355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Майлз » Дорогие Американские Авиалинии » Текст книги (страница 3)
Дорогие Американские Авиалинии
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:34

Текст книги "Дорогие Американские Авиалинии"


Автор книги: Джонатан Майлз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

Стелла Кларинда Форд родилась в январе. Стеллой ее назвали, конечно, в честь матери, а Кларинду мы почерпнули из Бернсовой «Владычицы души Поэта и Королевы Поэтесс…». Я догадываюсь, что мне нужно объяснить и фамилию, т. е. почему Форд, а не Них. Так решил мой отец незадолго до моего рождения. Приличия обязывали мисс Виллу выйти за обрюхатившего ее польского ликвидатора, однако становиться Виллой Них она отказалась. («Вилла Них звучит как тролль из норвежской мифологии, – сказала она Генрику. – Или как эпический чих».) Так что, не советуясь с нею дальше, Генрик отправился в суд и сменил имя на самое американское, какое только мог припомнить, – Генри Форд. Лишний пласт смехотворности к этому выбору добавляло то, что Генрик, столько претерпевший в войну, ничего не знал об антисемитизме своего «крестного». Более того: с тех пор мой отец был верным поклонником фордовских машин и, когда стал автомехаником, шутил, что предпочитает ремонтировать именно «форды», потому что это «семейный биз-а-нес». Перед рождением Стеллы-младшей мы со Стеллой-старшей прикидывали не всерьез, не выбросить ли Форда и не вернуть ли подлинного Ниха – отчасти чтобы позлить мою мать, – но Стелла не смогла не поддержать ее насчет эпического чиха. («Или неприличный русский тост, – добавила она, – Стелла Них..!»)

Взяв впервые дочь на руки, я, естественно, расплакался. Такая крошечная и восхитительная – великолепная розовая крупинка жизни. Только вот должен признаться, что перед этим я надрался практически до потери рассудка. Когда у Стеллы отошли воды, я был на работе, но она сказала, что все в порядке, что с ней ее мать, и поскольку роды, несомненно, будут долгими, я могу приехать и после смены. Но роды оказались скорыми, и через два часа ее мать позвонила в «Ставки» и сообщила, что у нас родилась девочка. Само собой, все кинулись меня угощать, поднялась великая суматоха с новыми и новыми поздравительными проставками, и, как оно часто бывает, когда пьешь, я потерял счет времени. Все завсегдатаи остались после закрытия, Феликс запер двери и принес шампанского, а Чокнутая Джейн лупила по стойке и требовала коньяку, который она произносила «ка-няк». Когда я наконец заявился в больницу, то был столь безобразно пьян, что полицейский на входе не хотел меня пускать, но я заявил, что у меня родилась дочка, и тогда он самолично сопроводил меня в родильное отделение. Когда я, обливаясь слезами, взял маленькую Стеллу из кроватки, полицейский караулил рядом, на пару с медсестрой, которая простерла руки, готовая поймать ребенка, если я его уроню. «Поезжай домой, Бенни», – сказала мне мать Стеллы. Будучи уроженкой Лондона, да еще и профессором английской литературы в Пеппердайне, [27]27
  Университет в штате Калифорния.


[Закрыть]
она обладала таким хрустким выговором, что любая ее фраза звучала как шутливый нагоняй; а если она и вправду кого-то прогоняла, это было подобно удару молнии.

– Ради бога, доставь себя домой.

Стелла все это время была в забытьи, я слегка поцеловал ее в лоб, и полицейский отконвоировал меня к выходу. Пошатываясь, я двинулся во тьму, и он вслед мне посоветовал закинуть в желудок булочку с колбасой, а когда я удалился на изрядное расстояние, прокричал поздравление.

Дорогие Американские авиалинии, к сему прилагаю мой седалищный нерв. Вследствие износа, возникшего в результате многих часов, проведенных мной в этом убоищном о’харовском кресле – в этих патентованных о’хреслах, – я высылаю его вам для срочного ремонта. Конверт для ответа также вложен, можете писать мне на площадку инвалидных колясок, что напротив терминала Кей-8, Чикаго, штат Иллинойс.

Про коляски – не шутка. Видите ли, я сижу в одной из них прямо сейчас. Они не привязаны и, очевидно, пасутся на воле, так что, увидев, как некий молодой бугай устраивается в одной, я срубил фишку. Само собой, я обещаю сразу вскочить, едва завижу ковыляющего инвалида. Эти коляски сейчас и впрямь самые удобные места во всем аэропорту, не считая кровати «Спальный номер», выставленной в проходе между секторами «кей» и «эйч». Кровать эта, сообщил мне молодой бугай, сейчас в осаде. «Один чувак давал продавцу двести баксов, чтобы тот, типа, пустил его сегодня на ней поспать, – рассказал бугай. – Потом другой чувак поднял до пяти сотен. Типа, во всем сраном городе ни в одной гостинице нет мест. К полуночи за эту кровать точно будут драться. Бог мой, это будет шикарно. Продавец, похоже, офигел». Я предложил прикатить туда в своем кресле, попробовать развести каких-нибудь добрых самаритян положить меня на ту кровать и поглядеть, кто осмелится выкинуть прикорнувшего калеку. Парню моя идея понравилась. «Чувак, – сказал он уважительно, – да ты больной».

Я отдаю себе отчет, что вышесказанное почти никак не объясняет моего нынешнего затруднительного положения. Нет, не так. Нашегозатруднительного положения. «Ну, я подбираюсь», как я иногда отвечаю редакторам, когда интересуются, в какой стадии перевод. Надеюсь, что не вываливаю на вас слишком много, но впервые в жизни я пытаюсь быть честным, пытаюсь расставить все точки над «i». Вы должны меня понять: стирка собственной жизни в машинке вряд ли обернется для меня сейчас чем-нибудь хорошим. Самомифологизация – типа пьянства по четырнадцать часов в день – рано или поздно размалывает в прах. Однажды утром смотришь в зеркало и понимаешь: ни это лицо, ни эта жизнь не входили в твои планы. Кто этот урод с мешками под глазами и как он оказался в моем зеркале? Ну вот, теперь я, несомненно, избавил бы нас обоих от больших огорчений, если бы сейчас же заявил, что лечу в Лос-Анджелес пожертвовать почку для прикованного к постели сироты по имени Малыш такой-то. Мы могли бы сказать друг другу «привет» и ограничиться душевным письмом размером в одну страничку. Да, вот так. Еще одна возможность для меня бездарно растранжирить слова.

Со своего наблюдательного пункта в инвалидном кресле я вижу закат за окнами аэропорта. Роскошный, оперный закат, огненного цвета, в котором оранжевыми вспышками мерцают загорающие на взлетной полосе самолеты. Открытка с видом на ад из чистилища. Или на рай, отсюда трудновато разобрать.

Но давайте вернемся в 79-й. Я постараюсь покороче, хотя, наверное, вам уже ясно, что краткость – не мой талант.

Стелла никогда не отличалась беспечностью, и наши дела сложились как сложились не от безоглядной страсти, а из-за накладки с противозачаточными пилюлями, но все равно, когда мы все оказались дома, я дивился, до какой степени она опекала Стеллу-маленькую, которую я звал Крупичкой. Стелла заявляла, что я неправильно держу ребенка, ругала меня за то, что я его щекочу, потому что от этого могут «перевернуться органы», просила больше не браться менять подгузники, потому что я недостаточно тщательно вытираю Крупичкину попку и иногда забываю присыпать ее тальком. Раз я пустился танцевать с Крупинкой – короткий неуклюжий родительский тустеп в гостиной, – и тут Стелла так рванулась с дивана, будто я уже раскручивал Крупинку в руке, чтобы швырнуть в окно. «Ты ее покалечишь», – сказала Стелла, с нарочитой грубостью забирая дитя из моих рук. Каждый вечер Стелла укладывала девочку спать в кроватку, но через несколько часов Крупичка начинала плакать, и тогда Стелла приносила ее в нашу постель. Тут я должен был удалиться, потому что Стелла боялась, что я, ворочаясь, задавлю ребенка, так что через несколько недель я сдался и стал в свободные от работы ночи стелить себе на диване. В гостиной мне было одиноко, так что я вернулся к старым привычкам и мешал себе утешительные порции водки с тоником. Зная, что Стеллу раздосадует вид бутылок из-под «Смирнова», я прятал их в книжном шкафу позади книг, а потом потихоньку выносил партиями, пока обе мои Стеллы гуляли или «были за продуктами», как мы говорим у себя в Новом Орлеане.

Что касается продуктов: Стеллины родители поддерживали нас деньгами, да и моя мать время от времени впадала в щедрость (давать деньги она считала дурным тоном, так что заваливала детскую плюшевыми мишками и оловянными погремушками из «Мезон бланш», [28]28
  Мезон бланш (Maison Blanche – белый дом, фр.) – знаменитый универмаг в Новом Орлеане.


[Закрыть]
а между тем у нас телевизор стоял на принесенных с помойки шлакоблоках и на двоих был один стакан). Но денег все равно было в обрез, так что, когда Бобби, который работал лучшие смены – по пятницам и дамскими вечерами, – взъярился на Феликса и повалил его на пол ударом бутылки со скотчем «Клуни», я взял дополнительную смену в «Ставках».

Это подводит нас к эпизоду драки в баре уже с моим участием. Однажды вечером зашли какие-то юристы – район преображался, его обветшалые дома и вегетарианский растаманско-хипповский ритм привлекали тех, кого позже станут звать «яппи», – уселись в углу у дверей и шумно надирались джин-вермутом, который был у нас в те дни настолько не в моде, что мне пришлось справляться о нем по книжке. Классические мудозвоны – ребята того типа, что в сорок лет продолжают носить университетские перстни и говорят тебе, какой телеканал «надо включить» в телевизоре над стойкой. Один из них, давясь смехом, рассказал о помощнице, которая недавно от него «залетела», чем вызвал у другого завистливо-злобную похвальбу, будто он столько раз бывал в абортной клинике, что у него там абонемент и каждый десятый раз – бесплатный.

Я в тот вечер довольно мощно пил – общее правило наливающего в «Ставках», – да к тому же накануне я дико разругался с Чарлзом, который назвал меня «очёском», добавив, что мне следует «отдаться размножению», ведь, похоже, именно к этому у меня настоящий талант – все это, конечно, сказалось в моих последующих действиях.

Я сварганил Десятому-бесплатно то, что у нас зовется «бетономешалкой»: часть «ирландских сливок» на часть лаймового сока. Это сочетание вызывает во рту реакцию типа свертывания, моментально превращая жидкость в густую творожистую массу. Это легендарный коктейль, предназначенный для мести, а не для выпивки. А поскольку все эти ребятки были еще и в пижонских галстуках, я даже старательно уложил его слоями, как pousse-café. [29]29
  Pousse-café – многослойный коктейль из разноцветных ликеров.


[Закрыть]

«Это за счет заведения, и спасибо, что вы к нам заглянули», – сказал я, подвинув стакан к Десятому-бесплатно, и тут же повернулся спиной. Услышав его «спасибо», я домыслил, как он самую чуточку припух от гордости: секи, парни, я – кумир никчемного класса.На том же конце стойки как раз зависал Майк В. П. В недоумении склонив голову набок, будто озадаченный, но гадкий щенок, он наблюдал, как я мешал свой коктейль. Когда Десятый-бесплатно махнул мой стаканчик, мне уже по одной Майковой роже стало ясно, как оно подействовало, но и звуковые эффекты были равно красноречивые: булькающий клекот и судорожный всхлип, сменившиеся зычным и злобным «че за нах?!!».Когда я обернулся, язык Десятого безвольно свешивался изо рта, а на галстуке потеками спермы переливался свернувшийся ирландский ликер. Наверное, в этот миг я еще мог бы выкрутиться – сказать по правде, мне стало почти жалко парня, – не зайдись Майк В. П., наш низенький и коренастый сигароглотатель, вылитый Поули из фильма «Рокки», в мощнейшем и длиннейшем в жизни приступе хохота. Кепка свалилась с его затылка, и, по-моему, он даже держался одной рукой за грудь, другой указывая на Десятого. Я и не подозревал, что такие визги могут раздаваться из такого мужика. Равно не подозревал я и о том, что троица респектабельных адвокатов ломанется через стойку гасить офигевшего бармена. (В то время я, видно, считал, что они, как священники, принимают строгие обеты.)

Измесили меня довольно мрачно – в двух местах пришлось накладывать швы, фингалы под обоими глазами, – но вся остальная публика в баре, исключая Майка В. П., который по-настоящему задохнулся от смеха, организовала буйную контратаку, в итоге один из адвокатов (помощница-залет) получил перелом челюсти и располосованное осколками лицо. Вы угадали: большой бутылкой «Клуни». (Феликс Жирняга с тех пор перестал подавать «Клуни», считая его «проклятым».) Это была необычная салунная драка – тем, что почти вся она уместилась застойкой, по простору это все равно, как если бой за чемпионский титул провести в душевой кабине, а это означает еще, что был нехилый ущерб. Урну Мертвеца Фреда сшибли с его священной верхней полки, и пепел разлетелся по всему бару. Потом я слыхал, что Феликс без передышки крестился, из шланга смывая Фреда с ковриков.

Меня отстранили от работы на две недели, но это было далеко не самое худшее. Про схватку прослышали в «Таймс пикаюн», и какой-то не в меру рьяный журналист подал этот случай как выплеск внутрирайонной напряженности – нарки/хиппи/психи восстают на опиджаченных рыцарей цивилизации. Репортер даже упоминал старинную кампанию Хантера Томпсона в Аспене с его «властью психов» [30]30
  Американский писатель и журналист Хантер Томпсон (1937–2005) в 1969 г. занимался предвыборной кампанией кандидата в мэры г. Аспена (штат Колорадо) Джо Эдвардса, для которого разработал концепцию «власти психов».


[Закрыть]
и с иронией пристегивал сюда то обстоятельство, что название бара имеет отношение к состязаниям. Стать героем молвы, пожалуй, было бы и приятно, но в статье отмечалось, что причиной драки послужил «конфликт из-за женщины», – толкование не совсем уж неверное, а пошло оно (как я сразу подумал) наверняка от Майка В. П., который, как и я, подслушивал за этими адвокатами. Видимо, он сказал, в своей вечной манере, что ребята «обсирали какую-то пташку», и репортеру, который при всей его ретивости не соизволил мне даже позвонить, этого хватило.

Представьте реакцию Стеллы. Возведите в квадрат, потом еще раз, потом умножьте на истерику. Она заподозрила неладное, едва я явился домой из неотложки, весь заштопанный и с фингалами, потому что я не мог толком объяснить причину ссоры. «Птичка, это были херовыадвокаты», – сказал я, будто это все и объясняло. Но она-то знала мой смирный мечтательно-поэтический нрав – не говоря уже о хорошем, благодаря деду, отношении к новоорлеанским юристам – и мигом почуяла недомолвку. Но что я мог сказать? О том походе в клинику мы так больше и не разговаривали – Стелла решительно отказывалась, – и в ее глазах не могло быть никакого разумного оправдания моей реакции на хвастливые поддакивания Десятого. Я представил, как она вопит: «Что? Ты что, позавидовал?» Или могла, наоборот, приписать мне, что я в душе ненавижу ее за то, что сначала она сама решила избавиться от Крупички, – неважно, что она этого так и не сделала, и неважно, что именно я довел ее до этого. (К тому времени я уже заключил, что Стеллина напряженная забота о ребенке происходит именно от этого выворота.) В общем, я не хотел, чтобы в нашем обиходе вновь возникло слово «аборт»: душевные раны еще саднили. И хуже того: я все равно не мог быдо конца объяснить случившееся – зачем я смешал тот чертов коктейль. Тогда пришлось бы обнаружить огромную черную пустоту, которую я чувствовал, тиски одиночества, боль безнадежно несбывшихся желаний, стынь, что окутывала меня, когда ночью на диване наливал себе восьмую кряду водку с тоником. Я не представлял, как можно признаться во всем этом Стелле, без того чтобы она не решила, что я не люблю ее, или не люблю Крупичку, или их обеих. Так что я уперся.

И продолжал упираться, когда два дня спустя пришла та утренняя газета, а это было, как теперь ясно, глупо вдвойне. Старинная пословица гласит: провалился в яму – перестань копать. В то утро у нас случилась свирепая ругань, которой добавлял свирепости беспрестанный рев Крупички. Когда Стелла потребовала сказать, кто была «та шлюха», я расхохотался не веселым, но громким смехом: уж очень слово «шлюха» было смешное и не-Стеллино. Мой смех разозлил ее настолько, что она приказала мне собирать вещи и, чтобы ускорить дело, в ярости смахнула на пол целую полку моих книг. Понятно, ничем хорошим это не обернулось, потому что следом высыпалось полдюжины бутылок из-под «смирновки». Дзинь. Дзинь. Дзинь-дзинь-дзинь.

Потрясенная Стелла рухнула на пол, содрогаясь в рыданиях, и позволила мне немного пообнимать ее и даже принести стакан воды, что, мне казалось, означало некое улучшение. И спокойно спросила меня опять, кто была эта «шлюха», и на этот раз я не смеялся, а с надлежащей серьезностью ответил, что никакой шлюхи нет и никогда не было. «Ох, Бенни, – проговорила она, качая головой, – Бенни, Бенни, чертов ты Бенни». Сидя посреди пустых бутылок и разметанных книг. Стелла долго молча разглядывала стакан, а потом треснула меня им по морде. Угу, я тоже удивился. Кровь и стекло разлетелись повсюду, и я вмиг ослеп на один из своих подбитых глаз. Совершенно обалдев, я смог сказать только: «Ты же знаешь, что это наш единственный стакан». Пока Стелла везла меня в больницу, я прижимал к лицу кровенеющую футболку, а на заднем сиденье вопила бедная Крупичка. Когда в приемном покое неотложки меня спросили, что со мной, я объявил себя «революционером» и добавил, что сестре достаточно заглянуть в сегодняшний «Пикаюн», чтобы самой убедиться. Это привлекло внимание дежурного полисмена, которому я скормил историю о том, как врезался в стакан воды в руке жены, когда нагнулся погладить кошку (несуществующую). «Наверное, та ещекошечка», – сказал он не то про кошку, не то про жену.

Мы продержались еще восемь месяцев, среди которых случались и получше и похуже. Нам не хватало денег, и Стелла сама снимала мне швы, чтобы не платить врачам. Был удивительно тихий вечер, почти чудесный в своем роде, или скорее, как говорят французы, belle laide, чудесный-ужасный. Я сидел в гостиной под готическим канделябром, на стуле с жесткой спинкой, по чуть-чуть прихлебывал водку с тоником, Стелла пинцетом вытаскивала стежок за стежком, а Крупичка ползала на полу, смеялась и говорила дур-дур-дур.Может, это из-за водки, но когда мы той ночью впервые за несколько недель любили друг друга, я поймал себя на том, что плачу и не могу остановиться. Я так разрыдался, что нам пришлось притормозить на полдороге. Пристроив голову на моей ходуном ходящей груди, Стелла спросила тихонько, от радости я плачу или от грусти, и я ответил: «И то, и то». В темноте она губами промакивала мои слезы. Дело увенчалось гортанными вскриками, что было у нас огромной редкостью, и Стелла заснула, казалось, счастливым сном с тенью улыбки на губах. После родов она стала похрапывать – тихим мелодичным похрапыванием, будто кто-то вздыхает через нижние отверстия губной гармошки, – и той ночью я лежал без сна, слушал музыку ее дыхания и размышлял, что ж такое любовь и не в этом ли всем она и состоит. Полежав так, я тихонько снял с себя ее руку и сделал себе еще одну водку с тоником, которую выпил, сидя на краю постели и глядя на спящую Стеллу. Луны не было, но от уличного фонаря за окном спальни на Стеллу падал белесый отсвет, казавшийся вполне небесным. В такие моменты легко было поверить, что она меня любит, и я ее люблю, и что все идет как должно – в альтернативной галактике, где солнцем был наш уличный фонарь.

Однако такие ночи были необычны, и, пожалуй, задерживаться на них – неуместная сентиментальность. Ближе к концу я попытался снова начать писать, и дело не пошло. С появлением Крупички Стелла совсем забросила поэзию, и я все время чувствовал, что от меня ждут того же. «Ты – отец», – сказала Стелла, как будто проводя непреодолимую границу между поэтом и родителем. «И Уильям Карлос Уильямс [31]31
  Уильям Карлос Уильямс (1883–1963) – американский поэт, признание получил поздно, только после присуждения ему первой Национальной книжной премии по поэзии в 1950 г., в 1953 г. получил Болингеновскую премию, а после смерти, в 1963 г., – Пулитцеровскую премию.


[Закрыть]
был отцом», – сказал я. «Ты не Уильямс» – таков был ее ответ, верный, хотя и горький.

Мы помирились с Чарлзом, и в свободные вечера я повадился с ним выпивать, сперва эпизодически, потом регулярно. Чарлз собрал вокруг себя кодлу студентов, увлеченных искусством, и всякий раз в компании находилась разбитная и привлекательно-грубоватая девчушка с явным фетишем Иа-Иа, которая говорила мне, что я «выгляжу грустным», и убирала мне волосы с глаз, пока я не шлепал ее по руке. Однажды вечером в переулке возле «Ставок», куда я раз водил одного из Чарлзовых клевретов, которому не терпелось курнуть со мной косячок, я застал себя за целованием 21-летней девицы из городка под названием Горячий Кофе, штат Миссисипи, чей влажный выговор тек в мое помутившееся сознание точно сорговый сироп. Этот проходной эпизод мог бы и перерасти во что-нибудь, если бы девица не шепнула: «Я сделаю то, что она тебе не делает». Не могу сказать, что меня так оскорбило, но я бросился вон из бара, отбросив руку Чарлза, который пытался меня удержать, и велев ему валить к такой-то матери и тра-та-та-мать-твою-та. Придя домой, я, как всегда, завалился на диван и пил до отключки перед серебряно мерцающим пустым экраном телевизора. Может, я даже разговаривал с этим мерцанием: тра-та-та, мать твою так, – не помню. В ту ночь я ненавидел всех, и особенно себя. И это чувство только усугубилось утром, когда я, проснувшись, увидел Стеллу, которая сидела в полуметре от меня на кофейном столике и плакала. Глубоким безнадежным плачем. «Посмотри на себя», – сказала Стелла. Я не стал спорить и не спросил, что должен увидеть. Честно говоря, я и смотреть не стал.

Конец наступил, когда у нас случился – мне казалось – еще один хрупкий славный вечер. Стелла готовила свое фирменное спагетти с фрикадельками («Если закрыть глаза и только чуть подсматривать, как ты это готовишь, – частенько говорил я ей, – ты становишься толстой старой итальянской мамой с темными усиками». Стелла терпеть не могла этих сравнений, хотя я вкладывал в них столько нежности), а по телевизору шел «Остров фантазии». [32]32
  «Остров фантазии» – популярный в США в 1978 г. телесериал.


[Закрыть]
(Стеллино восхитительно снобистское презрение к телевидению после рождения Крупички лопнуло как мыльный пузырь. Бывало, я заставал ее свернувшейся в обнимку с младенцем на диване за просмотром телеигр – под гипнозом Винка Мартиндейла. [33]33
  Винк Мартиндейл (наст. имя Уинстон Мартиндейл) – популярный американский ведущий игровых телешоу.


[Закрыть]
) Соседи снизу были в отъезде, так что я позабавил Крупичку неповоротливой чечеткой по старым деревянным половицам, и даже Стелла – как мне помнится – смеялась. А может, я только представлял, что она смеется, – желание окрашивает восприятие. Как бы там ни было, вообразите такую картину: все трое на оливково-зеленом диване, залитые голубоватым сиянием телеэкрана, но мы со Стеллой почти не обращаем внимания на «Остров фантазии», который оказался повтором, передаем из рук в руки нашу девочку, тремся с ней носами, щекочем ей губки, чтобы улыбнулась. В тот вечер, каким я его видел и чувствовал, у нас был мир – не затишье в домашней войне, а настоящий мир. Лавандовый луг, северное озеро на рассвете. Или какая там картинка на баллончиках с освежителем лучше передает идею. Баюкая Крупичку, я нес всякую бессмысленную или полуосмысленную чепуху, какие-то сладкие напевы о ее будущем. «Когда-нибудь ты будешь большая, будешь носить платья» и все такое. Я почти не обращал внимания, что там говорю – это было просто ласковое воркование, усыпляющий вздор, – пока не сказал: «И однажды я поведу тебя к алтарю и каждый шаг будет мне невыносим», отчего Стелла вдруг замерла на месте. «Господи», – пробормотала она.

Я удивился:

– Что?

Она отвернулась, шевельнула губами, потом поднялась и двинулась к балконной двери. И наконец обозвала меня засранцем.

– Из-за того, что я сказал, что каждый шаг невыносим? Но это же шутка. Просто шутка… кондового папаши.

Стелла зажмурилась и прижала ко лбу запястье.

– Стелла, – позвал я.

– Из-за того, что ты врешьей, – наконец сказала она.

Она запрокинула голову, и я увидел, что жмурилась она, чтобы запереть потоки слез. А теперь они хлынули.

– Я могу стерпеть, когда ты врешь мне, но слышать, как ты врешь ей… Господи, Бенни, мы этого больше не вынесем.

«Мы» означало двух Стелл.

– Мы больше не можем тебя терпеть.

Погоди, сказал я ей. Тормозни. У нас был такой хороший вечер.

– Нет, – ответила она, – это у тебябыл хороший вечер. У нас больше не бывает никаких долбаных хороших вечеров. Мы просто сидим и гадаем, придешь ли ты домой и почему нам на это не плевать. Еслинам не плевать.

Я сказал ей, что это «мы» – немного чересчур, что втягивать сюда Крупичку несправедливо.

– Иди на хер, Бенни! Слыхал? На хер!

Вопль, взмах руки, ярость, столь же дикая и внезапная, как молния с безоблачного синего неба.

– Ты вообще понимаешь, что ты со мной сделал? Ты был просто сраное летнее приключение, вариант провести время, а теперь… – она принялась колотить себя в грудь, – смотри-какое-блядство-ты-со-мной-сотворил!

– Потому что ты забеременела? Это ты все об этом?

Стон.

– Ты ничего не понял.Дерьма ты кусок, ничего не понял. То, что я забеременела, тут совсем ни при чем, и она ни при чем…

– Но ты только что сказала, что дело в ней.

– Дело в тебе,Бенни. Мы тебе неинтересны – ни как люди, уж точно, ни как твои дочь и мать твоей дочери, ни как живые существа, ни как плоть.

– Но это…

– Нет, слушай.Все, что тебе интересно, и то самую малость, – так это идеянас, идеятого, что ты у нас есть, – ты находишься сейчас в этой комнате только потому, что ты предан идее,что Бенни, мать его, Форд поступает как мужчина и заботится о своей семье, – да нет, на деле, наверное, все еще хуже, я вот иногда думаю, что мы для тебя оправдание незадавшейся жизни. Не потому что тебе хочется тут быть, не потому что для тебя важно, что мы здесь вместе. Мы просто входим в твой реквизит, Бенни. Как «Лаки страйк» или этот дурацкий трескучий «Ундервуд» и дурацкая твидовая кепочка, в которой ты вылитый подносчик клюшек на отдыхе. И вот мы все, и сигареты, и ребенок, просто передвижные декорации к жизни Бенджамина Форда, причиндальчики твоего эго.

– Но…

– Господи, ладно, пусть. Назовем это твоим антиэго. Каждое утро ты просыпаешься и хочешь, хочешь вписаться в какую-то бредовую идею, так же, как твоя мать, но у той-то хоть есть справка, и к середине дня, когда жизнь уже не совпадает с идеей, ты начинаешь пить. Зачем? А просто пьянство сближает жизнь и твою идею жизни, они обе становятся такие расплывчатые, что уже нельзя различить. Так что ты и пьешь, пьешь, пока они не сольются в одно, но к этому времени это уже сплошной туман, и за пределами твоей головы не существует ничего. Одна идея, никакой реальности. Ты вообще хоть думал когда-нибудь, каково от этого нам? Нет. Не думал. Потому что мы только актеры, слуги твоего воображения, и каждый день, Бенни, каждый день…

Ее голос сорвался.

– …мы видим, что твое воображение отворачивается все дальше от нас, а то и против нас.

– …

– Это лабуда. Господи, ты опять со своей лабудой.Ты не удержался даже в день ее рождения.И знаешь почему? Потому, потому что реальность этого для тебя была не важна. Не важна она тебе! Ведь это уже состоялось в твоей голове, уже закончилось. Ты стал отцом! Ты!Это все касалось только тебя, твоей идеи тебя, ты гордился собой в собственной голове, и просто словом, названием – отец.Так какое значение имело, что я и моя мать и твоя новорожденная дочка были в больнице? Да ты, на хер, хоть каплю представляешь, как ты меня тогда унизил?Коп тащил тебя из лифта посмотреть на ребенка! Меня медсестра спросила, спросила наутро, не надо ли мне поговорить с юристом. Она даже не дежурила, когда ты явился, – ей рассказали. При моей матери, которая сидела и крутила свои чертовы жемчуга, она спросила, не надо ли мне к юристу.Тот день должен был стать счастливейшим в моей жизни, а я весь день блевала из-за тебяи не могла смотреть матери в глаза из-за тебя…

– …

– Бенни, жизнь – она настоящая.Она жесткая, и она больно бьет, и она совсем не похожа на тот мир, что в наших головах, и в какой-то миг мы все взрослеем и понимаем это, и это не значит, что мы сдаемся или продаемся или умираем в душе, это значит только, что мы усваиваем, что идеи – это только идеи, кольца дыма, пар, и что люди должны жить в том мире, какой есть..

– …

– Отдай ее мне. Как ты смеешь. Отдай сейчас же.

– …

– В твоих устах это бессмыслица. Может, ты любишь себя любящего меня, но я не думаю даже, что ты чувствуешь разницу, – думаю, ты неспособенее понять…

– …

– Да. Может быть. Может, я тебя и любила, какое-то время. Но какое это теперь имеет значение, Бенни? Ну любила, и что? А для тебя вообще это имело значение когда-то, люблю ли я? А? Могло ли это быть?

– О-о, на хер, на хер, на хер. Что я делаю? Только что какой-то остолоп в туристских шортах и футболке с надписью ВСЕМИРНАЯ МИССИЯ ИНК опустился на колено рядом с моей каталкой и вежливо спросил, все ли у меня хорошо. Ладно-ладно, не остолоп он. Хватит,до скорого.

На скамье у моря Валенты, закатав левую штанину выше своего механического колена, разглядывал фальшивую конечность, гладя ее по всей длине, как массируют себя бегуны после судороги. Древесина – английская ива, плакучее дерево – была покрыта лаком, но местами лак стерся, и там можно было занозить руку; придется время от времени лакировать заново, подумал он, перекрашивать себя, как подновляют краску на паровозах, – странная, неестественная забота. Когда разорвалась мина, Валенты мчался вверх по склону холма к зубчатым развалинам каменного дома, в котором непредусмотрительно заняли оборону несколько фашистских солдат. Их окружили, и исход дела был ясен. Никакой тайны финала, никакой неопределенности в развитии событий; все они – и немцы, и полк Валенты, и британские войска, наступавшие с северной стороны, – были цифрами и значками в уже решенной математической задаче.

Когда мина разорвалась, Валенты отшвырнуло обратно вниз по склону. Он почувствовал, как сломалась о валун раскатанной стены рука – отметил даже глухой хруст кости, – и когда наконец замер на камнях, то первым делом потянулся к руке, надеясь как-то приладить ее, чтобы уменьшить боль. И прошло, казалось, несколько минут, пока он понял, что у него нет ноги. Боли не было, только полное онемение, будто при обморожении. От бедра плоть свисала кальмаровыми щупальцами. Взор застилало красным, и Валенты не мог взять в толк почему, пока не поднял руку к глазам и не понял, что голова у него окровавлена. Даже уши были полны крови. Он лег на камни, не препятствуя кровотечению. Подумал, что надо молиться, но не сумел заставить себя думать словами. Вместо этого он вспомнил маковец,который мать изредка, по особым случаям, пекла на десерт, когда Валенты был маленьким. Ожидая конца, он утешал себя видениями макового торта. Позже, в полевом госпитале, размякший от морфина, Валенты не мог решить, что его больше угнетает – утрата конечности, шрапнельные рытвины во лбу или то, что единственные крохи жизни, за которые он смог уцепиться, умирая на поле боя, оказались крошками пирога.

Уже ночь, и после парочки знобких, но ободряющих покурок на улице и очередного игривого ощупывания на входе я переместился к стойке «Чили тоже» напротив терминала Джи-9. К табуретке мне пришлось переждать очередь в десять человек, и сейчас я чувствую на себе злобные взгляды других ждущих – будто отравленные дротики впиваются в спину. Эх! Понимаю, это верххамства – занимать драгоценный табурет, не имея иной цели и умысла, кроме как строчить лист за листом это бесконечное письмо, да прихлебывать содовую по доллар семьдесят пять за порцию (без льда), да проверять иногда, как там Валенты, – а в это время другие бедолаги стоят и молча дуются, перевешивая свою ручную кладь с одного ноющего плеча на другое и мечтая только о холодном пиве и таблице с результатами бейсбола по телевизору. У меня мелькнула мысль купить всем по пиву, но у большинства из них руки заняты, и, кроме того, наверняка это запрещено инструкциями внутренней безопасности. Уж извините. Не бывать мне вашим солодовым самаритянином, балбесы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю