355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Майлз » Дорогие Американские Авиалинии » Текст книги (страница 2)
Дорогие Американские Авиалинии
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:34

Текст книги "Дорогие Американские Авиалинии"


Автор книги: Джонатан Майлз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

Ну и раз уж мы вроде как стали заглядывать в прошлое, почему бы нам, дорогие Американские авиалинии, не подумать, как можно было избежать всей этой неразберихи? Ваше официальное объяснение в виде плохой погоды никуда не годится, ведь я полностью его аннулировал бесконечными проверками атмосферы за бортом – прохладной, но весьма приятной, с легким ветерком, переменчивым, как ваше расписание рейсов. И гарантирую, что приятность к утру лишь усилится. Так что выкладывайте. Может, переуплотнять график вас заставляет вечная пошлая жадность, как у грабителей в банке, которые не в силах остановиться и все набивают мешки, не обращая внимания на приближающийся вой сирен? (Загляните в тот кабинет в углу. Видите жирных мужиков, что теребят пышные усы, уставившись на карту внутренних рейсов? Вот она, воплощенная жадность.) Или у вас все рассчитано так плотно и точно, что задержка одного самолета, скажем, в Далласе может вызвать такой же затор, какой провоцирует тягач, заглохший в половине девятого утра на мосту Джорджа Вашингтона? Или же авиакомпании подвержены своеобразному эффекту бабочки, и задержка, возникшая по вине пьяного пассажира, пытавшегося сесть на утренний самолет из Ибицы, способна аукнуться цепной реакцией, и задержка начинает громоздиться на задержку, отмена рейса на отмену, пока несчастный аэропорт О’Хара – козел отпущения воздушного транспорта – не закрывается напрочь? Если так, то, выходит, я к вам слишком суров. Может, мою телегу надо направить сеньору Фабио Евромудьо, который в шесть утра вывалился с залитого пеной танцпола с кипящими в брюхе шестнадцатью банками «Ред булла» пополам с водкой и чью раскоряченную задницу никак не могли извлечь из самолета после неуклюжей попытки предвзлетной автофелляции в кресле 3F, что и вызвало бессрочную задержку вылета. Но тогда и на этом не стоит останавливаться. Прошлое можно разматывать до бесконечности, в том и прелесть. В конце концов, почему вам не возразить здраво, пусть и ехидно, что во всей этой катавасии целиком виноват я сам, поскольку двадцать лет назад смыл в унитаз собственную жизнь. Вжик! Молодцом, АА. Или, отступим еще назад, это Вилла Дефорж виновата, что однажды душной ночью в середине столетия в Новом Орлеане позволила поляку с горестными глазами сделать ей ребенка. Йох, удар исподтишка! Хотя забавно, что мисс Вилла тут бы с вами согласилась. Если бы у нее хватило логики, она возложила бы вину за все на свете – от Пол Пота до парникового эффекта и дырок на носках – на ту влажную безоглядную ночь, которая стала концом для нее и началом для меня.

А началась она, если по правде, с опоссума. Устраивайтесь поудобнее, я вам кое-что расскажу. Время у нас, похоже, есть.

Мисс Вилла Дефорж встретилась с Генриком Нихом в доме своих родителей на Тонти-стрит в 1953 году по милости, да, сэр, опоссума – круглого пугливого зверя с пестрой шкурой, ни серой, ни бурой, ни белой, а какой-то пегой и крайне взъерошенной, с длинным мясистым хвостом, почти непристойным в его розовой голизне. Опоссум обосновался на чердаке прямо над спальней мисс Виллы, и никакими стараниями и брюзжаниями мой дед за несколько недель так и не сумел выжить его из дома. Так что однажды, в субботу утром, он попросил у соседа лестницу и заколотил каждую дыру и все трухлявые щели обрезками досок и мятыми алюминиевыми листами, поставив (как он думал) надежный заслон от новых набегов. Но опоссумы – животные ночные, и вместо того, чтобы – как представлялось Джеральду Дефоржу, сквайру, – наблюдать с дерева или из-за мусорного бака, как дед запечатывает чердак, опоссум наблюдал из глубинытемного чердака за исчезновением пятен света, что гасли одно за другим, словно звезды в ночном небе. В тот вечер, начиная с поздних сумерек, и до предрассветных часов Дефоржей развлекало необычно бурное действо прямо над кроватью мисс Виллы: вскрики, царапанье, отчаянные взбрыки. «Он в ловушке, и он обезумел», – сказала моя мать, но деда это не тронуло. «Скоро затихнет, – ответил дед. – Долго ли он там сможет протянуть?»

А вышло дольше, чем можно было ожидать или вынести. Целую неделю, ночь за ночью, моя мать напряженно и бессонно всматривалась в потолок, а зверь все пытался и пытался убежать, царапал алюминий, грыз доски, и с каждой ночью тяжесть его мучений как будто сильнее и сильнее придавливала мать к постели.

Вообще-то, чтобы оценить положение, вам нужно хоть немного знать, какой моя мать была в те дни. Мисс Вилла Дефорж, с пронзительно зелеными глазами и волосами, черными и блестящими, как свеженавощенный катафалк, отличалась неземной красотой. И к тому же она была талантливой художницей, в двенадцать лет поступила в художественное училище Джона Маккрэди, а в пятнадцать – на художественное отделение колледжа Софии Ньюкомб. Но, как вам известно, Бог не наделяет красой и талантом за просто так, за любовь Создателя надо платить. Ценой, которую Господь взыскал с моей матери, стала шизофрения, диагностированная в шестнадцать лет, после первой попытки самоубийства.

Она всегда страдала манией величия – и сейчас страдает, несмотря на унижения в виде стикеров и кормления с ложечки. Отчасти виной тому мои бабка и дед, невыносимо баловавшие единственное дитя. На трое родов она выжила одна, оказавшись средней меж двумя мертворожденными младенцами, и родители внушили моей матери пугающе буквальную веру в то, что она ангел, которого Провидение отдало им под опеку. Невидимые крылья, сверхъестественные способности, сердце без капли греха – полный набор извращений. Но к шестнадцати годам она стала бояться, что мир ополчился на нее – что, ненасытный и завистливый, он жаждет отнять ее крылья. Сначала она стала замечать следы жирных пальцев на своих простынях, не видимые никому другому, но очевидные ей черные липкие знаки присутствия злодея или злодеев, охотящихся на нее. Заимствовав прием из приключений Нэнси Дрю, [11]11
  Нэнси Дрю – юная сыщица из детских детективов американского писателя Эдварда Стрейтмайера.


[Закрыть]
Вилла в поисках новых отпечатков обсыпала всю комнату тальком и, столбенея от ужаса, обнаружила их повсюду: на столике у кровати, в ящиках комода, на стенах и, самое тревожное, – по всему ее телу. Проявленные (для нее) путем присыпки тальком, они выглядели как синяки на фотонегативе: белые завитки на ногах, руках и плечах и кольцом вокруг шеи – точно жемчужное ожерелье.

Отец не поверил в ее рассказы, сочтя их плодом юного воображения, растревоженного половым созреванием и обостренного гениальной одаренностью, но все-таки позвал старого знакомца из городского полицейского управления – pere [12]12
  Отец (фр.).


[Закрыть]
Дефорж по молодости недолго работал в службе окружного прокурора – осмотреть дом на предмет следов проникновения. Полицейский заверил мою мать, что опасности нет; но она-то знала – есть.

Через неделю она не смогла шевелить пальцами. Злоумышленники каждую ночь пробираются в ее комнату, уверяла она, и затягивают на пальцах деревянные зажимы, расщепляя кости ровно настолько, чтобы там получились тончайшие трещинки, но не было переломов. А раз она не могла пошевелить пальцами, то и писать стало невозможно. Вилла перестала ходить на занятия по живописи, а свободные часы, прежде заполненные долгими сеансами рисования, во время которых родители оставляли обед у дверей ее комнаты, проходили уныло и серо. День перетекал в ночь, а она сидела в изножье кровати и глядела на свои обездвиженные руки. Скоро она начала разговаривать на каких-то подобиях языков, бессмысленным лепетом, который слетал с ее губ взволнованными порывами, – речевая шинковка, выстреливаемая из пулемета. Она решила, что и отец и преподаватели в сговоре со злодеями, и отказывалась оставаться с отцом наедине и ходить в колледж.

На этой стадии родителям было бы естественно обратиться за медицинской помощью, но они были уверены, что это просто темная изнанка серебряного облака гениальности и пройдет само, как простуда, которая лечится горячим бульоном и постельным режимом. И тогда, одним будничным утром зимы 1950 года, Вилла перестала сопротивляться заговору темного мира. Она избавит их от себя, как они хотят. Один за другим она выжала себе в рот все тюбики с масляными красками: кадмий желтый, свинцовые белила и содержащий мышьяк кобальт синий – кричащая палитра самоуничтожения, выдавленная в горло.

Поглядеть на других, так попытка явно слабая. (С годами Вилла научилась делать это лучше – гораздо лучше, черт подери.) Моя бабка нашла ее на полу, из уголков рта стекали радужные слюни, но Виллу вырвало краской прежде, чем ей успели промыть желудок. То была, иногда представляю я (пусть и отвлеченно), самая прекрасная блевотина на свете: желудочно-кишечное изображение разноцветной одежды Иосифа; [13]13
  По Писанию, разноцветная одежда, полученная Иосифом в подарок от отца (Быт. 37:3), послужила причиной того, что братья замыслили убить Иосифа.


[Закрыть]
ее дикая пестрота и живые цветные разводы сообща обвиняли темный ум, замысливший их проглотить. Родители, перепуганные и растерянные, тут же отвезли ее в больницу Тулана, там и начался первый из ее кошмарных курсов лечения инсулиновой комой.

Однажды она мне об этом рассказала – когда я сам попал в больницу из-за пьянства и прогнозы были вроде как тухловатые.

Белые полы и стены в палате электросудорожной терапии, кровати и тумбочки, отделанные белым пластиком, белые крахмальные халаты сестер и одетые в белое доктора, которые носили бабочки, чтобы пациенты не могли схватить их за галстук. Первым делом укол, после которого начинается слюноотделение. Слюны так много, что сестры вытирают ее губками. Ее укрывали несколькими одеялами, чтобы уменьшить озноб, и связывали сложенными простынями, если она вырывалась или билась в судорогах. Через некоторое время в глазах у нее темнело, а спустя час она приходила в себя: с питательной трубкой в носу, на испачканных простынях, без малейшего понятия, где она и кто она, – понимая только то, что ей хочется есть, дико хочется есть, как будто из нее высосали все человеческое и оставили только одно первичное животное стремление. Через шесть недель, когда ее отпустили домой. Вилла весила на 30 фунтов больше, чем до лечения. Ее улыбка казалась бессмысленной, но это все-таки была улыбка, и врачи констатировали улучшение – не выздоровление, но улучшение. По дороге из больницы домой родители говорили о погоде, высказали о ней все, что могли придумать, и с очевидным облегчением услышали, что Вилла согласна, что погода «приятная». «Да, – сказала тут моя бабка. – Приятная погода, да? Хорошо, что такая приятная погода».

Но приятная погода не навсегда, и моей матери предстояло попасть в ту больницу еще раз, еще на 50 дней ЭСТ, в девятнадцать лет. И вот через три недели после этого второго лечения опоссум и поселился на чердаке в доме на Тонти-стрит, а примерно через пять недель Джеральд Дефорж, не в силах больше выносить мольбы дочери, позвонил в контору «Юг без вредителей» на Эйрлайн-хайвей и попросил, чтобы кто-нибудь, пожалуйста, ну пожалуйста, пажжалуста-а, приехал и спас чахнущее животное, запертое на чердаке.

Генрик Них и был тем человеком из конторы. Крупный, туповатого вида поляк с жирными кучеряшками и с морщинами вокруг водянистых глаз, брюки 32-го размера в поясе и 36-й длины, худой и безмолвный, как фонарный столб. Английским он едва мог пользоваться. После четырех лет в Штатах Генрик понимал большую часть того, что слышал, – кроме того, что слышал от черных, он был убежден, что они разговаривают на каком-то совсем другом языке, – но ему было дьявольски трудно лепить английские слова во рту. Гласные и согласные изничтожали друг друга у него на языке и падали с его губ мертвыми и обмякшими.

– У нас там завелся опоссум, от которого у нашей дочери припадки, – сказал мой дед. – Не знаю, сколько такой зверек может протянуть, но этот легко не сдохнет.

Генрик Них просто кивал, поднимаясь по лестнице вслед за моим дедом.

– Между нами, я думал, что без воды проклятая тварь окочурится где-то через неделю. Тоже не очень охота, чтобы дохлый опоссум вонял на весь дом, но у нашей дочки вправду тонкие нервы, и от этого царапанья ее просто разрывает напополам.

Генрик опять кивнул, оглядывая потолок коридора на втором этаже.

– Чердак прямо над нами, – сказал мой дед.

Тут-то и открылась дверь комнаты. Мисс Вилла только что проснулась, глаза красные и припухшие, прическа дикая – вулканическое извержение черных змей.

– Кто это? – спросила она отца. Обвинительные интонации у нее тогда уже стали привычными.

– Человек из конторы по вредителям, – ответил отец. – Он не говорит по-английски. Вы говорите по-английски?

Генрик кивнул, уставившись на Виллу, которая тоже уставилась на него.

– Он сказал, что говорит по-английски, – пробормотал мой дед и снова повторил, гораздо громче и медленнее, чем в первый раз: – Чердак прямо над нами.

Взгляд Виллы опустился ниже, на самолов в руке пришельца, стальной прут с проволочной петлей на конце. Она шагнула за порог, пьяно пошатнувшись, и сказала:

– Он не станет его убивать.

– Он избавит нас от него, – ответил мой дед. – Как ты и хотела.

– Он собирается его убить, – сказала Вилла. – У него линчевательный инструмент.

– Линчевательный инструмент? Тьфу на тебя, таких не бывает. Это опоссумохват. Идемте, ловец вредителей, – ответил дед, кладя руку Генрику на спину и подталкивая его на чердачную лестницу.

Вилла слышала, как он объясняет: «Умница, я же говорю, но действительно тонкие, тонкие нервы». Она подошла к лестнице и прокричала:

– Я хочу на него посмотреть. Хочу увидеть, что он… шевелится.

Минуты через две-три сверху донеслись звуки борьбы – быстрые когти и глухой топот по доскам, гулкие шаги, которые, казалось Вилле, почти продавливают потолок, – и скороговорка отца («Ну, хватай, вот он, хватай».) Она взвизгнула – таким глупым, представляется мне, визгом, каким в старых мультиках про Тома и Джерри вскрикивает домохозяйка, загнанная на крохотную скамеечку.

– Что такое? – заорал сверху отец; он уже научился, как потом и я, ничего не толковать с ходу, даже робкий вскрик мультяшной матроны.

– Что там делается? – завопила она в ответ.

– Не ходи сюда, – крикнул отец, и ее охватил ужас.

– Не позволяй убивать! – воскликнула Вилла голосом, зажатым где-то между мольбой и визгливым требованием и треснувшим на полпути от одного к другому. – Я никогда тебе не прощу, и никому никогда не прощу! (Вот типичная гипербола Виллы Дефорж. «Если ты не перестанешь грызть ногти, – говорила она мне в детстве, – тебя никто не полюбит. Ты никому не будешь нужен и умрешь в одиночестве».)

Генрик Них спустился с чердака первым. На руках у него сидел опоссум, черные и влажные глаза которого стреляли во все стороны, мигая беспорядочно, как пламя, но тело оставалось неподвижно, когти увязли в рукавах Генриковой брезентовой куртки, маленький розовый язык вяло свешивался наружу. Руки поляка – огромные руки, отметила Вилла, с длинными пальцами джазового пианиста из Французского квартала, – как крупная сеть, облегали опоссума. С самоловом наперевес, тяжело дыша, за ловцом следовал Джеральд Дефорж.

– Парень сгреб его как настоящий профи, – сказал он, заметно воодушевленный.

Виллу одолевали одновременно два желания: отскочить и потрогать опоссума, и на миг она потеряла равновесие.

– Притворяются, что мертвая, – сказал Генрик свои первые слова к Вилле. – Славная зверь.

– Куда он его денет? – спросила она у отца. Потом, исправляясь, у Генрика: – Куда вы его денете?

Пожав плечами, он ответил:

– На дерево.

– Но подальше от нашего дома, – быстро сказал Джеральд Дефорж.

– Далеко, – согласился Генрик.

Глядя, как Генрик держит опоссума, Вилла не думала, что он убьет зверушку, но все же не то спросила, не то потребовала:

– Вы его не убьете.

– В городской парк, – сказал Джеральд. – Он может отвезти его в парк.

– Я поеду с вами, – объявила Вилла. – Я вам не верю.

Она солгала. Она верила Генрику. Пусть он и наемный убийца, глаза у него были как у старого пастора, раздатчика ежедневных милостей, а не горькой отравы. Свирепо и длинно откашлявшись, Джеральд стал возражать, но, конечно, как всегда, покорился. До последнего вздоха он боялся путаться в ее нервах.

В голой и замызганной кабине пикапа, где пол был завален бутылками из-под колы, Вилла дожидалась, пока Генрик запрет опоссума в ржавую железную клетку в кузове. Они ехали по городу, и бутылки, сталкиваясь, позвякивали, заполняя молчание неритмичной стеклянной музыкой.

– Наверное, обычно вы их убиваете, – наконец промолвила девушка.

– Нет, – сказал он. Бутылки звякнули в ухабном крещендо. – У меня… тайное место. Я дарю дар.

– Где?

– Прекрасное. Очень прекрасное место. Я вам покажу. Вы хотите, я покажу?

Генрик вел грузовик по Новому Орлеану, а Вилла пыталась угадать, где он остановится, раздумывала, какое место может быть прекрасным для польского звереубийцы, но – через Клейборн-стрит на Рампарт, затем по Сен-Клод в Байвотер – вариантов оставалось все меньше. Дар,он сказал. Ужасная догадка кольнула ее, уж не собирается ли он отвезти опоссума какой-нибудь нищей черной семье из Девятого округа, [14]14
  В девятом административном округе Нового Орлеана есть районы, заселенные преимущественно чернокожими рабочими.


[Закрыть]
чтобы его зажарили и съели. От мысли о фрикасе ее замутило. Но тут грузовик свернул на Польскую улицу и поехал к реке, и вот под колесами кончилась дорога, Генрик затормозил на причале. Глуша мотор, он скалил зубы, как будто уже все – и прекрасное место, и судьба опоссума – стало ослепительно очевидно.

– Не понимаю, – сказала Вилла, и что-то в ее лице – неприязнь, разочарование – погасило улыбку Генрика.

Вдвоем, каждый в своем молчании, они оглядывали место: Миссисипи, такая бурая и грязная, что почти не отражала свет; сухие доки на том берегу в Алжире; [15]15
  Алжир – район на юге Нового Орлеана.


[Закрыть]
сухогрузы и банановые баржи с потеками ржавчины на корпусах, похожими на кровь, вытекшую из ран; старинные приземистые склады, железные крыши товарных контор, рассыпающиеся грузовые вагоны, плеши сухого бетона. Вилла вдыхала запахи рыбьих потрохов, серы и пароходного дыма. Прекрасное, сказал он. Наконец-то она могла подумать (хотя ее не часто тянуло на самокритику): вот еще более чокнутый, чем я.

– Очень прекрасное место, – сказал Генрик, интонацией разбавив утверждение до полувопроса.

Вилла тихо покачала головой: нет (первое разногласие моих родителей).

И с мягким пылом, но коряво, поминутно предлагая ей заполнить пробелы в рассказе словами, которых не знал сам, он объяснил дело так: четыре года назад у причала на Польской улице пришвартовался корабль из Германии – подходящее место для высадки девяноста трех польских беженцев, которые, щурясь, сошли по сходням. Большинство из них были евреи, и большинство – узники фашистских концлагерей, на внутренней стороне предплечий синели лагерные номера. Под духовой оркестр их встречала орда волонтеров из Красного Креста и Движения помощи новым американцам с яркими цветными повязками на бицепсах. Среди прибывших был и Генрик Них.

Я не знаю (во всяком случае, не знаю точно), в каком лагере был мой отец и что он там перенес. (Скорее всего, Дахау – священники попадали туда.) Мы знали, что он учился в католической семинарии и схватили его за то, что носил кубанку, – больше ничего он матери не рассказал. (Несколько лет Генрика посещал человек из Новоорлеанской лиги святых покровителей – организации, которая финансировала его иммиграцию, – измерял градус его веры; Лига рассчитывала, что Генрик продолжит духовное образование и станет пастором, чего он вовсе не собирался делать. Визитеры исчезли, когда на горизонте появилась моя мать.) Еще мы знали, что на войне погибла вся его семья и что среди испытаний, которым он подвергся, было жестокое бичевание; у него на спине осталась твердая розовая сетка шрамов. Отец никогда ничего не рассказывал, кроме как, подозревала моя мать, во сне, когда он, бывало, плакал и произносил слова, которые матери, никогда не изучавшей польского, казались отчаянными мольбами. «Как ребенок, упавший в колодец» – так она определила. Нет, оглядываясь на свою жизнь, отец никогда не уходил дальше этой солнечной минуты: горячий бетон Нового Орлеана под ногами; добрая приветственная суета волонтеров, кипящая на пристани; влажный воздух, напичканный резкими и неуместными кряканьями тубы в «Когда святые маршируют» [16]16
  Духовная песня американских негров, входившая в репертуар многих знаменитых джаз-исполнителей. В Новом Орлеане традиционно служила похоронным маршем.


[Закрыть]
– песне, которая навсегда останется у него самой любимой. (Он мурлыкал ее, когда брился, мылся в душе, проглядывал «Таймс пикаюн», [17]17
  «Нью-Орлеан таймс пикаюн» – популярная газета, названная так по имени испанской мелкой монеты достоинством в полреала.


[Закрыть]
грыз на диване арахис.) Он считал тот день своим рождением, своим началом, будто все, что произошло раньше, было с ним в темной утробе, из которой он продрался на волю.

Вот где Генрик Них выпустил опоссума, как до того выпустил целый ковчег других вредителей. Опоссум понюхал воздух, сделал несколько робких шагов от клетки и, стреканув через бетонку в укромную щель между двумя гигантскими деревянными ящиками, пропал из виду. Это, конечно, и был дар моего отца – пристань, возможность спасения – величайший из даров, какой он только знал, – тот, что получил сам. Он улыбнулся, закурил сигарету, замычал какой-то типично европейский мотив и отнес пустую клетку в грузовик, а Вилла все стояла и смотрела, с таким же напряжением и горячим интересом разглядывая ту темную спасительную щель, какими могла бы удостоить полотно Дега в музее. Да, такого она не ожидала. Сумасшествие нового типа. В тот день она влюбилась, а через три недели уже понесла.

Фу, черт. Отступление-то вышло гораздо длиннее, чем я хотел. Вы еще там? Я – да. В смысле, еще тут. На самой середине потока семейных дагеротипов мне пришлось сменить место, потому что какой-то раздолбай с акустической гитарой решил сыграть толпе, собравшейся у терминала К9, серенаду – инструментальную версию «Пыли на ветру». [18]18
  Песня немецкой рок-группы Scorpions.


[Закрыть]
И это было бы не такое зло – что мы есть, в конце концов, как не пыль на ветру? – только парень все время путался в аккордах и, вместо того чтобы перескочить, повторял, пока не получалось, как надо. Не припомню, чтобы прежде мне приходилось хоть раз слышать, чтобы гитара заикалась.(Репетиции, как и другие косметические процедуры, нельзя устраивать прилюдно. – Книга Б. Форда, 2:13.) Сейчас я у терминала Кей-12, здесь вроде бы безопасно, если не считать этого худенького мальчишки-азиата, который беспрестанно хихикает со своим мобильным телефоном – не иначе, ведет с ним какой-то текстовый диалог. В школе, когда только появились портативные калькуляторы, я на математике потихоньку занимал себя, складывая из квадратных цифр слова: 800, например, читалось как ВОО. [19]19
  Страшила (англ.).


[Закрыть]
 5318008 кверху ногами – BOOBIES. [20]20
  Сиськи (англ.).


[Закрыть]
Так же 58008618 – BIGBOOBS. [21]21
  Большие сиськи (англ.).


[Закрыть]
Вот было веселье! Не думаю, что мой юный азиатский друг занят именно этим, но его движения напомнили мне те дни довольно живо. И вот только что мне пришло в голову, что если бы придумали мегамобильник – скажем, с кнопками размером с пачку «Лаки страйк», – тогда мать могла бы посылать мне текстовые сообщения, вместо того чтобы с таким трудом покрывать стикеры тряскими ползучими каракулями. Конечно, чтобы система работала, мне самому надо экипироваться мобильным. Но все равно: какой был бы триумф технического прогресса – ее записки, нацепленные на крылья цифровых почтовых голубей, находили бы меня везде, хоть на улице, хоть в салоне автобуса на другом конце города.

Что до мисс Виллы и всего сказанного, таковы факты, как я их знаю, но, поскольку источником их служит моя мать, – делите на машинке. Хотя в этой истории есть своя логика. А как еще костлявый и полунемой славянский беженец/ликвидатор мог бы соблазнить мою мать? Правду сказать, не будь он таким кротким человеком, я, глядишь, подумал бы, что я плод насилия. Впрочем, дорогие Американские авиалинии, как и почему меня зачали, конечно, интересует вас не больше, чем розовая задница опоссума. На сей момент вы, несомненно, предпочли бы, чтобы меня не зачинали вообще, и не стану врать, будто тут я не на вашей стороне. Посадите в наш сектор Стеллу, и мы сможем организовать болельщицкую волну. В общем, я прошу простить меня за это игривое отступление в мою генеалогию. Очевидно, что мне стоило быть русским романистом: я даже сраное требование о возмещении не могу написать, не углубившись в собственное родословие.

Только это не какое-нибудь сраное требование возмещения, учтите. Я не уверен, что вы успели понять, но с этим рейсом я пролетаю много больше, чем на 392 доллара 68 центов.

Пожалуй, надо объяснить.

Зимой 1978-го я стал отцом. Сразу скажу: помимо своей воли, поскольку мою дочь, как и меня, зачали случайно. Авраам родил Исаака, а случай родил случай. Ужасу моего нежданного отцовства предшествовала ночь на устланном одеялами балконе. После трех месяцев головокружительного романа я только что переехал к Стелле в Айришченнел, [22]22
  Буквально – Ирландский Пролив, название рабочего района в Новом Орлеане, прежде заселенного в основном ирландскими иммигрантами, в 60–70-х гг. – черными и латиноамериканцами.


[Закрыть]
в квартиру в двухэтажном доме с галереей, притащив туда в основном книги, – и вообще-то, вряд ли что-нибудь кромекниг. Это было типичное съемное жилье аспиранта, обшарпанное и захламленное, но очаровательно богемное. Мы праздновали нашу первую ночь под одной крышей, приготовили что-то устричное из «Грошовой книги рецептов креольской кухни», доставшейся мне от покойной бабки, и откупорили бутылку рейнского «Гало», мы считали его тогда чем-то особенным. Стояла теплая весенняя ночь, цветущие магнолии пропитали весь район запахом лимонада, и мы решили расположиться на балконе. Стелла зажгла свечи, мы курили косяк и травили анекдоты, от которых смеялись до слез, а потом, когда мы занимались любовью (как бы противен ни был мне этот эвфемизм, мы делали именно это) и Стелла была на мне, я написал кончиком пальца по ее влажной спине Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ. Мы остались там на всю ночь, и на рассвете нас окружали яркие лужицы растопленного парафина.

В те месяцы мы были счастливейшими обитателями Земли. И если я больше не был poete maudit [23]23
  Отверженный поэт (фр.).


[Закрыть]
– хе, по барабану. Я перестал пить в одиночестве, а самоубийство казалось столь же идиотской идеей, как вступление в Киванис-клуб. [24]24
  Международная благотворительная организация, содействующая, в частности, культурному и спортивному развитию детей.


[Закрыть]
В магнитофоне мрачные фортепианные блюзы Восточного побережья, в прослушивании которых я прежде был спец, сменились бессмысленным роком. А для беззаботных скачек мы ставили «АББУ». Я ничего не писал и наслаждался упоительной немотой. Шинковал овощи и оплачивал счета. Приносил Стелле горячий чай, когда она занималась, и читал ей вслух, пока она мокла в нашей рыжей ванне. Весенние деньки, так это зовется, хотя я без понятия почему.

Стелла не сразу сказала мне, что беременна. Она объяснила потом, что хотела выжать как можно больше счастья из тех безоблачных дней – и что, может, если бы она не сказала о беременности вслух, не признала бы ее на словах, все еще могло пройти, как лихорадка. Наконец состоялся разговор, изъеденный длинными жуткими паузами. Я сказал, что это ее дело, как поступить, но сам надеялся, что она решит пойти на аборт. Мы были молоды, ничем не связаны и собирались объехать весь свет. К тому же я сомневался – как оказалось, не зря – в своих отцовских качествах. Наутро Стелла записалась на прием в какую-то больницу в Жентили, [25]25
  Район Нового Орлеана, населенный преимущественно средним классом.


[Закрыть]
и следующие две недели мы медленно плыли по страшной орбите вокруг неназываемого. Мне снились кошмары, о которых я не говорил Стелле, или, скорее, не кошмары, а иносказания, сны, в которых я что-то терял. В одном сне у меня из машины украли ценную Чарлзову гитару, в другом из ящика стола пропали деньги – моя часть платы за квартиру. Однажды вечером мы со Стеллой смотрели на диване кино, ночной повтор «Песни Брайана», [26]26
  Фильм американского режиссера База Кулика (1971 г.), в основу положена реальная история двух друзей, игроков в американский футбол, один из которых умирает от рака.


[Закрыть]
и в конце, там, где герой Джеймса Каана умирает, я заметил, что Стелла хлюпает носом. Я обнял ее и сказал: «Я и забыл, какой грустный конец у этого фильма», и она тут же ответила: «Я плачу не потому, что умер Джеймс Каан». Я тоже быстро ответил: «Я знаю», но это было неправдой. Я видел только, что она оплакивает Джеймса Каана, и правда состояла в том, что я не представлял, что она в тот миг чувствовала. Когда мы легли в постель, я обнимал и прижимал ее к себе, пока знакомые токи в члене не заставили меня отпрянуть под одеяло, отодвинуться от Стеллы как можно дальше. Я не хотел, чтобы она заметила. Она поймет, что это я, думал я тупо. Тот, кто сделал это с ней, тот, из-за кого она плачет.

Стелла не просила сопровождать ее, но я пошел. Больница помещалась в жилом квартале, от соседних домов ее отличала лишь невнятная эмблема – стилизованная фигура женщины в хитоне, поднявшей руки к небу. Еще там был охранник у дверей – жирный черный парень, который избегал смотреть в глаза. Приемная напоминала захудалую зубную клинику в бедном квартале: журнальчики, обернутые в суперобложки с вечным «ПОДПИСКА ЗАКАНЧИВАЕТСЯ. ЭТО ВАШ ПОСЛЕДНИЙ НОМЕР!», и «Люди дождливого дня» Гордона Лайтфута, льющиеся через динамики под потолком. Я держал Стеллу за руку, пока не выкликнули ее имя. Читать я ничего не взял – показалось неуместным, – так что я в основном топтался на улице и курил, мучительно пользуясь одной пепельницей с охранником. Но я успел прикончить только одну-две сигареты, потому что минут через пятнадцать Стелла появилась на крыльце. Щеки у нее горели, по ним катились слезы, она куталась в легкую тунику, будто ее обдало парализующим холодом. «Прости, – сказала она, – но я не смогу это вынести. Прости, Бенни, не смогу, нет». Я потянулся обнять ее, но она отступила: «Нет. Нет. Пойдем. Прошу, прошу, пойдем отсюда».

Лучшее, что я могу сказать о следующих восьми месяцах, – это то, что мы старались. Мы освободили вторую спальню, которую только что переделали в писательский кабинет для меня, поставили там кроватку и пеленальный столик. Купили в книжном на Мэйпл-стрит «Доброй ночи, Луна» и «Сказки для Френсис», а в одной лавочке во Французском квартале – несколько сувенирных вудуистских куколок. Мы думали, что положить их в детскую кроватку будет придурошно/потешно. Нам нужны были деньги, и в «Ставках» я перепрыгнул за стойку, сделавшись из распивалы разливалой; Жирняга Феликс даже установил на стойке пластиковую банку с надписью «В ПОЛЬЗУ БЕННИНОГО МАЛЫША», но, как только о ней узнала Стелла, банка исчезла. По ночам я прикладывался ухом к животу Стеллы, стараясь что-нибудь услышать или почувствовать, но так ни разу ничего и не уловил. «Ты что, не чувствуешь? – спрашивала она. – Вот здесь. Вот. Толкнул». Я не чувствовал. Частенько я злился непонятно на кого, а то начинал трепетать, но по большей части мне было жутко. Однажды после закрытия бара я напился до беспамятства, и наутро Феликс вызывал «скорую», потому что не мог привести меня в чувство. Потом он мне рассказал, что пробовал даже пинать меня по яйцам. Как и следовало ожидать, Стеллу это не порадовало. Прошло несколько дней, и однажды ночью, около трех, меня разбудил звон бьющейся посуды. Стеллы в кровати не было, и я позвал. Снова грохот и звон. Я метнулся на кухню и увидел Стеллу возле мойки. Всхлипывая, она швыряла об пол одну за одной наши тарелки и чашки. Все кругом было в осколках. Я обнял Стеллу, дал поплакать, затем отвел в кровать и вернулся убрать фарфоровое крошево. Об этом случае мы никогда не заговаривали, несмотря на зияющие пустоты в нашем буфете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю