три сверхдержавы отказались враждовать между собой и согласились жить в вечном мире, оставаясь неприкосновенными внутри своих границ. В таком случае каждая из них точно так же была бы замкнутой вселенной, навсегда избавленной от отрезвляющего влияния внешней угрозы. Подлинно перманентное состояние мира ничем не отличалось бы от перманентной войны. И пусть подавляющее большинство партийцев понимают его лишь поверхностно, но именно в этом состоит глубинный смысл лозунга Партии: Война – это мир.
Уинстон на миг отвлекся. Где-то вдалеке прогремела бомба. Его не покидало блаженное чувство уединения с запрещенной книгой в комнате без телеэкрана. Уединение и надежность были физически ощутимы наравне с телесной усталостью, мягкостью кресла, легким бризом из окна, дышавшим ему в щеку. Книга его заворожила, точнее сказать, приободрила. Она как будто не рассказала ему ничего нового, но в этом и была часть ее притягательности. Она говорила то, что он и сам мог бы сказать, если бы сумел привести в порядок свои разрозненные мысли. Она была продуктом схожего с ним разума, но гораздо более могучего, более систематизированного, менее подверженного страху. Он подумал, что лучшие книги говорят тебе то, что ты и так уже знаешь. Едва открыв первую главу, он услышал шаги Джулии на лестнице и поднялся, чтобы встретить ее. Она бросила на пол коричневую сумку с инструментами и кинулась ему на шею. Они не виделись больше недели.