355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Майлз » Дорогие Американские Авиалинии » Текст книги (страница 9)
Дорогие Американские Авиалинии
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:34

Текст книги "Дорогие Американские Авиалинии"


Автор книги: Джонатан Майлз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

Так и помни, пишет Толстой у Алоизия, что самое важное время одно: сейчас, а самое важное оно потому, что в нем одном мы властны над собой. А самый нужный человек тот, с кем сейчас сошелся, потому что никто не может знать, будет ли он еще иметь дело с каким-либо другим человеком. А самое важное дело – ему добро сделать, потому что только для этого послан человек в жизнь.

Это, конечно, всего лишь чуть углубленная интерпретация «Люби того, кто рядом с тобой» Стивена Стиллза, [83]83
  Стивен Стиллз – американский музыкант, автор песен, работал с рядом известных в США рок-групп, друг Джимми Хендрикса.


[Закрыть]
но этого хватило, чтобы убедить Валенты, что он должен оказать Медведю любезность – пройти с коммунистами до Пьяцца Унита и ради своего нового друга хотя бы вскинуть вверх кулак.

Когда под вечер условленного дня они собрались, Валенты увидел в голове колонны самодельный гроб и оторопел. «Мы перезахороним нашего товарища», – объяснил Медведь. Народу собралось гораздо меньше, чем он обещал, – не было и сотни, и Валенты встревожился, что слишком заметен, почувствовал себя скорее солистом, чем хористом из заднего ряда, хотя нашел слабое утешение в том, что на нем нет красного шарфа, как на остальных партизанах. Ему сунули в руки древко транспаранта растяжки – Zivio Tito! – и, хотя он пытался возражать, его скоро стиснуло толпой. Они двинулись вниз по холму, поначалу сурово распевая что-то, но все больше распоясываясь и разъяряясь – с каждым встречным патрулем белых касок, военной полиции Союзников. Валенты думает, что если бы не древко в руках, то можно было бы улизнуть, но если завалится один конец растяжки, его отсутствие сразу заметят. Он пытается не обращать внимания на триестинцев, выстроившихся вдоль улиц поглазеть на шествие, – старики и старухи, застыв со скрещенными на груди руками, взирали на них с враждебным молчанием. А рядом с ними – дети, с острыми пулями вместо глаз. Впервые со дня приезда в этот город Валенты понимает, что заметен, что телесен, что он играет роль в истории города, а не наблюдает незримо и неосязаемо, он больше не призрак, сбежавший из другой жизни. Его побег замечен, думает Валенты, и гроб впереди ведет его домой.

На Пьяцца Унита, где золотые мозаики Палаццо дель Говерно разбрасывают молнии слепящих солнечных бликов, колонне преграждает путь толпа итальянцев, они тоже поют и тоже держат транспаранты – контрдемонстрация, но более многочисленная и сплоченная. Крики и потрясания кулаками скоро переходят в плевки и толчки между передними рядами. Едва мелькнул первый кулак (а вышло, что первый удар нанес или получил Медведь), в толпу двинулся, зачем-то задним ходом, американский джип, полный новозеландских солдат с дубинками наготове. Партизаны шарахнулись от джипа, и гроб рухнул на землю с глухим стуком. Валенты увидел, как человек, несший второй конец транспаранта, вынул из ножен, спрятанных под курткой, нож с длинным лезвием. Восприняв это как сигнал к бегству, Валенты бросил свой конец транспаранта и попытался продраться сквозь плотный ряд итальянских зевак, столпившихся вокруг. Но ему дают подножку и плотно прижимают к земле. Валенты впечатывают лицом в булыжную мостовую, а потом переворачивают на спину, тут он видит, кто на него напал. Это старший из братьев Франчески, он скалится. «Slavo», – говорит он («Славянин») и смачно сплевывает, целясь Валенты в рот. Слюна пахнет граппой, она растекается у Валенты по ноздрям и верхней губе. Он сучит ногами и слышит, как его деревянная пятка бьет по брусчатке, и звук такой же, как треск гроба, ударившегося оземь.

В ту последнюю ночь моей жизни со Стеллами, вернувшись домой из «Ставок» и онемело поторчав под дождем у окна нашей спальни, я двинул в круглосуточную закусочную на Сент-Чарльз-авеню, которой наверняка уже давно не существует. Городская санитарная служба постоянно собиралась ее закрыть (ходила знаменитая байка про то, как однажды прорвалась потолочная плитка и большая семья крыс, по Писанию, дождем пролилась на столы), и уж точно в конце концов какой-нибудь Жавер из местных инспекторов преуспел и заколотил ее. Еще ходили слухи, что сизые от наколок повара постоянно подсыпают в яичницу ЛСД, но это скорее гипотеза для объяснения тошноты и головокружения после тамошних ночных трапез, не заслуживающая доверия, хотя бывает всякое. Музыкальный автомат в забегаловке был фарширован полным собранием мелодий Эрин Кей Доу, а официантками работали исключительно молодые русские женщины – как я теперь понимаю, почти наверняка ввезенные секс-рабыни. Девушки сплошь были чувственные, но печальные, словно бы предлагали секс, не суля при этом никакого удовольствия. Я заказал кофе, но руки у меня так тряслись, что я спросил водки – унять дрожь. В качестве довеска к спиртному я попросил и закуски, но почти не притронулся к ней. Всю жизнь официанты меня спрашивают, что не так с едой.

Помню, за соседним столиком сидел худосочный парнишка в черной футболке и с ним девушка, явно без памяти в него влюбленная. Я подслушивал. Парень был барабанщиком и пытался втолковать девушке важность и величие новоорлеанского ритма. Она кивала и повторяла: «Оки, оки», но парня несло, и наконец, мучительно заскучав от темы, но не от парня, девчонка, хлопая ресницами, сказала: «Ты знаешь, что ты чокнутый?»

Я оглянулся на них.

– Он не чокнутый, – сказал я, – он просто не умеет любить две вещи одновременно.

Я хотел им помочь. Ну хоть как-то. В Нью-Йорке мне бы сказали, что это не мое собачье дело, а то и хуже того – паренек засветил бы мне в глаз. Но дело-то происходило в утонченном Новом Орлеане, где даже оглашенные юные барабанщики вежливы.

– Спасибо, – сказал юнец, лишь самую капельку переборщив с сарказмом.

Уткнувшись снова в свою нетронутую яичницу, что смотрела на меня ядовито-желтыми глазами, я услышал, как девчушка обозвала меня «мерзким» и предложила своему «чокнутому» парнишке пересесть за другой столик. Я помахал ей вслед двумя пальцами:

– До свиданька.

«Мерзкий» просидел в закусочной до рассвета, но так и не перестал дрожать. Наутро могло бы наступить просветление, если бы я в какой-то миг перестал пить, но я не перестал, и, когда на улице на меня пролилось солнце, оно было как дождь из битого стекла. В итоге я оказался у Феликса. Он досадовал, что его разбудили, но в остальном принял меня радушно, хотя и не затруднился вставить зубы. Феликс ходил в громадных футболках типа тех, в каких спят в кампусах, и я поневоле задумывался, где в магазине могут висеть столь гигантские размеры и какого сказочно огромного йети обшивает в своем воображении филиппинка на текстильной фабрике. На Феликсе была белая майка на полтона светлее его мучнистой кожи; он напоминал полурастаявшего снеговика. Феликс ни о чем не спросил и сразу смешал мне «цветы апельсина» – то, что сейчас в Нью-Йорке зовется «джин с соком», – потому что водки он не держал. Загаженность его жилища вошла в легенду (прежний бармен из «Ставок» анонимно звонил в упоминавшуюся тут санитарную службу донести об этом), посреди кухни там стояла ржавая бочка из-под машинного масла, полная мусора, за доступ к которой грызлись три или четыре драных кота, а порнография была разбросана повсюду. Где бы ты ни сел, взгляд твой обязательно натыкался на бесстыдную глянцевую вульву или грудь. На мой вкус, они не выглядели счастливыми вульвами, но, впрочем, я никогда не был экспертом.

Всегда на острие технической мысли, Жирняга Феликс поспешил похвастаться новым сокровищем, «кассетным видеомагнитофоном», и, чтобы продемонстрировать его возможности, воткнул кассету, которую выписал из Калифорнии и только что получил по почте. Это была нарезка из сцен, где мужчины эякулировали женщинам на лица. «Стопроцентное спускалово», – сказал Феликс, пододвигая стул к телевизору, чтобы – дело было до эпохи дистанционников – управлять действием. С гордостью показывая возможность ускоренной перемотки, он говорил: «Во, гляди. В волосы. Во дает, а. Гениально». Я увидел на кофейном столике Феликсовы зубы; повернутые к телевизору, они будто смотрели вместе с нами, и я испугался, как бы они не ожили и не заклацали, дополняя сочные замечания хозяина развернутым комментарием. Над иными спусками Феликс смеялся, другие трагически огорчали его («Какие жалкие капли. Поглянь. Ей не понравилось».) Иные сердили, а от иных он восхищенно обмирал. «Знаешь, – сказал я ему наконец подобающе задумчивым тоном, – мне и в голову не приходилосделать с женщиной такое». Феликс заржал и сказал: «Вот потому у тебя есть ребенок, а у меня нету». На мой взгляд, явно притянутое за уши объяснение.

Странно, но это видео меня несколько утешило. В сравнении с этими мужиками я был просто благородным Ланселотом. По правде, я снова и снова пересматривал кассету даже после того, как Феликс ушел открывать «Ставки». Но не в дрочильном ключе, как смотрел Феликс и как она замышлялась, – нет, старый выпуск «Капитана Кенгуру» [84]84
  Детская телепередача в США.


[Закрыть]
и то возбудил бы меня сильнее. Наоборот, мне словно говорили: да, я был хамом, ни на что не годным алкашом, нарциссом, гонялся за пустой славой (на что я надеялся, пересылая свои стихи во внешний мир? Ну вот кого я представлял за их чтением? Заскорузлый комитет по премиям, спорящий, повесить ли мне медаль на шею? Нет, я воображал женщину в полном экстазе, почему-то брюнетку; чтобы она прижимала мою книжку к груди и горела желанием спасти меня от самого себя), вечно искал дешевого кайфа, никогда не выпуская из виду таблички «Выход». Но я не был животным, говорил я себе, не был негодяем. А посмотреть на этих дегенератов, думал я. Они уже безнадежны, а я-то нет.

Ближе к вечеру я вернулся на свою квартиру. У Феликса я принял душ и побрился, хотя, к своей досаде, одет был в то же, во что вчера; я был более-менее трезвым или, если назвать вещи своими именами, не был пьян. Я только опрокинул перед выходом стопочку джина – успокоить нервы. Ключ так и не появился, и я несмело постучал. О цветах я подумывал, но это показалось мне совсем уж низким фокусом в духе Энди Шляппа.

И все же в голове я держал все нужные слова – конспект «Плана Маршалла» для моей реабилитации. Я перестану много пить, перейду на пиво. Я перестану ходить в «Ставки» и найду другую, настоящую работу, – может быть, в книжном магазине, а что, было бы неплохо. Стихи будут только по выходным, вроде авиамоделизма. Стелла однажды предложила мне «походить к кому-нибудь» – типа, к психотерапевту, мы их тогда называли «крышниками». Я готов, почему бы и нет. Мне, правда, пригодились бы несколько бесов для стихов, думал я, но уж конечно у меня их в избытке, и я не стану тосковать по тем, которых сохлику удастся откачать. Если нужно, я даже начну бегать: вот он я, в хайратнике пыхчу по Мэгэзин-стрит. Все что угодно, я справлюсь.

Тишина.

– Стелла? – позвал я. – Стелла?

Тут снизу кто-то окликнул меня по имени. Это был Робби, наш сосед с первого этажа. Он работал шеф-поваром в ресторане во французском квартале – в заведении, куда сбегались за черепаховым супом туристы со Среднего Запада. Хлопающие глазами дядьки и тетьки с мардиграсовыми клювами на головах. Робби был женат на художнице по имени Салли, томной и чересчур хрупкой женщине, с которой было трудно общаться, потому что любой негатив, казалось, набивал ей синяки на душе. И если ты жаловался, например, на непогоду, она указывала тебе на то, что все это лишь часть мудрейшего экологического цикла. Пустяки, что ты не закрыл окна в машине, – всеблагая Гея принимает ванну. Она не понарошку любила Торо – да-да, точно, хотя, я уверен, не понимала ни одной из его шуток. Стелла при этом балдела от них обоих и приводила в пример как идеальную пару, образец для подражания. «Тебе надо побольше общаться с Робби, – однажды сказала она мне. – Он такой замечательный муж, ты мог бы чему-нибудь научиться». Я сказал ей, что, когда прохожу мимо их дверей, оттуда почти всегда играет Кенни Роджерс. [85]85
  Кенни Роджерс (р. 1938) – один из популярных кантри-исполнителей.


[Закрыть]
Как я считал, вердикт, не подлежащий обжалованию.

– У меня твои ключи, – сказал Робби.

– О, – сказал я как бы беспечно и не спеша начал спускаться.

Робби скрылся в квартире, оставив дверь приотворенной, так что я успел услыхать пару строчек из песни Энн Мюррей. Не мне было в тот момент закатывать глаза, но я все рано закатил. Подавая мне ключи, Робби сказал:

– Сочувствую, что все так, правда.

А все как?

– Стелла уехала в Калифорнию, – сказал он. – Она… э-э… выглядела расстроенной, но, думаю, и тебе несладко сейчас. То есть, понятно, несладко. Господи, же-энщины. Но, сам знаешь, в жизни всякое случается. Не сомневаюсь, вы все уладите.

Наверх я взбирался в горячем и мутном остолбенении. Дома на первый взгляд все было по-старому. Да Робби просто съехал с катушек! Или скверно пошутил. Мои книги на месте, и телевизор на шлакоблочном престоле, фотографии в рамках. Почти на всех – Стелла с Крупичкой: как фотограф я не попадал в запечатленные воспоминания. На миг меня отпустило; я внутренне готовился к многозначительному зиянию пустой квартиры, даже без той скудной мебели, что стояла у нас. Но потом я присмотрелся внимательнее. Из шкафа в спальне исчезло большинство Стеллиных вещей, остались только жалкие одежды, ношенные во время беременности. В Крупичкиных ящиках тоже пусто, лишь распашонки, из которых она уже выросла. Детские книжки были на месте, игрушки разбросаны по полу (одна из наших куколок вуду лежала ничком, как жертва расстрела в школе), но Крупичкин драгоценнейший неразлучный медведь из кроватки исчез. Его отсутствие было как точка в конце жуткого предложения, медленно сгустившегося перед глазами: они уехали. Наверняка в ту же ночь, после того как мы разодрались, пока я торчал в «Ставках», отсвечивая короной на макушке, Стелла собрала вещи и рванула на ночной рейс до Лос-Анджелеса, к родителям. Может, это даже был рейс «Американских авиалиний» – такое остроумное зловещее совпадение. Я бродил по комнатам, тупо подсчитывая, что она взяла и что оставила, будто определяя степень серьезности, исчисляя окончательность события. Неужели она могла бросить «Ариэля» Сильвии Платт? Она обожала Платт. Ее рукописные пометки украшали страницы книжки. Была ли жизнь со мной так ужасна, что Стелла побросала все свои туфли? Я взял одну туфлю и поднес к носу, будто ловя последний исчезающий Стеллин след, но туфля пахла только новой кожей. Потом в детской я нашел на пеленальном столике пятнышко Крупичкиных какашек, будто коротко чиркнули ириской, и непостижимым образом это пятнышко отчего-то переломило меня надвое, как сухую ветку. Вцепившись в края пеленки, я трясся и всхлипывал – рыдая над засохшим дерьмом своей дочери.

– Бенни?

Это пришел Робби.

– Я тут, – отозвался я.

Вытер слезы рукавом рубашки, который, тревожный знак, пах рвотой. Я поискал следов, но ничего не увидел, и придумал лишь то объяснение, что в прошлую ночь был столь зверски пьян, что даже мои поры рыгали. Господи, со мной ли это все происходит?

– Иду, – крикнул я.

Робби стоял в открытых дверях вместе со своей Салли. Он выглядел озабоченным, у нее же лицо было решительно прокурорское. Из-за ее костюма матери-прародительницы – массивное платье из батика с вышивкой, мутантская обувь, что-то между домашними шлепанцами и крестьянскими сабо, и радужная налобная повязка – я вспомнил старинную рекламу маргарина: «Нехорошо обманывать мать-природу». У Матери-Природы был свирепый вид. Наверное, она никогда не простит мне ту историю, когда я упал без сознания в ее палисаднике и поломал фиалки. Ее возмущенная мина навела меня на подозрение, что Салли и помогла Стелле собраться.

– Мы хотели убедиться, что у тебя все нормально, – сказал Робби.

– Само собой, – буркнул я.

– Всякое в жизни случается, – повторил он. – Не сомневаюсь, все образуется.

– Конечно, – сказал я.

Ничего не образовалось.

И не могло. Я тут же позвонил в Калифорнию. Ответил Фрэнк, отец Стеллы, который был судьей среднего уровня в своем штате и по совместительству преподавал где-то политические науки.

– Бенджамин, – сказал он, не переставая вздыхать, – моя дочь много чего вытерпела, она сейчас не может с тобой поговорить. Я думаю, что еще долго не сможет. Я понимаю, ребенок – не кол посреди поля, так что дело непростое, но я тебя уверяю, маленькая Стелла ни в чем не будет знать нужды. Тебе предстоит признать свою вину и дать Стелле время разобраться во всем. Так уж случилось, что я люблюсвою дочь (ударением он подсветил сравнение/контраст), и я не желаю ей ни капли лишних страданий.

Мне захотелось сказать в ответ: ты любишь дочь? А что ты скажешь, Фрэнк, на это – она тебя ненавидит,она, блядь, не выносит тебя. Ага, нужны доказательства? Так вот же они, смотри, «Ариэль» Сильвии Платт. (Господи, как она могла бросить эту книгу? И меня с ней.) Вот, страница 42, «Папа». Лучшее стихотворение Платт, на мой взгляд. Видишь, как страница вся исчеркана? Чернила трех цветов, трех! Итак, смотрим, что там подчеркнуто? В твое черное сердце я кол вобью! [86]86
  Стихотворение выдающейся американской поэтессы Сильвии Платт «Папочка» (цит. по пер. В. Бетаки). Сильвия Платт долгие годы страдала депрессией, предприняла несколько попыток самоубийства, одна из которых в 1963 г. оказалась успешной.


[Закрыть]
(Ты сказал, ребенок «не кол»? Фатальный выбор слова, Фрэнк.) Папа, папа, выродок… / Кончено… Так что, Фрэнк, побеседуем про твою нежную приязнь к помощнице-аспирантке? Кто вас застукал, Фрэнк? Так и есть, Стелла, а было ей одиннадцать лет, а помощница сосала у тебя, Фрэнк, отсасывала прямо в твоей семейной машине. Стелла пришла в гараж за велосипедом – ты помнишь его, миленький розовый «швинн» с лохматыми висюльками на руле. Ты, конечно, думал, что она у подружки. Я знаю все, что ты наговорил ей тогда, Фрэнк, все, что ты ей обещал, знаю, на какие уловки пускался, умоляя не выдавать маме, после того, как застегнул штаны и сказал аспирантке – интересно, что? «замри»? «не уходи»? «подожди минутку»?.. Да, Фрэнк, Стелла поведала мне все, и не уверен, что ты хочешь знать, почему и при каких обстоятельствах, но вообще-то это было еще в начале, как-то ночью, когда ее нежелание брать в рот стало уже напрягать, и мы раскурили косячок, откинувшись на подушки, и вот все это хлынуло наружу, грустная история, но так холодно, холодно изложенная. Мне понравилась одна деталь – как аспирантка подкрашивала губы, глядя в зеркало заднего вида, пока ты увещевал свою маленькую Стеллу. Кла-асс, Фрэнк. Сучка первый сорт. Я никогда не могла узнать о корнях твоих, писала Платт. Но мы-то знаем, куда ты совал свой треклятый корень, Фрэнк, – прямо в то скверное напомаженное гнездо, в тот дешевый рот, который разгрыз надвое мое прекрасное алое сердце.

Вот что я хотел сказать. Но не стал. А вместо этого произнес:

– Так уж случилось, что и я люблю вашу дочь.

– Что ж…

И Фрэнк повесил трубку.

Так и получилось, что в тот день я перешел с пятерочек на четвертинки, [87]87
  Т. е. с бутылок объемом в 1/5 галлона (ок. 900 мл) на бутылки в 1/4 галлона (ок. 1,4 л).


[Закрыть]
и пусть это вопрос выгоды, не будем притворяться, что это не символично. Дирк, мой наставник в АА (его по правде так зовут, хотите верьте, хотите нет [88]88
  Dirk – на американском сленге «пенис, член».


[Закрыть]
), обозначил это как день, когда я оправдал свой алкоголизм. Дирк был винным обозревателем высокого полета, но в итоге совершил вынужденную посадку в АА. Он уверял, что кое-что знает об оправданиях, – для него бражничество было работой, а работу нужно выполнять, ну и так далее. Ему повезло переключиться с винной коммерции на душеспасительную коммерцию: сейчас он держит благотворительную кухню в Челси и бродит по городу, укрывая бездомных чуваков своими одеялами.

Разумеется, весь мой «План Маршалла» пошел прахом, когда Стелла ушла. Через два дня я уже вновь распоряжался за стойкой в «Ставках», разливая свои знаменитые «двойки»: стопку клиенту, стопку себе. Через несколько дней я опять попробовал позвонить Стелле, надеясь, что период критического осмысления закончился. На сей раз я нарвался на ее мать, и вы можете представить, чтотам было. Мне пришлось повесить трубку, а то я вот-вот мог бабахнуть ярким пламенем. Я написал Стелле несколько длинных писем – ну, не таких длинных, как это, – но они остались безответными. Тогда однажды ночью, в три часа, – вот опять этот жуткий час; Господи Иисусе, сколько отчаяния и крови выплескивается, когда кукушка прокричит трижды, – я набрал их номер и в каком-то необычайно гадком и плаксивом отупении заявил ее отцу, что у меня есть права, я должен видеть дочь, что Стелла похитилаКрупичку, укралаее, и что я разнесу весь их чертов дом, но своего добьюсь.

– Бенджамин, – мягко проговорил он, – ты сам себе худший враг. Ложись-ка спать.

– Я все про вас знаю, Фрэнк, – сказал я.

Как бы с угрозой, р-р-р.

Он, похоже, не понял, куда я клоню. Или оказался более ушлым ходоком, чем я думал. (Должно быть, я рассчитывал, что он сразу перетрухает, прикроет трубку ладонью и зашепчет фальцетом: «Что? Что?Господи, что ты знаешь?»)

– Примите уверения, – заорал он в ответ, – что удовольствие взаимно.

В том уквашенном состоянии я только и придумал ответить: «Наоборот», ответ бессмысленный и даже нескаламбуренный. Фрэнк вздохнул и дал отбой, так что я орал в гудящую трубку, пока там не раздался обычный нарастающий перезвон и обычный гундосый голос телефонной барышни не подсказал мне, что если я хочу позвонить, то нужно нажать рычаг и так далее. Этот звонок, видимо, окончательно вывел Стеллу из себя, потому что где-то через неделю я получил от нее письмо. Написанное от руки, датированное, удручающе формальное. Основная мысль: все кончено. Поладить снова нечего было и надеяться, я чувствовал лишь одно – вину, а это показывает, что я не совсем уж был бесчеловечным, хотя муки совести, в конце концов, есть проявление эгоизма, так что еще, блин, хуже. Крупичку я смогу видеть только после того, как пройду курс лечения от алкоголизма в специальной клинике и исполню еще кучу разных епитимий, а Фрэнк – она назвала его «мой отец», а не «папа» – уже собрал команду юристов, которая этого добьется. Она признала (считаю, любезно), что не один я во всем виноват, но писала, что теперь ей нужно «попросту» заняться своей жизнью, а я должен заняться своей. И подписано: «С грустью, Стелла».

Так мы и сделали. Или почти. Стелла, во всяком случае, за свою жизнь взялась. Она защитила докторскую в Пеппердайне и получила место преподавателя в университете штата Калифорния, где работала несколько лет, пока не встретила Джонатана, чиновника из системы среднего образования с двумя сыновьями от первого брака, и не вышла за него, а после этого открыла в Пасадене оранжерею, и дела у нее, похоже, идут вполне успешно. (Сайт у них крутой, во всяком случае. Сто сортов камелии в наличии.) Я знаю все это потому, что в девяностых я несколько лет был у них в списке получателей рождественских писем – по ошибке, я сразу понял. Благодаря этим письмам я узнал, что Джонатан – фамилия его Кейл, пишется как капуста, [89]89
  Kale – по-английски «капуста».


[Закрыть]
так что я всегда представлял его помесью знаменитого Джона Кейла из «Велвет андеграунд» и Зеленого гиганта с этикетки консервной банки – увлекается спортивной рыбалкой и альпинизмом, хотя после травмы колена в 96-м или 97-м альпинизм накрылся. А еще он винный коллекционер, так что в отпуск их семейство катается почти по тем же маршрутам, которые нарезал по глобусу мой наставник Дирк, надегустировавшийся до одури в Чили, Франции, Португалии, Новой Зеландии. В одном из рождественских писем говорилось – такой выпендреж, как я понял, – что «вложенная в конверт винная пробка» – счастливое напоминание о поездках прошедшего года, но мое письмо пришло без пробки. Я даже выудил конверт из мусора, чтобы проверить. И где, черт возьми, моя пробка? Что ж, может, меня все-таки не случайно включили в список адресатов. Я представил, как они спорят, вкладывать ли пробку в мой конверт. Я так и слышал голос Стеллы: «Нет, а то он ее еще съест».

Ну а что же я? В общих чертах вы мою повесть уже знаете. Труднее всего было что-то сделать с Крупичкиными подгузниками, забытыми Стеллой. В корзинке под пеленальным столиком их было пятьдесят, аккуратно сложенных. Благотворительная больница из-за такого хиленького пожертвования не стала бы суетиться. Я понимал, конечно, что и сиротские приюты еще где-то есть, но, поскольку они больше не зовутся приютами, не знал, как искать их в телефонном справочнике. В местном «Убежище избиваемых женщин» к моему предложению отнеслись подозрительно, будто пятьдесят подгузников – троянский конь, который поможет мне проникнуть к ним и засветить в глаз девице-другой. И только через год у меня хватило духу выбросить подгузники на помойку.

Как и потребовала Стелла, я обратился в учреждение, где лечат алкоголиков, – захудалую, но очаровательно сельскую клинику за городом, там на лужайках паслись большие стада оленей, и однажды я видел медведя, хотя мне никто не поверил. Правда, к тому времени Крупичка уже закончила колледж. А в долгом промежутке я превратил себя в жутковатое чучело и решил, ничего на деле не решая, что буду вести себя как чудовище, каким я, мне казалось, всегда был внутри. Или это Стелле казалось, разницы нет. Незадолго до отъезда из Нового Орлеана я путался с такой же алкоголичкой, разведенкой по имени Сандра. Она утверждала, что когда-то была манекенщицей, но, посмотреть на нее, звучало это неубедительно. Еще она постоянно рассказывала, что отсосала у Мика Джаггера в 75-м во время американских гастролей «Роллинг Стоунз», но, вы понимаете, сомнения те же. Мы кочевали из бара в бар, дрались, теряли туфли, как влюбленные из рассказов Буковски. Как-то раз, когда она делала со мной то же, что, по ее словам, сделала с Миком Джаггером, я в последнее мгновение выдернул, чтобы поступить в точности как те тыкающие неандертальцы на кассете у Жирняги Феликса. Мне пришлось на секунду удержать Сандру за волосы. «ТЫ… КОЗЕЛ… ЕБАНЫЙ!» – завизжала она, хватая с полу мою рубашку и вытирая щеку. Наверное, я предполагал, что после этого мне станет легче, что это как бы скрепит мой приговор. Но вместо этого стало еще хуже. Вдобавок исполнение было никаким – Феликс поставил бы мне двойку. Даже чудовищем я вышел никудышным. Я попросил у Сандры прощения и махнул еще пару-тройку стопочек, пока она, чтобы поправить себе настроение, в очередной раз пересказывала историю про Джаггера. Похоже, он обаяшка, этот Мик. Если ему пощекотать яйца, вам достанется улыбка лепрекона.

Гляньте-ка, дорогие Американские авиалинии. Утро наступает. Как говорил один мой приятель-саксофонист в Новом Орлеане, когда рассвет заставал его со стаканом в руке, «солнце опять поймало меня за жопу». Его звали Чарли, он умер от передозировки героина десять лет назад. Однажды я устроил Стелле сюрприз на день рождения с участием Чарли, он прятался в ванной и вдруг оттуда заиграл на саксофоне «С днем рожденья тебя». Чудесный миг, я почувствовал себя королем, но вот Стелла, вопреки моим надеждам, не вполне почувствовала себя королевой. Закончилось тем, что она расплакалась из-за того, что гости были, как она заявила, в основном мои друзья, а не ее. Я мог бы напомнить ей, что у нее и вообще друзей было негусто, но все же не настолько я был туп. Стелла строго судила людей, и мало кто отвечал ее высоким стандартам. Те немногие друзья, что у нее имелись, постоянно подвергались самому придирчивому разбору, в основном на предмет моральных прегрешений. А я никогда не просеивал людей, и они прибивались ко мне и отчаливали без особого паспортного контроля. За годы работы за стойкой примиряешься с человеческими слабостями – во всяком случае, так мне всегда казалось. Один завсегдатай «Ставок», мужик под шестьдесят, который когда-то был успешным финансистом, но пошел ко дну после какого-то темного дельца, твердил: «Я буду говорить с любым, на одном из трех условий. Либо вы меня смешите, либо заставляете думать, либо у меня на вас встает». Услышав это в пятый или шестой раз, я спросил его, а что бывает, когда он встретит такую редкую человеческую особь, которая исполнит все три условия. «Делаю предложение», – ответил он. Что ж, нам никогда не удавалось толком подсчитать его жен. Последняя была филиппинкой, злые языки судачили, что он ее выписал по почте.

Вокруг меня почти все еще спят: скрючившись на тощих белых раскладушках, или на картонных подстилках, или на жестком синем ковролине, или скособочившись на стульях, подставленных к стенам да к окнам; пересохшие рты раскрыты – точь-в-точь трупы на месте бойни. Сладенький розовый свет льется в окна, превращая пылинки в парящие блестки. Похожие на маленьких морских тварей, зависших в воде, или какие там еще бывают затертые сравнения. Уже приехали мойщики окон – в какую жестокую рань им приходится вставать; хотя для кого-то из них это удачный способ избежать утренних пробок. В общем, бодрячки. Вот этот, что моет недалеко от меня, выглядит вполне беспечным. Коротышка мексиканец с плоским лицом майя, он натирает стекло губкой, насаженной на двухметровую рукоять. Я часто слышал, что среди маляров, которые красят помещения, много алкоголиков, и объяснение этому дают такое, что пить вынуждает каждодневное восьмичасовое созерцание разных оттенков белого. Вот интересно, а как обстоит дело с мойщиками окон, которые вечно выглядывают или заглядывают в застекленный мир, нечувствительный к их прикосновениям? Кроме, наверное, Томаша из Кундеры, [90]90
  Имеется в виду герой романа Милана Кундеры «Невыносимая легкость бытия» – любвеобильный хирург, вынужденный пойти в мойщики окон после советского вторжения и запрета на профессию, полученного по политическим мотивам. Как правило, прибыв по вызову, интеллигентный мойщик в итоге оказывался в постели с хозяйкой дома.


[Закрыть]
который превратил мытье окон в отличный способ знакомиться с девушками. Но только он вымышленный персонаж. Не могу представить, чтобы мой мексиканский друг кого-нибудь снял благодаря своей оконной швабре. Да, вот так. Восемь часов мерцания бежевого-молочного-песочного-кремового-алебастрового-серебряного-жемчужного, непроницаемая плотность стекла, вина за ребенка, брошенного ради написания смехотворно невечных поэтических строчек. Наверное, у всех нас есть свои извинения, свои оправдания,как сказал бы Дирк, – причины, по которым мы хотим сбежать от жизни на время, а иногда и надольше. У одних лучше, у других хуже, только и всего. Ох ты, у мойщика сотовый зазвонил. Наверное, рассказывают ему анекдот, потому что он заливисто хохочет, почти до слез. Не могу понять разговор; когда-то я неплохо рубил по-испански, но, как многое в жизни, утратил и это. Мойщик складывается пополам от неистового веселья и так громко смеется, что несколько спящих бездомных просыпаются, угрюмо зевают и бросают беспокойные взгляды в мексиканском направлении. Проснись и пой! В Америке утро, понял, да?

Ранее я упоминал, что вчера кое-куда позвонил и что разговор прошел не особенно хорошо. Давайте считать, что он прошел не так хорошо, как у этого мойщика. Автобус только что привез нас из Пеории. Никто мне не сказал ни дрыпаного словечка, как выражается мисс Вилла. Из автомата напротив выхода Кей-7 я набрал номер Крупичкиного мобильника.

– Это Бенни, – сказал я.

– Бенни! – пропела она в ответ.

– Я застрял в Чикаго, – стал я объяснять. – Полный кошмар, мой самолет даже не долетел досюда. Мы сели в Пеории, и нас заставили топать до О’Хары. Ну, не топать, но почти. В общем, все рейсы отменили. Полный, бля-ин, затык. (Вы заметили? Ради дочери я подчистил словарь.) Когда мы дальше полетим, не говорят, но на сегодня, похоже, прогнозы неутешительные.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю