355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Майлз » Дорогие Американские Авиалинии » Текст книги (страница 10)
Дорогие Американские Авиалинии
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:34

Текст книги "Дорогие Американские Авиалинии"


Автор книги: Джонатан Майлз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)

– Черт, Бенни, – сказала она.

И голос у нее стал другой: колючий, напряженный, нетерпеливый. Я надеялся, что это просто предсвадебный мандраж, или ей надо распутать какой-то сложный организационный узел, или что мой слух слишком настроен на такие ноты, слишком чувствительны антенны.

Ни фига.

– Но мы же договорились, – сказала она.

– И я все делаю, чтобы выполнить договор, только что самолет не угоняю, – забубнил я. – А если понадобится, то и угоню.

Как? Я вспомнил, как Вуди Аллен во «Взял деньги, и ходу!» хотел сбежать из тюрьмы, вырезав пистолет из куска мыла. Неплохая задумка, если бы дождь не превратил пистолет в пузыри.

– Извини. Мама по любому поводутак заводится, кошмар. У Сил какая-то однокашница тоже застряла в О’Харе, – продолжила она. – Вам с ней нужно встретиться, посочувствовать, что ли, друг другу. Господи, Бенни, не знаю… все это уже как-то странно и неудобно. Может, уже задвинем всю эту байду с алтарем, а? Привет, привет – и дальше как пойдет? Может, не давать полный газ с самого начала?

Еще одна автомобильная метафора, отметил я. Пожалуй, налет того мазута, что коркой застывал на руках ее деда-механика, осел на ее генах.

– Постарайся добраться поскорей, ладно? Оба-на, кажется, брат Сильваны идет. (Это Уайет? О боже, секунду.) Бенни, мне надо бежать. Заставь эти самолеты шевелиться, ладно? Жик-жик.

Ну, в этой записи все кажется не так уж плохо, правда? Напрямую, но по-доброму, даже где-то хиппи-сестрёнски: такая у меня девочка. Нет, вам надо было слышать эту натяжку в ее голосе и как слова у нее под конец перетекали в рык, – я оказался у нее очередной свадебной заморочкой, очередным репьем на дороге. А впрочем, чего я ждал? Когда-то давно я избавил себя от этой жизни, уверенный, что Крупичка не пропадет и без меня, – или мне, как я подумал на Валенты, просто было все равно?Много лет в редкие моменты полупротрезвления я писал ей письма, в которых пытался объяснить, почему исчез из ее жизни, но неизменно напивался и, скомкав, бросал их в корзину. Но послушайте – господи, как я ненавижу этот жалкий и пустой припев: «я был пья-а-а-ный». Слишком просто было бы засунуть историю моей жизни в бутылку, будто какой замшелый игрушечный парусник. Из тех, которые видишь в сувенирных лавках и говоришь: оба-на, как его туда запихали? Это разводка, старый фокус, не верьте. Кажется, это Сенека сказал, что вино не создает порок, а только делает его заметным. Одна из тех изящных жемчужин мудрости, которые я нашел в библиотеке реабилитационной клиники. Я набрал их на элегантное ожерелье.

Крупичка дала отбой, и я шесть или семь раз шарахнул трубкой об рычаг – медленно, с нарастающей силой, зажмурив глаза так крепко, что не заметил бы и вспышки ядерного взрыва, если бы он разразился над Чикаго. «Мы же договорились». Сто процентов, я и дальше бы колотил трубкой и выпустил бы ей проволочные кишки, если бы из соседней будки пенсионер в футболке с надписью ПЕРЕЛЕТНЫЙ ГУСЬ, И ТЕМ ГОРЖУСЬ не воскликнул: «Эй, парень, эй, там, что за фигня?» В этот миг мне так безудержно хотелось кого-нибудь пнуть, что я крутанулся на пятке, подобрав и взведя для удара вторую ногу. Но пнуть можно было только стену или Гордого Гуся, и оба они выглядели вполне невинно, и так и опустилась моя нога. Тут-то я и почувствовал, что на меня коллективно вылупились все пассажиры Кей-7, – ошарашенно и слегка встревоженно пялятся на меня.

– У тебя что-то стряслось, парень? – спросил Гусь, что был Перелетным и Гордым.

Отличный вопрос. Я мог бы дать развернутый ответ, но удержался. Вместо этого я плюхнулся в ближайшее о’хресло, спугнув мамашу с ребеночком, что сидели напротив. Отлично, бегите, – все правильно, я заразный. Или я призрак. Ну хотя бы не террорист. Оссподи, да перестаньте вы все на меня пялиться. Вон по телевизору Лу Доббс из Си-эн-эн обвиняет мексиканских иммигрантов в том, что они разносят проказу, – вам надо чокнутых, смотрите его. Трясущимися руками я вынул из сумки блокнот и начал писать: «Дорогие Американские авиалинии…» И т. д. и т. п.

Иисусе ебучий, хотите посмотреть на трясущиеся руки? Вот, глядите, каракули не хуже, чем у моей парализованной матушки; никак, черт, не нацарапаю: Дорогие Американские авиалинии, вы свиньи, свиньи, вы драные жадные свиньи! Буквально пять минут назад – охереть, еще и солнце толком не взошло – копы из чикагской полиции начали обходить аэропорт, покрикивая, чтобы все просыпались и сдавали раскладушки, потому что, орали они, «авиакомпании нужно освободить ворота». Засуньте себе свои ворота! Только подумать, что старушку-жевуна с ее овощным мужем скинут с кровати легавые! Да как вы смеете?

Именно этот вопрос я и задал одному из копов, но понимания не нашел. Коп был молодой, стриженный ежиком и дико прыщавый – видно, его бугристая мускулатура сформировалась не без участия химических добавок. У него были пустые синие глаза, слишком далеко расставленные, а кожа напоминала сырой фарш.

– Эй, вы, а нельзя ли повежливее, – сказал я ему. – Люди же спят. У них была трудная ночь. Незачем на них орать.

Я говорил без малейшей угрозы или истерики, уверяю вас. Знаю, я не спал тридцать часов с лишним, но я еще не совсем тронулся.

– А ну назад, сэр, – рявкнул коп.

А я был от него в целом ярде. Отступить еще, так мне пришлось бы общаться с ним по электронке.

– Как вы смеете орать на людей? – упорствовал я. – Они ни в чем не виноваты. Виновата авиакомпания. Если ей нужно освободить место, пусть посадит нас в самолеты.

Коп что-то бормотнул в миниатюрный радиомикрофон на плече, а на меня заорал:

– Сэр, я вам приказываю отойти и не лезть мне в лицо.

– Я не лезу, – ответил я, – и на меня тоже незачем орать.

Ладно, ради точности, пожалуй, надо было воткнуть восклицательный знак в конце предложения – к тому моменту я заметно раскипятился.

– А ну НАЗАД! – заревел он, и боковым зрением я заметил, что в нашу сторону спешат еще два или три копа.

Я опустил глаза на его пистолет. Кургузый, с квадратной ручкой, не знаю какой марки и калибра. Кобура из гладкой черной кожи, больше похожая на чехол для мобильника, чем на длинные ковбойские кобуры в форме штанины, которые я цеплял на ремень в детстве, – они были с рельефными изображениями лошадей, и я собирался щеголять в них верхом на Куче по всему Новому Орлеану. Ожидаемого ремешка через ручку не замечалось; я поискал глазами какую-нибудь хитрую застежку или иную фигню, но пистолет разгильдяйски болтался в кобуре, как рука в свободной рукавице. Несложно, подумал я. Просто схватить. Отвлечь тупицу копа, сунуться в самом деле ему в лицо и просто схватить рукоятку. Когда пистолет окажется у меня, коп вскинет руки и попятится, повизгивая в наплечный микрофон, а со всех сторон к нам кинутся, перебрасываясь командами, другие копы со стволами наизготовку; в секунду они возьмут меня в полукольцо. «Оружие на пол! НА ПОЛ!» И тогда все, что нужно будет сделать, – как просто, до смешного же просто, – это поднять пистолет, не кверху, не прямо в потолок, а так, градусов на сорок пять, чтобы линия огня прошла над головами, но копы уже пригнулись, и выстрелить. Бах! Один раз, от силы – два. Этого хватит, чтобы навлечь на себя свинцовый дождь. Мне это так легко представилось: крохотные туманности кровавых брызг вспыхивают на фоне моей рубашки, и тело начиняется дырками; прелестный розовый свет утра бьет, как яркие лазеры, сквозь мой перфорированный торс, я тяжело качаюсь – качаюсь, как пьяный слезливый танцор на пустом танцполе, и те же косые лучи света выхватывают клубы дыма от выстрелов; маленькие облачка, завиваясь из стволов, плывут по спирали к потолку. Чего проще. И всего-то лишь требуется одно проворное движение, совсем не акробатическое. Закусив губу, я уставился на пистолет.

И наверное, пялился слишком долго. Когда я закончил представлять, копы тесно окружили меня со всех сторон. Там была одна малютка-латина, практически карлица. Она мягко положила руку мне на бицепс и сказала:

– Сэр, вам надо присесть.

– Эти люди не сделали ничего плохого, – сказал я, с испугом услыхав свой срывающийся голос.

– А вы все-таки присядьте, – сказала она.

Я и присел.

Ага. Похоже, за всеми этими делами я себя выдал. «Признался во всем», как я, кажется, говорил выше. Может, вы уже и сами меня разгадали, охотно верю. Видимо, я, сам того не желая, всюду сею подсказки, как мой отец сеял траву на нашей маленькой выгоревшей лужайке. Верно, я раздумываю об этом уже давно, по крайней мере два года. О выходе из игры, я имею в виду, о последнем побеге Бенни Форда. В двадцать лет я часто забавлялся мыслями о самоубийстве, но теперь-то понимаю, что все это было не всерьез. Думаю, это было всего лишь отравление гормонами, угар не нашедшей выхода романтики и передозировка Харта Крейна [91]91
  Харт Крейн (1899–1932) – американский поэт, покончил с собой, бросившись в море с парохода.


[Закрыть]
и ему подобных. Ссаная подростковая индифферентность. Думаю, всем знакомы такие мысли, когда ведешь машину, приближаешься на 55 милях в час к повороту и думаешь: просто не повернуть баранку, не войти в поворот – и хлобысь, финиш. Но притом огромная разница есть между желанием умереть и безразличием, умрешь ты или нет. Мне знакомо и то и другое – большую часть жизни это было второе, – но, сказать по совести, первое мне нравится больше. Жажда действия – даже последнего, бесповоротного действия – гораздо приятнее, чем никакой жажды вообще. Трепет намерения остается трепетом, даже если намерение только в том, чтобы уйти. Забавно: когда я решил, то и сам удивился, как это просветлило, как вымело всех тараканов из головы. Стоило решить – это случилось где-то четыре-пять месяцев назад, – и вот я уже шел по улице вразвалочку, полная картина сонного довольства. Я стал меньше спать и продуктивнее работать. Иногда я подыгрывал на воображаемой гитаре пробившимся сквозь пол Минидетовым соло. Я даже завел описанную в клинических справочниках моду раздаривать свои вещи. В основном Анете – кипы и кипы польских книг, целую кучу татранских липовых коробочек, привезенных когда-то из Польши.

Я так и не смог придумать, что мне в эти коробочки класть, кроме сигарет и лишней мелочи, потому ликвидация не выглядела слишком уж драматично. Но мисс Вилла все же обратила внимание. Нас с мамой не назовешь щедрыми людьми, и потом, мы так любим всякое ненужное старье. Приступы дарительства вызывают недоумение. Не забывайте, что у матери были свои мучительные заигрывания с суицидом; если кому и знать, как оно происходит, так это мисс Вилле. Я помню, как всполошился отец, узнав, что она отдала новенький набор кухонных контейнеров миссис Мардж, нашей соседке. Мать заявила, что ей разонравился цвет, но отец, не поверив, учредил расследование. Я не понимал подтекста и думал, что отец просто большой скряга. Но он-то знал, что к чему. Раньше мисс Вилла не раз принималась, улегшись в ванну, пилить себе запястья ножом для чистки овощей – хотя так ни разу и не допилилась. Помню, как однажды летним вечером отец нес ее в машину в окровавленных простынях. Это произошло за несколько лет до случая с контейнерами – мне было шесть или семь. На улице только смеркалось; мать отправила меня в постель раньше времени без всякой понятной мне причины. Я огорчился: обычно рано в постель меня отправляли за какие-нибудь проступки, но в тот раз я не знал за собой ничего плохого. Я даже съел мягких крабов, которых мать пожарила на ужин, а это стоит отметить, ведь я думал, что на самом деле это расплющенные пауки.

Моя кровать стояла изножьем к уличному окну, и в тот вечер я сидел и смотрел, как под старыми зелеными дубами мальчишки играли в бейсбол. По ходу матча окрестные мамаши звали игроков домой. Когда выкликнули бегуна с третьей базы («Вилли! – заорала его мать. – Красная фасоль!»), остальные немного подразнили его («Красная фасоль! – кричали ему вслед. – Красная фасо-о-оль!», а Вилли отмахивался бейсбольной рукавицей: мол, заткнитесь), а потом вернулись к игре. «Ладно, – сказал кто-то из них, – с призраком на третьей». И, помню, я подумал: какое волшебство – призрак на базе; а потом кричали другие матери, и все больше призраков вступало в игру, пока наконец не позвали мальчика с битой, и тогда в тени дубов, утыканной светляками, остались только призраки, которых никто, кроме меня, не видел, а я, слегка прижавшись лицом к москитной сетке, смотрел из своей комментаторской кабины, как они перебегают по асфальтовым квадратам баз.

Тут с лестницы донесся яростный топот отца, но, зачарованный бейсбольным маревом, я даже не пошевелился. А потом хлопнула входная дверь, и я увидал в окошко, как отец несет мать, – в старых фильмах так женихи таскают невест через порог – и она тихонько всхлипывала. Отец положил ее на заднее сиденье, и машина рванула со двора. Разрываясь от ужаса и отчаяния, я закричал им вслед – я завылв окошко, царапая сетку ногтями. Не знаю, понимал ли я, что мать может умереть, – хотя к тому времени дед уже умер, так что с механикой явления я был знаком, – но мне было ясно, что с ней опять случилось «несчастье», а поправлялась она после таких «несчастий» всегда мучительно не скоро. Наступала долгая суматошная пора, к нам переселялась бабуля, отец каждую субботу возил меня в больницу – проведать маму, она расспрашивала о машинках и пластмассовых солдатиках, которых я приносил с собой, но едва я начинал отвечать, тут же принималась плакать, ничего не объясняя. Помню, что в тот вечер, накричавшись, я сорвал с подушки наволочку и натянул на голову. Нет, я не собирался себя душить, только хотел как можно плотнее отгородиться от мира – чтобы, открыв глаза, не видеть никого, даже призраков. Такое обезболивание: чистая чернота.

Матери, думаю, это тоже было знакомо. Когда я загремел в клинику, она прилетела из Нового Орлеана к моей постели, и на волю выплеснулись все ее истории, длинный и горестный кондуит. Не знаю, зачем уж ей это понадобилось, – у меня и так голова была задурена будь здоров, – наверное, мать, хотя бы отчасти, винила себя в моем падении, вот и решила во всем признаться. Она даже рассказала – и я услышал и выслушал, – что однажды пыталась и меня прихватить с собой. В тот день, когда мать села со мной на трамвайные рельсы на Сент-Чарльз-авеню, мне еще не сравнялось два года, – «мы оделись, чтобы идти по магазинам», сказала она и даже вспомнила, какие были на мне ботиночки – «Бастер Браунз». Ожидая, пока нас сомнет трамваем, мать заботливо качала меня на руках. Идиотизм, конечно, – у трамваев есть тормоза, но тогда она не могла рассуждать здраво. Через несколько минут ее заметил коп, и дело кончилось «учреждением», где мать провела год, но все обошлось без уголовных обвинений.

Я ничего такого не помню и даже не могу себе это представить: малыш показывает пальцем на рельсы и спрашивает: «Поезд? Поезд?» – а мать – моямать – шепчет: «Да, золотко, поезд», и тушь растекается по ее мокрым щекам. «Да, сладенький, поезд идет». Она закончила рассказ, и я было возмутился: после стольких лет ее извращенных бредней, после умыканий во Флориду, Атланту, Нью-Мексико и, последний раз, когда мне было четырнадцать, в Саскачеван (отец тогда не на шутку рассвирепел, потому что нипочем не мог произнести «Саскачеван» и ограничивался «Аляской»), после всех этих подстреканий против бедного папы, да, по сути, против целого мира, кроме какой-то ходульной картинки романтически-художнического счастья, которую мама почерпнула из дико перетолкованной «Мадам Бовари», я узнаю, что она пыталась меня убить.Но я посмотрел на нее со своего одра – она примостилась на краешке складного алюминиевого стула и заламывала руки, позвякивая кольцами, – и меня придавила острая жалость. Я протянул руку, и мисс Вилла, ни слова не говоря, взялась утирать ею слезы и утирала с полчаса, никак не меньше.

– Это болезнь, – сказала она потом, – не знаю, за что она нам досталась. Лучше бы я вместо этого болела раком.

Я помню, как оглядел палату, такую же серо-голубую и стерильную, как этот аэропорт, и произнес тихо:

– Да, рак – это было бы неплохо.

Вот такая мы парочка, два кита, не способных найти отмель, на которую можно выброситься.

В общем, я вроде бы должен понимать, что к чему, да? Может быть. Я уже говорил, когда речь зашла о странной отцовской склонности к расизму: история не всегда лучший учитель. Но каким бы бредом это ни прозвучало, я, хоть режьте, объясняю всю долгую скорбь моей матери только тем, что у нее не получилось, что ей так и не хватило сил довести дело до конца, достичь чистой черноты самого дальнего Гдетотама. Точно как я, когда с трубкой в горле очнулся после трех дней комы: о черт, и что теперь? Спасибо, но нет, спасибо – сказала бы Стелла. Я закрыл глаза, но мир никуда не исчез. Я изо всех сил стараюсь не распустить сопли, но правда, какой смысл? Умоляю. Вы там, у себя в Техасе, с вашим светлым и блестящим, как новенький десятицентовик, будущим. Скажите, что мне делать и для чего. Сосредоточиться на работе? На переводе второстепенных польских авторов для пары сотен читателей, вяло этого требующих? (Зарыться в работу советовал мне один нарколог. Я спросил, читает ли он стихи. «Ну, не для удовольствия», – ответил он. Это помогло.) Так что прикажете – придумать хобби, завести щенка, начать играть в безик с полупарализованной матерью? Уильям Стайрон [92]92
  Под конец жизни Уильям Стайрон (1925–2006) отчаянно боролся с депрессией, к которой у него была наследственная склонность, и свою борьбу с болезнью и тягой к самоубийству описал в книге «Зримая тьма: воспоминание о безумии».


[Закрыть]
в «Зримой тьме» писал, что его дрожащую руку остановила рапсодия Брамса для альта (опус 53), она перекинула ему ключ с минора на мажор. Естественно, я купил диск. Где-то к середине я заскучал и пошел на кухню налить стакан обезжиренного молока, ням-ням. Анета, услышав музыку из открытой двери моей комнаты, заметила, что она «отчаровательна». Я отдал диск Анете, и Стайрон все равно умер.

Словом, у меня все уже было спланировано – примерно, но все же. Оставалось только решить, каким способом уйти, и тут доставили Крупичкино приглашение, эдакий неожиданный выверт событий. Однако чем больше я думал об этом, тем больше радовался, как все укладывается в мою схему – в мою «стратегию отхода», как говорят военные мыслители. Сначала я думал, что надо обязательно побывать на церемонии. Я вообразил, что это будет как финальный отчерк, и я, полуслучайным гостем там оказавшись, увижу, что упустил, и, во-первых, удостоверюсь в собственной бесполезности, а во-вторых, добью себя зрелищем того, что ждало на пути, которым я не пошел. Это как в старинном телешоу «Давайте договоримся»: участница выбирает дверь номер один, за которой лежит бесполезный «пшик», а потом Монти Холл показывает сногсшибательный приз за дверью номер три, и упомянутой участнице хочется пойти и выколоть себе глаза гостиничным ножом для льда. Было и второе, менее эгоистичное соображение, – я получу возможность повиниться перед Крупичкой и проститься с нею. И, нужно оно кому-то или нет, – повиниться и проститься со Стеллой. Где-то внутри я боялся, что это выйдет жестоко – вернуться в Крупичкину жизнь в последние дни собственной, – но сам себе возражал, что по крайней мере мы помиримся. Пусть лучше Крупичка запомнит меня живым человеком, чем мрачной загадкой – призраком на третьей базе. Тут-то я и вспомнил старое обещание, которое дал ей, когда она на самом деле была всего лишь крупичкой, свой треп насчет прохода к алтарю, и подумал: вот оно! Не славно ли будет исполнить хоть один обет в жизни? Сбившись с дороги, прийти хотя бы к одной цели? Уйти на высокой ноте. Сделать хоть что-то – пусть малое и для всех других сколь угодно ненужное – перед окончанием игры. Я представлял себе, как это будет, и меня окатывала волна теплого сладкого покоя, незнакомое чувство устроенности. Заметьте, совсем не то же самое, что счастье, – скорее удовлетворение, которое испытываешь, прибираясь на письменном столе и расчищая дорогу для дневных трудов. В следующие недели я раздаривал все больше и больше своих вещей, даже шикарный музыкальный центр из кабинета, который, несмотря на чистейшее воспроизведение рапсодии Брамса, не стал моим спасательным кругом. Я оставил центр в холле внизу, прилепив ярлык БЕСПЛАТНО В ДОБРЫЕ РУКИ. (Правда, почти тотчас пожалел, потому что работать без музыкального фона оказалось чертовски трудно. Привычка – вторая натура, так, что ли. Я принес в кабинет радиобудильник, но звук был сносный, только если высунуть его в окно.)

Сказать правду, я примерялся все сделать в эту поездку. Но нев Калифорнии, не подумайте; это было бы, кажется, окончательным скотством. Нет, я думал про Неваду. Там оружие продают без предварительной заявки, там нет ограничений на владение и ношение, да к тому же вся эта роскошная пустыня. Представляете? Едешь по какой-нибудь гравийке, пока она не оборвется, миля за милей, миля за милей в никуда – как говорится, за горизонт, в настоящее Гдетотам. Бросаешь ключи в замке, и дальше пешком. Выбрал направление и пошел. А где остановиться, поймешь сразу. Лично я представляю себя на вершине утеса, и широкий вид на пустыню, от которого захватывает дух, – вся эта палевая бескрайность распахнута подо мной. Я думаю, что славно будет принять крапочку, последнюю водку-тоник под закат солнца. Не кривитесь. Я возьму авиатранспортную бутылочку размером с аптечную пипетку – может, получится слямзить в самолете. Но не больше, нет, – в такой момент хочется иметь ясную голову. И потом, когда солнце сядет, я лягу навзничь на скале и немного порассматриваю звезды. Я догадываюсь, что звезды там как надо, не хуже, чем в Нью-Мексико. Не буду пугать вас дальнейшим. Просто представьте звезды – я рассматриваю звезды.

Обычно фыркают: «Легкий выход». Какая чушь. Когда я собирался в аэропорт, мать только проснулась. Сидела в каталке. Анета причесывала ее. За этим делом Анета обычно напевает – смягченные, медленные версии классических роковых песен. Она умеет спеть фогхэтовский «Медленный ход» [93]93
  Foghat – британская рок-группа, образованная в 1971 г.


[Закрыть]
как польскую колыбельную 19 века. Я попросил Анету на минутку оставить нас с матерью одних, и это удивило их обеих.

– Ну что, лечу на свадьбу, – сказал я, и мисс Вилла кивнула.

Она не сводила глаз с Анеты, которая, заполняя время ожидания, поправляла фотографии на стене в коридоре. Раньше я ничего не скрывал от Анеты, и мать поняла: что-то не так.

– Такси вот-вот приедет, – сказал я.

С неприбранными волосами мисс Вилла выглядела такой ветхой и хрупкой – такой облезло-старой с этими жесткими прядями костяного цвета вокруг лица. То есть такой беспомощной, черт меня дери. Но у нее все будет в порядке: мы неслабо наварились с продажи отчего дома, еще до Катрины. Я все скалькулировал. Я вписал ее в договор аренды. Я даже сделал ей доступ к своему банковскому счету, чтобы она могла обналичивать все выписанные на меня чеки после вы-знаете-чего (заметьте – включая ваш чек на возмещение убытков). Она все поймет – яблоко от яблони, ну, вы поняли.

– Ладно, – сказал я, и тут, к моему изрядному удивлению, на глаза мои навернулись слезы. Вот дьявол. Я не хотел, чтобы она заметила; я удержал ее голову – так она не могла посмотреть вверх – и, наклонившись, поцеловал в лоб. – Ма, я тебя люблю, что б там ни было, – сказал я и долго не отнимал губ, словно мне не хватало сил оторваться.

Мы с ней не склонны к таким нежностям, и, не буду отрицать, меня подмывало укусить ее – не больно, а просто чтобы высосать ее отравленный мозг, как переселенцы на Западе высасывали яд из укуса гремучей змеи, – п-тьфу. А может, чего уж притворяться, и побольнее. На мгновение запах ее свежевымытых волос напомнил мне раскидистый куст глицинии, что рос около нашего гаража в Новом Орлеане и подслащивал весенний воздух, но это была просто обонятельная иллюзия, скверный фокус сознания. Пахло всего-навсего шампунем для старух из универмага «Дуэйн Рид». Этот запах не имел никакого отношения к моей жизни.

Когда я наконец выпрямился, то понял, что блеф не удался: в глазах мисс Виллы плескались испуг и недоумение. Она выудила из бокового кармана на кресле пачку липучек с карандашом и яростно нацарапала короткую записку, которую я свернул и сунул во внутренний карман пальто.

– Такси приехало, – сказал я, хотя такси еще не было, и, взяв ее костлявую руку, снова поцеловал ее в лоб, на сей раз бегло – легко и кратко, будто муха села, – и, выйдя на улицу, плюхнулся на чемодан и подпер голову руками.

Таксист оказался из Бангладеш, он сообщил, что в Калифорнии у него есть родня. На середине Рузвельт-драйв я развернул записку. Там было написано: НЕТ. Больше ничего. Я долго смотрел на нее, бумага темнела, когда машина ныряла в тоннели под домами, потом, когда мы выкатывали из сумрака, солнечный свет поджигал ее в моей руке. НЕТ. Водитель поначалу позволил мне курить, но на мосту Трайборо он сказал, что с него хватит.

– Пожалуйста, сэр, – взмолился он. – Пожалуйста, не надо больше.

Срочно в номер:

– Самый ранний рейс, на который мы вас можем посадить, это в 11:15, – сказала девушка-контролер по имени Кейша.

– А когда прибывает?

– Сейчас посмотрим.

Щелк, щелк, хлоп по клавиатуре.

– Тринадцать тридцать пять.

– Нет, нет, это слишком поздно, – сказал я. – У меня свадьба в два. К двум я никак не успею.

– Сожалею, сэр, но это все, чем мы можем вам помочь.

– Нет, нет, не все. Послушайте, я здесь сижу со вчерашнего утра. Мы даже не приземлились здесь – нас привезли из Пеории автобусом, вашей особо секретной линией. Я не спал с четверга. Мой седалищный нерв так воспалился от этих кресел, что мне, видно, придется вставить новую середину тела. А в этом поможет, наверное, только фокусник с пилой и деревянными ящиками. На обед я ел бегемотье говно. Недавно чикагская полиция чуть не спрыснула меня газом. Все потому, что моя дочь сегодня выходит замуж, и мне нужно туда попасть – и я туда попаду. Я не вру, это вопрос жизни и смерти.

– Первый рейс в 9:50, но там…

Щелк, щелк, хлоп.

– …распродано все, и даже больше. Я с радостью поставлю вас в резерв на этот рейс, но шансов практически никаких. Это я честно говорю. Как вы знаете, у нас была вчера нелетная погода, и мы теперь изо всех сил стараемся наверстать. Мы тут все в одной лодке.

– Лодка! – сказал я. – Шлюпка, точно. Так будет быстрее. Вы можете посадить меня в шлюпку? Я буду грести.

– Еще раз прошу прощения, сэр. Я вас поставила в резервный список на 9:50, а вот ваш посадочный талон на 11:15. Выход Эйч-4, посадка начнется в 10:45.

– Вы, кажется, не поняли.

– Сэр, за вами уже очень длинная очередь. Если бы я могла отправить вас хоть немного раньше, то, уверяю вас, я бы так и сделала. Выход Эйч-4, и спасибо за то, что летаете «Американскими».

Крадясь обратно к своему месту, я заметил, что в мою сторону катится пассажирская тележка фирменного сервиса «Американских авиалиний». Подумав секунду, я голоснул ее. Какого черта, если тут кому и положен фирменный сервис, так это мне. Впрочем, хочу заметить, я редко чувствую за собой такое право. Несколько лет назад я принимал у себя польского поэта скромной международной известности, так вот он оказался любителем американских стрип-клубов. Мы зависали в гламурном заведении, куда не пускают в джинсах (я как раз в них и был, но мой подопечный, не смутившись, четыре квартала тащил меня на восток, пока не нашел крошечный закуток-магазин, где и купил мне кричащие полиэстеровые слаксы типа тех, которые видишь на участниках парада в День Пуэрто-Рико [94]94
  Каждую вторую субботу июня в Нью-Йорке на пятой авеню проходит парад в честь Дня Пуэрто-Рико. В параде участвуют главным образом пуэрториканцы.


[Закрыть]
) и где от тебя ждут, что, лаская взглядом стриптизерок, ты будешь лакать «Дом Периньон» бутылками. В скором времени в объятиях упомянутого поэта оказалась девица по прозвищу Пирожок, и она спрашивала, не хотим ли мы пройти в «комнату для очень важных клиентов». Теперь-то я понимаю, что важным клиентом там может стать любой чмырь с сотенной бумажкой, но все равно пойти с ними я не мог. Я же не важный, так чего пыжиться? Я махнул им. Через некоторое время мой поэт вернулся мрачным. Оседлав его колени, Пирожок жевала вяленое мясо – совладав со своим английским, в котором он непреклонно хотел совершенствоваться, раз уж приехал в Штаты, поэт сказал «мясной прутик», что мне показалось восхитительно поэтичным и точным, – а в довершение всего поляк потерял между Пирожковых грудей контактную линзу. Как человек из народа, я почувствовал себя отмщенным. Да, я не Очень Важный Клиент, зато я пока нормально вижу.

Ну и все-таки. Фирменный сервис. За рулем сидела пышная женщина примерно моих лет. Она показалась мне доброй – с таким лицом ей бы стряпать пирожки. Не Пирожок. Пирожница. Очень Важная разница.

– Может, подвезете? – спросил я.

– Будет зависеть, красавчик, – сказала она. – Куда надо-то?

– В Лос-Анджелес, – сказал я.

И в ответ на ее гримасу пообещал, что буду сменять ее за рулем.

– Прости, милок. – Она сказала это так, будто всерьез прикинула и всерьез жалела.

Похоже, скажи я «Кливленд», она бы согласилась. Тетка нажала клаксон, чтобы проехать сквозь толпу, но раздался не гудок, а все та же цифровая птичья трель. И моторизованный воробей, порхнув по залу ожидания, скрылся из виду. Мой друг Валенты, поди, приторчал бы от такого. Машина его мечты. Только представить себе, как он раскатывает на этой маленькой тележке вверх-вниз по триестским холмам – одна рука на руле, вторая обнимает Франку – и пробивается сквозь толпу, чирикая птичьим клаксоном. Подарил мне редкий повод для улыбки.

Только, боюсь, ненадолго. Брат Франчески убит. Мужик с длинным ножом, тот, что нес транспарант вместе с Валенты, увидел, что Валенты прижали к земле и плюнули в лицо, и коршуном кинулся туда. Схватив парня за волосы и рванув его голову вверх, он вонзил нож ему между лопаток. Взгляд Валенты метался между двумя фигурами, маячившими над ним. Брат Франчески, оглушенный болью, свел лопатки, словно хотел выдавить лезвие из спины; изо рта у него потекла кровь, и он рухнул ничком. Убийца за его спиной, спаситель Валенты, казался спокойным и довольным, у него даже дыхание не сбилось, и в следующий миг он растворился в беснующейся толпе. Валенты показалось, будто тот вознесся подобно святому. Зрачки у убийцы расширились, словно внезапная потеря веса оказалась превыше его разумения, и он тут же исчез в толпе. Придавленный к земле Франческиным братом, дальнейшее побоище Валенты видел как ливень ног и ботинок – пинавших его, топтавших, переступавших через него. Прежде его донимал горько-сладкий сон о том, что потерянная нога снова при нем, а теперь настигла кошмарная изнанка того сна: дождь бесполезных ног.

Если бы не труп брата Франки, защитивший его, толпа затоптала бы Валенты. Новозеландские солдаты подавили бунт, пустив немного слезоточивого газа и щедро охаживая мятежников дубинками по головам; потом на площадь вышли санитары. Тело Валенты было залито кровью, и его, как жертву бунта, отвезли в полевой госпиталь Союзников на берегу реки. Там мы его сейчас и найдем. Им заинтересовался офицер, надзирающий за местной военной полицией, – одноногий поляк, прятавшийся под трупом, озадачил новозеландского полковника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю