355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Майлз » Дорогие Американские Авиалинии » Текст книги (страница 6)
Дорогие Американские Авиалинии
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:34

Текст книги "Дорогие Американские Авиалинии"


Автор книги: Джонатан Майлз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Я выдаивал из своей недолгой славы все, что мог, – стипендии, гранты, публичные чтения в колледжах, – но, не в состоянии удержаться на волне (то есть растратив запас юношеских стихотворений), я скоро вышел в тираж. Элиот сказал: «Я видел миг ущерба своего величья» [59]59
  Т. С. Элиот. «Песнь любви Дж. Альфреда Пруфрока». Цит. по пер. Н. Берберовой.


[Закрыть]
– эх, Том, мне тоже знакомо это зрелище. Не хотелось бы слишком жирно проводить черту или слюняво каяться, но это правда: весь «успех», что у меня был, возрос на лихорадочных рифмах моей юности, на стихах, писанных в пред-Стелловые годы. Пока хоть кто-то успел заметить пламя, осталась уже одна зола. Сколько бы я ни пыжился, мне так больше и не удалось подстроиться под интонацию и характер тех ранних сбивчивых, сальных, волком завывающих стихов. Я был исповедальным поэтом, который больше не хотел исповедоваться. Бывало, когда я выступал перед публикой, мне казалось, я кого-то заменяю – приятель умершего поэта читает его стихи, как Кеннет Кох читал на панихиде по Фрэнку О’Харе его великолепное и трогательное стихотворение о разговоре с Солнцем. [60]60
  Фрэнк (Фрэнсис) О’Хара (1926–1966) – американский поэт, автор стихотворения «Правдивый рассказ о разговоре с Солнцем на Файер-Айленд», написанного по мотивам известного стихотворения В. Маяковского «Необычное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче». Кеннет Кох (1925–2002) – известный американский поэт.


[Закрыть]
 «Это произведение великого поэта», – сказал тогда Кох. И когда я выступал, у меня в голове проносились нескромные слова такого же плана: Произведение великого поэта. Какой стыд, что мы его лишились.А через несколько часов на коктейле с профессорами я, синий, отвечал «Пфффрр»в ответ на вопрос, над чем я работаю сейчас. И наконец пришло время, когда на мою программу вечно пьяного поэта велись уже только незадачливые парни-аспиранты, но они всегда легкая добыча. Такие до пяти утра наливали мне в надежде на дилан-томасовскую трагедию [61]61
  Дилан Томас (1914–1953) – выдающийся британский поэт. Скончался после возлияния в нью-йоркской таверне «Белая лошадь», ему приписывают слова «Я выпил 18 виски подряд; кажется, это рекорд».


[Закрыть]
– тогда они могли бы воспеть нашу пьянку.

В Польшу я приехал в 1989-м, в те бурные месяцы, когда в Европе рушился «железный занавес». У нас была программа поэтического обмена, на который Алоизий выдвинул меня, и поляки, как это повелось в истории, вытянули короткую спичку: Бенни Форда. Впрочем, нет – к черту. Я что-то слишком распелся. Ни к чему чернить мои польские дни. Я ехал на пять месяцев, но растянул их на год с лишним, и все равно мои воспоминания мешаются и расплываются: благословенные посиделки при свечах далеко, далеко за полночь по пивным погребкам Кракова, «Зубровка» и бесконечные ужасные «Мочне», [62]62
  Марка крепких польских сигарет.


[Закрыть]
разговоры об Искусстве с большой буквы со студентами, поэтами, без пяти минут романистами и моим вездесущим другом Гжегожем, бородатым, как Санта-Клаус, безумным краковским скульптором, который имел неудобную привычку работать голышом, – все они заразительно искрили, трещали и взрывались только что освобожденными желаниями. Словом, полночные разговоры об идеях с людьми, для которых слова и идеи имеют значение;с людьми, которые столь долго были в плену у одной, человеколюбивой, но дикой идеи, и именно потому что до этого дня каждый миг их жизни был скован этой дурной идеей, именно поэтому они теперь лихорадочно и повсеместно искали новую – такую, что вытолкнет их из нынешней исторической ямы. В тех погребках я видел задушевные драки и пьяные декларации с ударами по столу, видел, как люди будто бейсбольными карточками обменивались долго таимыми мечтами Ян, поэт, страдавший от «некомпетенции», как он это называл, польского искусства, мечтал, чтобы его строки были как осиный рой и жалили. Молодой студент-философ – кажется, его звали Павлом – мечтал открыть французский ресторан, хотя французской кухни не пробовал нигде, кроме как у Пруста. Гжегож, с другой стороны, мечтал когда-нибудь принести желтую розу к стенам «Дакоты», где застрелили Джона Леннона, и в Нью-Йорке «натянуть негритянку помускулистее».

А потом эти долгие сладкие затишья: забрызганные серой моросью или заваленные снегом утренние часы, занятые изучением языка, на котором говорил отец. В тесной обшарпанной квартирке на восхитительно грязной улице Чыстой я вслух разговаривал сам с собой или с Альбертом, моим пожилым учителем в пенсне. А еще я зарывался в польскую литературу, как обезумевший пират, по локоть погружающий руки в сундук с сокровищами, – я так старательно обшаривал Ягеллонскую библиотеку, что даже ночные сторожа знали меня по имени. Польскую литературу часто описывают как замкнутую, слишком углубленную в историю, слишком местную, но подозреваю, что Юг, где я вырос, привил мне устойчивость к таким материям. По-моему, для литературы естественно залипать на поражениях и обломах прошлого. (Я питал слабость к проигравшим еще прежде, чем сам стал таким.) Что касается моих обязанностей ex officio,то я исступленно писал, точно как показывают в кино: всклокоченные волосы, поэт швыряет через плечо лист за листом. И хотя в момент написания стихи виделись мне яркими и с божьей искрой, все это были, как я потом осознал, благонамеренные бредни – и время, и темы оказались для меня слишком велики. Я написал стихотворение о детях, которые на моих глазах аплодировали бригаде маляров, приехавшей красить какое-то здание, – на том историческом вираже в том облупившемся городе даже маляров окружал мессианский ореол. Но стихотворение, как плохо сфокусированная фотография, не смогло передать сути событий. Может, это и никаким стихам не под силу. Ода к Венере вряд ли сможет взволновать так же, как тепло ее кожи, как тяжесть ее нагого бедра. Вся лирика – из вторых рук. Черные точки на бумаге столь примитивно неинтересны, что и заскучавшего пса не заманишь их понюхать.

Однако было бы бессовестно, представляя вам это польское слайд-шоу, забыть и не помянуть бедную Маргарет. («Бедная Маргарет» – так она значится в моей мысленной картотеке, отягченная этим прилагательным зобом.) Это та, на которой я женился, формально, – моя первая жена, потому что со Стеллой мы так и не оформили нашу связь (для этого мы были слишком круты). Я женился на Маргарет после единственной ночи с продолжением в виде шквала писем – подтверждаю, негодный способ ухаживания. Мы повстречались на коктейле для всяких художественных иностранцев в резиденции какого-то коммунистического бюрократа, замминистра культуры или что-то в этом роде. Это был жирный мужик с пунцово-тугим детским лицом и такой вонью изо рта, что его смех можно было учуять на другом конце забитой народом комнаты. К тому же он был невыносимо напыщенный, и поэтому, да еще из-за водки, которая без ограничений текла и текла в мою сторону, я в конце концов отправился бродить по комнатам, тайком рассовывая по всяким шкафчикам и ящичкам канапе с фрикадельками. Понимаю, выходка решительно недипломатичная, но мысль о том, как этот перезрелый младенец будет, морщась, обнюхивать весь дом, бесконечно веселила меня несколько дней.

За этим Маргарет меня и застигла. Она была из Коннектикута, на десять лет старше меня, искусствовед, тяжеловатая в бедрах, но какая-то застенчиво-притягательная. Меня очаровали ее маленькие круглые очки, а еще – ее легкий пряный смех. И то, что моя фрикаделечная диверсия показалась ей смешной. Она сказала, что у нее слабость к «плутам», и тут я поморщился – ни разу не слышал, чтобы кто-то без иронии произнес это слово. «Ой, у меня коленки дрожат», – притворно испугался я. Однако спустя несколько часов она заставила меня дрожать непритворно, когда мы, добравшись до моей квартиры, бросились рвать друг с друга одежду. Хотел уже написать «как подростки в подвале», но подумал, что, несмотря на гормоны, подростки редко так делают. Так ведут себя люди средних лет, которым до зарезу хочется раскрутить громкость своих затихающих жизней. Ну, в любом случае, Маргарет так рванула на мне рубаху, что пуговицы в полете зацокалипо стенам. Уже в постели она на миг замерла, чтобы признаться – кротко, но просто, – что уже очень давно «не была с мужчиной». Я притянул ее лицо к своему и сказал: «Все нормально. Я так вообще никогдане был с мужчиной». Скорее всего, я подобрал эту шутку в каком-то кино, но что из того? Она рассмеялась своим пряным смешком, и нас понесло в сказочное бессонное умопомешательство. Маргарет так кричала, что наутро, когда я, проводив ее на варшавский поезд, возвращался со станции и повстречался на улице со своим квартирохозяином, пожилым вдовцом, тот уронил краюху хлеба, решив похлопать мне в ладоши. Достаточно ли этого для женитьбы? Ответ положительный. Дальнейшее я пропущу – там по большей части эпистолярный роман. А брак вышел таким недолгим, что, наверное, я за это время не успел и зубную щетку сменить.

Вот это все – длинная и, пожалуй, излишне подробная карта моего перехода из поэтов в переводчики. Сначала я переводил в подарок для друзей, которых завел в Кракове, – своего рода упражнения в дружбе. При этом переводы, опубликованные в американских журналах, приносили мне, не в пример собственным стихам, приятное удовлетворение, как будто я одариваючитателей, вверяю им что-то ценное. Своими же стихами я будто рыгал на них. Но мало того – перевод позволял обойти минные поля моей авторской личности; я старался оставаться незаметным, и незаметность была сродни освобождению. Еще я понял – и это было даже удивительно, – что наслаждаюсь самой этой работой, что меня увлекает процесс, что мне в радостьраспутывать гордиевы узлы, складывать языковые головоломки, снова и снова переодевать слова и фразы в одежды родного языка. И еще какая-то новая свобода открывалась в том, что это ремесло не предполагало совершенства. Перевод – это приближение. Твой перевод может лишь подойти к оригиналу, написанному на чужом языке, но не дотронуться до него; близко подойти, но и только; почувствовать горячее дыхание оригинала. Как переводчик я и мечтать не могу клонировать, скажем, розу чьего-то стихотворения; если перефразировать Набокова, своим трудом я могу только взрастить сестру колючую той розе. [63]63
  В. Набоков. «На перевод Евгения Онегина».


[Закрыть]
Великий Джон Кьярди писал в шестидесятых: «Переводчик стремится лишь к лучшему из возможных провалов». Для человека, у которого провалы стали образом жизни, такая мысль имеет особую сладость. Лучший из возможных провалов.К тому времени, как я начал переводить, я не заслужил эпитафии лучше этой. Проигрыш, еще проигрыш. Проигрыш получше. Что сейчас – новый проигрыш? Да, конечно, глупый вопрос. Ладно, смейтесь сколько влезет, уроды.

На этой ноте, дорогие Американские авиалинии, давайте-ка глянем, как там Валенты. Только предупреждаю: мой друг Алоизий соорудил для героя такой сюжетный выверт, что я не уверен, смогу ли его вполне переварить. Пенсионе,куда привел его Медведь (теперь уже Медведь по имени, как ни крути, полновесный Niedzwiedz), оказался родным домом официантки из вокзального кафе. Мир тесен, да? А гнусная, сыпавшая плевками хозяйка притона? Увы, ее мать. Мне это представляется слишком нарочитым совпадением – то есть с какой стати Валенты вообще встретил эту девицу (которую, к вашему сведению, зовут Франческа, а сокращенно – Франка) на станции? Почему бы не представить ее на следующее утро, за завтраком, – с той же чашкой кофе и с тем же разговором о снах? У меня есть смутная догадка: Алоизий пытался намекнуть, что так сложились звезды (то есть что Валенты в это поверил), внушить мысль о предопределенности. Но это, по-моему, неправильный ход. И если поначалу сюжет слегка напоминал – хотя бы и при более мрачном общем замысле – набоковского «Пнина» (впрочем, по зрелом размышлении, там явственнее отзвуки «Путника и лунного света» Антала Серба [64]64
  Антал Серб (1901–1945) – венгерский писатель, в основу его наиболее известного романа «Путник и лунный свет» легла история путешествия по Италии философа-марксиста и венгерского политического деятеля Дьёрдя Лукача, художницы Ирмы Зайдлер и Лео Поппера, друга Лукача.


[Закрыть]
), теперь он транслирует испаноязычную мыльную оперу. Es su mama?! Ay dios mió! [65]65
  Ее матушка? О господи! (исп.)


[Закрыть]
Впрочем, я перестал верить в судьбу и в любые невидимые силы много лет назад. В конце концов, не судьба виновата, что бизнесмен с Лонг-Айленда, ехавший домой с железнодорожной станции (с месяц назад про это говорили в новостях), лоб в лоб столкнулся с машиной, за рулем которой сидел его сын-подросток. Виноваты два «мартини» объемом с аквариум, которые он выпил после работы, да прибавленная к ним полулитровая бутылочка «Будвайзера», осушенная на вокзале.

Ладно, это все его проклятая книга. А я просто распутываю согласные. Итак:

Она переживала, что Валенты устанет, но он упрямился: все в порядке, ему хочется ходить, сказал он ей, ходить, ходить и ходить. И они ходили – по старинному citta vecchia,вверх по крутым переулкам, мимо рыбных рынков и кондитерских, мимо тесных и душных книжных магазинчиков и магазинчиков, торгующих абажурами и бельем, мимо лавок с колбасами, сушеными грибами и обжаренным кофе, откуда текли по узким улицам запахи. На некоторых зданиях пестрели оспины снайперских пуль, ряды пустых магазинов стояли заколоченными – наверное, принадлежали евреям, пока немцы не пустили хозяев в расход. Но Валенты отворачивался от этих картин, отказываясь их замечать, заслоняясь от них. Он ускорял шаг, и растерянная Франка едва поспевала за ним. Они не говорили о прошлом и временами подолгу молчали, будто пожилая семейная пара. Вышли на берег моря и, усевшись на пристани, ели местный пирог, который Франка назвала пресницей,и любовались синевой неумолимо-спокойной Адриатики. На другой стороне бухты террасами шли вверх виноградники и виднелся белый замок, и какой-то старик в хлопчатобумажном пиджаке рядом с Валенты переносил этот вид на холст. Он все время шевелил губами, казалось, будто он ведет разговор со своими красками. Валенты заметил, что на флагштоках нет флагов, и его сердце заколотилось. «Где я?» – спросил он вслух. Франка, взяв его руку, улыбнулась и назвала его глупышом. «Ты в Триесте», – сказала она.

Идеальная концовка, как вам может показаться. Пошла аккордеонная серенадаи заключительные титры «текст в этой книге набран гарнитурой Ливингстон, единственной гарнитурой, разработанной…». Только это, разумеется, не конец. Таких концов не бывает.

Ладно, Кено. Вот правдивая история, и она не о еде. Она о Вилле Дефорж и Генрике Нихе, чете Форд с Энансиэйшн-стрит, и их маленьком сыне, затурканном, нелюдимом Бенджамине, и может, она о любви, а может, и нет, – но кто я такой, чтобы судить? Всего лишь трезвый до безобразия хмырь в аэропорту, пытающийся не смотреть на свой развязавшийся шнурок.

Шел 1963 год. Мне было девять, до дня рождения оставалось всего несколько дней, и уже не один месяц я постоянно думал о двух вещах: о лошади, которую мне отчаянно хотелось получить на день рождения, и о ядерной войне. Лошадка мне виделась черно-пегая, примерно такая же, на какой ездил в «Бонанзе» [66]66
  Американский телесериал в жанре вестерна, был в эфире с 1959 по 1973 г.


[Закрыть]
Майкл Лэндон в роли Малыша Джо. Того коня звали Кочис, [67]67
  Кочис (1815–1874) – знаменитый вождь североамериканских индейцев апачей.


[Закрыть]
но обычно Малыш Джо кликал его Куч. (Тут я должен добавить, что Стелла именовала свой женский орган «мадам Куч», [68]68
  Cooch – пися, писька (англ.).


[Закрыть]
– милый эвфемизм, но из-за него любые наши сальные разговорчики непременно оборачивались для меня мучительным упражнением в ностальгии.) Малыш Джо поил Кочиса из своей шляпы, а однажды, к моему восхищению, напоил его кофе. Лошадь пьет кофе! Для Нового Орлеана идеально – я полагал, что моей лошадке понравится наш местный сорт с цикорием. Конечно, я был слишком мал и ничего не знал о зонировании территории и о нормах площади для содержания лошадей, но я не сомневался, что моему Кучу вполне понравится наш задний двор и он с радостью будет носить меня на себе в школу и обратно, а в школе я буду привязывать его к стойке для великов и обязательно оставлять ведро с водой или большой кофе au lait.Отец лишь походя отмахнулся от моей идеи – «A-а… Нет», – зато нерешительную мисс Виллу, казалось, можно было склонить на свою сторону. «От лошадей заводятся мухи», – сказала она, но это я готов был уладить. Я махом завешу весь двор тысячей мушиных липучек, которые будут покачиваться на ветру, как тибетские молитвенные флажки. Я постоянно буду ходить с мухобойкой на поясе, и мой друг Гарри Беккер с нашей же улицы обещал мне делать так же – за небольшую плату или вовсе даром. Вместе мы, конечно, решим проблему с мухами.

Но вот с атомной катастрофой, которая, я чувствовал, уже надвигается, я ничего поделать не мог. Вообще-то ее зловещая тень была моим невысказанным ответом на мамины подозрения, что я еще мал и не смогу заботиться о лошади. Но больше я уже не вырасту, так я думал, исходя из скорого наступления ядерной зимы. Ее неотвратимые лучи гладили меня всякий раз, когда мы под вой сирен воздушной тревоги забивались под парты, левым локтем закрывая глаза, а правым – затылок, однако подставив под ударную волну торчащие задницы (вот так и сгинули бы американские детишки – начиная с задов), и я не переставал гадать, увижу ли я сквозь щит из век и руки губительную вспышку и успею ли почувствовать, как горят мои волосы, – этого я боялся даже больше смерти (по второму пункту учительница сказала, что нет). Неотвратимость гибели я чувствовал и всякий раз, когда трансляцию «Бонанзы» прерывали для жуткой проверки «Системы оповещения в чрезвычайной ситуации», и сразу казалось, что в комнате стало градусов на десять холоднее. Что, вот так все и кончится? Лорн Грин [69]69
  Лорн Грин (1915–1987) – популярный канадский актер, много работавший для радио и телевидения, в том числе игравший в сериале «Бонанза».


[Закрыть]
сменится леденящим гудком и грохочущим Армагеддоном? «В случае настоящей тревоги вам прикажут настроиться на местную радиостанцию». Я представлял, как бросаюсь в гостиную к нашей радиоле с комод размером, лихорадочно кручу настройку и слушаю конец света, влетая в него на рекламе мускатной шипучки «Рекс» или на пляжном джингле: «На пляже, на пляже, на Пончартрейн-бич [70]70
  Pontchartrain Beach – парк развлечений на берегу озера Пончартрейн в Новом Орлеане. Существовал с 1928 по 1983 г.


[Закрыть]
все радости жизни можно получить». «Вас ждут карусели, и русские горки, и шестнадцать веселых французских пуделей на Пуделином экспре…» Шарах!!! Вас ждет гигантское оранжевое облако в форме гриба! Конец всему! В том числе тебе, мне и шестнадцати веселым пуделям! Новый Орлеан имеет статус портового города (« ключевогопортового города», говорили в школе), и потому его сметут первым же залпом; такова, говорили нам, цена за то, что мы живем в таком важном месте. А еще ходили слухи, что русские ненавидят Марди Грас и/или, раз уж на то пошло, любые карнавальные шествия.

Из-за моих страхов самые невинные события вроде падающей звезды оборачивались мгновениями ужаса (а вдруг это ракета?), и оттого у нас с отцом вошло в привычку делить утреннюю газету не самым обычным образом. Я забирал первые полосы, а он – комиксы. (Спортивные страницы нас никогда особо не интересовали.) Я прочесывал заголовки, выискивая предвестья зловещего конца, – в ту весну еще дотлевал кубинский кризис, – а отец тем временем с точнотаким же сосредоточенным лицом рассматривал комиксы. Меня угнетало международное положение, его еще больше угнетало положение в американском юморе. Может, он не мог смеяться над тем, как Люси украла мяч у Чарли Брауна, потому что это слишком живо напоминало польскую историю, не знаю. Но уж точно диалект Энди Шляппа [71]71
  Энди Шляпп – герой британской серии комиксов и телесериала.


[Закрыть]
он считал не поддающимся дешифровке (как и я). Да, и вам следует знать, что комиксы он читал не для развлечения. Просто мать беспрестанно плакалась, что у него нет никакого чувства юмора, и ему хотелось наконец порадовать ее. Так что это была у него учеба – он бился в попытках взломать секрет смешного и, может быть, развеселить мисс Виллу. Дагвуд Бамстед [72]72
  Дагвуд Бамстед-герой семейного комикса «Блондинка» художника Чика Янга; он стал настолько популярен, что в английский язык вошло выражение «дагвудские сэндвичи»: Дагвуд имел привычку готовить себе перед сном огромные бутерброды-башни.


[Закрыть]
был его наставником в любви, его Сирано.

Потом мы менялись страницами, и воцарялось молчание, разбиваемое лишь звяканьем ложек и хлюпаньем размокших кукурузных хлопьев. Начинал я всегда с «Семейного круга» – несмотря на всю слащавость, он почему-то успокаивал и утешал меня. Я испытывал своего рода вуайеристское наслаждение, наблюдая через замочную скважину, которую напоминало круглое обрамление картинок, вялые игрища «нормальной» семьи: перлы Джеффи, сонные ужимки Пса Барфи, залоснившуюся бодрость папаши. Я где-то прочитал однажды, что ученые открыли, будто наскальные рисунки в Ласко [73]73
  Пещера Ласко во Франции – один из важнейших палеолитических памятников по количеству, качеству и сохранности наскальных изображений. Ласко называют «Сикстинской капеллой первобытной живописи». Рисунки датируются примерно XVIII–XV тыс. до н. э.


[Закрыть]
и подобных местах изображают не реальные события, как раньше думали, и не зверей, которых люди встречали в действительности, – нет, вместо этого люди рисовали зверей, которых хотелиувидеть, события, о которых мечтали.Будет ли преувеличением усмотреть эстетическое родство между доисторической живописью и «Семейным кругом» Билла Кина? Парнишка, жующий хлопья, говорит, что нет. «Семейный круг» был моим жирным мамонтом, моим кусочком идиллии.

Итак, 1963-й. Я помню, была пятница. В понедельник мой день рождения. Покончив с комиксами и хлопьями, я спросил отца, как насчет лошадки. Задний двор пока не прибран, и я беспокоился, что там еще много надо сделать. Превратить гараж в стойло, казалось мне, будет не так-то легко. Успеем ли?

– В Новом Орлеане нельзя лошадей, – ответил он.

– Но на ипподроме есть лошади, – возразил я.

– То скаковые.

– И мой конь сможет скакать. Он будет быстрый.

– В Новом Орлеане нельзя лошадей, – повторил отец.

Мать обычно спала подолгу, предоставляя нам с отцом самим собираться в школу и на работу, так что в то утро я немного удивился, когда она, пританцовывая, впорхнула на кухню. Удивился я не сильно, потому что в те дни у нее как раз был счастливый период, – когда вырос, я узнал, что это была очередная «маниакальная фаза». Она вернулась к живописи и записалась на курсы флористики; в итоге весь наш дом зарос сухим камышом, золотарником, целозией, новозеландским льном, перечными зернами, кермеком и перекати-полем. Засушенные растения колосились в каждом углу. В туалете на втором этаже висели целых три гирлянды из магнолии, и даже моя комната попала в оккупацию – там появился ворох лаванды, которой настолько крепко все пропахло, что я переставил комнатный вентилятор, чтобы он тянул на улицу.

Отец всегда отправлялся на работу за пятнадцать минут до моего ухода в школу, и в эти минуты я успевал украдкой посмотреть телевизор. Но в тот день, едва отец ушел, мать села к столу рядом со мной.

– Бенджамин, – сказала она, – не хочешь сегодня прогулять школу?

Уже тогда у меня хватило сообразительности заподозрить неладное.

– Зачем? – Зачем?Что за ответ такой?

Она притворно фыркнула.

– Ну, я думала, нам надо поглядеть кой-каких лошадок.

Можете представить, как я запрыгал от радости, и град моих сбивчивых «да-да-дададда», и как разлетелась в клочья вся моя настороженность. Мой собственный Куч! Как здоровско, что все это на самом деле! Всадники Апокалипсиса не застанут меняпешим.

Я метнулся к дверям, но мать удержала.

– Тебе надо собрать вещи, – сказала она. – И прихвати там книги, игрушки, какие хочешь взять с собой.

Конечно, от таких слов я слегка оторопел, но мне ни за что не хотелось загубить выпавший случай настороженными вопросами. Надо сказать, что она и раньше сбегала со мной из дома – два раза во Флориду и один раз в Нью-Йорк (мы успели добраться до Атланты). Но детям свойственно надеяться на лучшее, и, конечно, они большие жадюги. И вот лошадиная метафора: я сознательно надел шоры и, побросав в чемодан какие-то вещи, отнес его в гараж и бросил на заднее сиденье нашего «форда-фэйрлейна». Я знал довольно, чтобы опасаться планов матери и ее бредовых идей, но если в итоге у меня будет конь, похожий на Куча, так и быть. Думай о награде, сынок. Хей-хо, вперед!

Мне пришлось прождать в машине больше часа. Я хлопал крышкой перчаточного ящика, опускал и поднимал стекло, грыз ногти, а мать все что-то приносила и укладывала в багажник, радостно обещая: «Еще одну минутку». Я старался верить в лучшее, но, признаюсь, сердце у меня упало на целый дюйм, если не больше, когда я увидел, что мать пихает в багажник все свои сухие цветы вместе с мольбертом и кучей холстов. Ясно, что мы не просто едем в Джефферсон-Пэриш [74]74
  Пригород Нового Орлеана.


[Закрыть]
посмотреть лошадей. Багажник не закрывался, и мать завязала его бечевкой.

– Ну, – сказала она, скользнув за руль, – готов?

– Куда мы поедем?

Уже выкатываясь из гаража, мать ответила:

– В Нью-Мексико.

В основном я воспринимал происходящее молча, пока мы не оказались уже далеко от Нового Орлеана и не помчали по прямому, как стрела, шоссе 61 в сторону Батон-Руж. У матери была чудная, смущавшая меня привычка говорить со мной будто с ровесником, и, пока мы ехали через все эти деревенские Болотсвилли, она тарахтела и тарахтела: про соседку миссис Мардж, чей муж задолжал каким-то бандитам; про Шарлотту Девини, которая лежит на обследовании из-за своего «рога матки», так что я представлял ее в виде какого-то единорога; но больше всего – про художницу Джорджию О’Кифф, которая, как я вскоре сообразил, и была путеводной звездой нашего бегства. По словам матери, О’Кифф изваяла себе идеальное художническое бытие в штате Нью-Мексико, в точке, которую О’Кифф (а следом и моя мать) называла «Гдетотам». Нью-Мексико – пустынное, таинственное и благодатное место, там «удивительнейший свет», в отличие от Луизианы, где, утверждала мать, «неба нет вообще». Тут я подрастерялся: а вся эта синева за лобовым стеклом? Наши местные пейзажи, сказала мать, зрительно непроницаемы – расплывчатые одноцветки мха и торфа, без перспектив, без красок, без воздуха. «Вон, посмотри-ка, – сказала она, – грязь. В грязи живем. Как можно писать грязь? Как можно жить в грязи?» В Гдетотам, продолжала она, все иначе. Свет зари, пронизывающий пустыню, – это чудо, от которого из наших глаз хлынут слезы благоговейной радости. А солнце там так близко, что его можно коснуться пальцем.

Я заметил на обочине гадалку – когда-то на 61-м шоссе их было полно – и стал просить остановиться.

– Бенджамин, это же смешно, – сказала мать. (Я у нее никогда не был Бенни, только Бенджамин, – и, надо сказать, больше меня так никто не звал.) – Эти люди – шарлатаны, и к тому же нам незачем гадать. Мы точно знаем, что нас ждет впереди. У нас с тобой все теперь пойдет по-новому. Лучше.

Тут я и спросил:

– А папа?

Мать вздохнула:

– Ах, папа.

Она смолкла и крепче сжала руль.

– Бенджамин, ты любишь своего отца? – спросила она наконец.

Люблю ли? Прежде я никогда не задумывался об этом. Конечно, да. Разве можно иначе? Ведь он мой отец. Он разводил мне хлопья по утрам, делился со мной газетой, а вечерами говорил мне головоломные слова, за которые я цеплялся как утопающий за спасательный круг.

– Да, – ответил я.

Мать вздохнула опять и вынула из сумочки «Салем». На словах мисс Вилла всегда или бросала курить, или собиралась бросать. Она объявляла нам, что с сигаретами покончено, но тут же скрывалась в ванной, чтобы тайком курнуть. В унитазе все время плавали окурки, за которыми тянулись разводы чайного цвета. «Вилла! – говорил тогда отец. – Из канализации опять выплыла чья-то сигарета. Надо вызвать сантехников».

– Твой отец – хороший человек, – сказала мать и приспустила стекло, чтобы выпустить дым. – Хороший. Он мягкий человек. Надо признать – он и мухи не обидит. Но он не понимает таких людей, как мы с тобой. Ему не нужно то, что нужно нам. Ему нужно, чтобы на столе была еда и чтобы ходить на работу, но ему все равно, какой у еды вкус и что делать на работе. Знаешь, что он никогда не просил мистера Приджина о повышении? Ни разу. Понимаешь, он совсем не такой, как мы. Может, дело в том, что он пережил в войну, – там было страшно, понимаешь.

Мать задумчиво затянулась.

– Он просто не понял бы про Гдетотам, – продолжила она. – А ты сможешь теперь завести лошадей, я смогу писать. Сколько хочешь лошадей. Там наша истинная жизнь, Бенджамин. Вот куда мы едем.

Потом я понял, какая это была жестокая уловка. Смешав мои мечты со своими, вписав в свой химерический пейзаж моих лошадок, она взяла меня в сообщники. Почему мы бросили папу? Потому что он отказался купить мне лошадь. Потому что он не такой, как мы. Добрую сотню миль она развивала эту тему: мальчику нужны открытые пространства, женщине нужны свобода, влюбленность и жизнь; мы с нею – два жаждущих солнца цветка, выросших в сырой тени; «твой отец» не будет скучать, он едва ли заметит, что нас нет; в холодильнике она оставила ему обед, а еще есть вчерашние отбивные; храни Господь Гдетотам. Гдетотам – наша судьба. В тысячный раз мимо просвистела табличка ЖИВЫЕ ЛАНГУСТЫ. Мотели с заросшими водорослью бассейнами. Весенние хлопковые поля с нежной зеленой порослью, которую можно увидеть только под определенным углом. Раздавленные, поклеванные стервятниками броненосцы, которые делали крак!под нашими колесами. Тощие черные детишки, что играли слишком близко к дороге и замирали, пропуская нас; на несколько непостижимых секунд их колючие взгляды встречались с моим, и мать увозила меня дальше на запад.

За Опелузасом мы остановились заправиться и пообедать. Помню, я заказал колбаску буден,и мать передернуло от гадливости. «В них, наверное, свиная кровь, – предупредила она. – Да и вообще надо бы, кажется, поосторожнее с едой – мы не в Новлене». [75]75
  Новлен (Nawlins) – сокращенное название Нового Орлеана, распространенное в США.


[Закрыть]
Мать позволила мне купить жевательные сигаретки, и я курил их одну за другой до самого Техаса, выдыхая дым сахарной пудры в приоткрытое окно. Выкидывать жеваные в окошко я не стал, сообразив, что, возможно, такие выкинутые лакомства и заманивают броненосцев на шоссе. Вместо этого я пальцами сминал пережеванные конфетки и заматывал в газету. К Хантсвиллю у меня был ком размером с бейсбольный мяч.

– А Нью-Мексико важный? – спросил я у матери.

– Важный? – переспросила она. – Для нас? Думаю, страшно важный.

– Нет, – сказал я, – для русских. Онидумают, что он важный?

– Не знаю, о чем ты говоришь.

– Ну, Новый Орлеан важный, потому что он портовый город, и поэтому русские будут его бомбить. А Нью-Мексико они будут бомбить?

– О, золотко, нет. Откуда ты это взял? Тебе нечего бояться. Русские не станут бомбить Нью-Мексико. Там слишком красиво, и там все равно ничего нет. Хватит, не тревожься.

Эти сведения мне оказалось нелегко переварить – и, кроме того, мне почему-то стало обидно. Как бы я ни обливался потом по ночам от страха ядерной войны, было в этом ужасе что-то увлекательное и гипнотическое, сродни грозному накату вожделения, который пришел ко мне через несколько лет, – страх и стремление вместе, от которых сердце несется вскачь, а по венам разливается жар обреченности. Я хотел тревожиться.

Ужинали мы в ресторанчике, оформленном в стиле старого Запада, официант был в ковбойской шляпе и галстуке-шнурке и называл меня «напарник».

– Видишь, золотко, – сказала мать, – мы уже на Западе. Тут все по-другому.

Она посоветовала мне заказать сассапарелевую воду – сказала, что это любимая газировка ковбоев, но я не заметил особых отличий от мускатной шипучки. Когда музыкальный автомат заиграл «Эль Пасо» Марти Роббинса, мать стала громко вторить, так что я упрашивал ее перестать. Ее церковно-хоровое сопрано, добравшись до «буйный, как ветер техасских пустыыыыыннннь», начало привлекать взгляды. «Ай, да не будь таким серьезным, – сказала она мне. – Право, иногда ты вылитый отец». Чтобы чем-то заняться, я набросал мелками на обратной стороне детского меню портрет официанта. «Ой, как здорово, – сказала мать. – Давай ему покажем». Я гневно воспротивился, но она показала все равно. «Нуэ-э, шта-та есть, напарник», – сказал он, всем своим видом показывая: херня. «Мой сын очень талантлив», – сказала мать, стискивая мою руку. Когда официант отошел и не мог уже расслышать, мать спросила, не нахожу ли я, что он симпатичный. Я пожал плечами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю