Текст книги "Дорогие Американские Авиалинии"
Автор книги: Джонатан Майлз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
– Ну, тебе не понять, ты мальчик, – сказала она.
Окинув взглядом соседние столики, она наклонилась ко мне и заговорила доверительно, как сестрапо оружию.
– Бенджамин, – сказала она. – Послушай-ка. Тебя не смутит, если к нам присоединится новый мужчина?
– Какой мужчина?
– Говори тише. Ну просто чтобы иногда сводил твою маму потанцевать. Ну может, поиграл с тобой. Побросал мяч и все такое. Или, скажем, такой, который что-то знает о лошадях.
– Не знаю.
– Но тебя это не смущает?
Переночевали мы в бунгало в мотеле, который мать выбрала из-за огромных белых воловьих рогов, венчавших придорожную вывеску. Такие же рога были нарисованы и на одеялах в номере. Там был черно-белый телевизор, но антенна не работала, и ни один канал не ловился, так что я углубился в гедеоновскую Библию, [76]76
Гедеоновы братья – протестантское общественное объединение, занимающееся распространением Библии.
[Закрыть]найденную в тумбочке между кроватями. На середине Откровения – я всегда начинал книжки с конца – мать велела выключить свет. Я лежал, слушал тихий рокот трассы и смотрел, как отсветы проезжающих фар бродят по стенам нашей комнаты.
– Хорошо, а? – спросила мать в темноту.
Неясно было, ко мне ли она обращается.
– Спокойной ночи, – только и сказал я в ответ.
Простите, что отвлекаюсь, но знаете, кто сейчас тут был? Жевун!
(Украв прием у Алоизия, который повысил медведя до Медведя, я тоже произвел старушку из жевунов в Жевуны.) Вы, конечно, помните ее: с карманной рулеткой, коматозным мужем и с той пачкой платков, что сейчас лежит у меня в сумке. Только я «не на шутку расписался» (если сказать словами Боба из Ош-Коша) про то, что вы читали выше, унесся мыслями в мой Техас, и тут кто-то ткнул меня пальцем в грудь. И довольно крепко. У стойки такой тычок – заявка на мордобой.
– Эй, малый, – сказала она, сверкнув зубопротезной улыбкой, – я шла на улицу подышать воздухом и заметила, что ты тут сидишь.
– Я тоже не прочь подышать, – сказал я.
Пока мы шли сквозь терминал, она спросила:
– Они сказали тебе, когда отсюда выберешься?
– К апрелю, гарантия, – ответил я.
– Мама родная. Ты ведь шутишь, да?
– Шучу.
– Хотя, – сказала она, – всякое бывает.
На улице я дал ей прикурить.
– Божечки, джентльмен, – сказала она.
Потом, отодвинув сигарету подальше, оглядела ее с неудовольствием, как, бывало, Стелла по утрам оглядывала меня, и проговорила:
– Чертова фигня. Двадцать два года обходилась без нее. И тут – бац – звонят из полиции, сообщают, что Ральф попал в аварию. Я даже до больницы не доехала, тормознула купить пачку. Мне пришлось челюсть поднимать с полу, когда я услышала цену. Когда я первый раз бросала, они стоили, кажется, шестьдесят пять центов. Чертова фигня.
– Я ими руки занимаю, – сказал я. – А то бы я себя задушил.
– Теперь-то ты точно шутишь.
Я шутил. Но всякое бывает.
Старушка Жевун ездила в Вермонт к дочери и внучке. Дочь замужем за нервным политическим аппаратчиком, который, хотя и умен, работает «у социалиста». Внучке два года, ребенок – сущий ангел, сказала старушка, но он плохо спит. («Вернее, тревожноспит», – поправилась она, как, очевидно, раньше ее поправляли другие.) Родители думали, что лучше дать ребеночку «выплакаться», поэтому, уложив дочь в кроватку, они спускались в гостиную, вставляли беруши и, делая вид, что читают журналы, скрипели зубами с перерывами на взаимную грызню. С первого же вечера Бабуля Жевун не смогла вынести воплей младенца, уселась у кроватки и замурлыкала ему колыбельные. Это не помогло, сказала старушка, но это было хоть что-то.Психиатр заметил бы параллель между этим «хоть что-то» и затянувшимся бдением у кровати мужа, но я-то не психиатр. Я курильщик. Я лишь сказал, что, наверное, приятно было повидаться с дочерью.
– Ну само собой. – Она слегка пожала плечами, будто пряча укол грусти. – Мы то и дело принимаемся спорить о Ральфе. Она считает, пора дать ему уйти. А я не думаю, что это нам решать. Кто я такая, чтобы сказать, есть надежда или нет надежды? Оставим это ангелам.
Она спросила, есть ли у меня дети. «Дочь», – ответил я и сам слегка пожал плечами. А потом набросал двумя скупыми штрихами: Крупичка завтра выходит замуж, я пытаюсь улететь на свадьбу. Вот резюме в одном предложении, а все это письмо и, может, вся моя жизнь – только длинная пламенеющая сноска к нему. Разговор, мешаясь с дымом и ностальгией, перешел на старое доброе время – эпоху регламента авиаперевозок, утренних прибытий с красными глазами, бесформенной, но сытной еды, щегольски одетых пассажиров, шикарных и якобы развратных стюардесс (тут я внес свою скромную лепту) и салона для курящих в хвосте, и тогда старушка Жевун сказала, какого рожна, и вытянула из пачки новую сигарету. Я дал ей огня, и, прикурив, она протянула мне руку и сказала:
– Маргарет.
– Бенни, – тряхнул я пухлую ладошку. – Маргарет? Был я женат на одной Маргарет.
Ха-ха, вот так я. Вечно корчу крутого. Здесь должен забулькать заливистый смех из Эдда Макмагона.
– Ну, надеюсь, вы ее не обижали, – сказала старушка и, мне показалось, подмигнула, хотя, может, это был нервный тик.
У-уф. Что тут ответишь? Я стоял и моргал, пялился на носильщика, который грыз ноготь, навалившись на свою пустую тележку. Наверное, не обижал. Старался не обидеть. Мы были дьявольски одинокие люди, оба. Назавтра после нашего буйства в квартирке на Чыстой улице я получил от Маргарет телеграмму из Варшавы: ЕЩЕ, ОНА ГОВОРИТ: ЕЩЕ. Ну кто бы удержался от волчьей ухмылки, прочитав такое? Вечером я на скорую руку накатал для нее стихи о нашей ночи, увиденной глазами одной из моих пострадавших пуговиц. Сказать по совести, я не так уж много запомнил с того вечера, – нет, сознание у меня никогда не угасало полностью, скорее вроде горящего угля: где-то чернота, где-то серое, где-то рдяное и раскаленное, но для маленького стихотвореньица мне хватило сочных деталей.
В ответ она прислала восхитительно сальное письмо (в противоположность моему вычурному джондонновскому стишку), и я даже подумал, что меня должны оштрафовать за каждую минуту чтения. И последующего перечитывания, ясно. Прежде чем я нашел время ответить, пришло еще одно письмо от Маргарет, на этот раз очаровательный щебет, и уже больше, хотя не целиком, относящийся к материям выше пояса. Там было много про польского художника 19 века, которого она приехала изучать (Генрика Родаковского), и как я похож на персонажа одной его картины – если, конечно, не считать библейской бороды, грушевидной фигуры, красного носа картошкой и очевидной горькой бедности. Глаза, писала она. Те же глаза голодной собаки («Гав!» – сказал я письму). В Кракове она сделала карандашный оттиск с надгробия Родаковского и вложила в конверт его ксерокопию – подростковый жест, само собой, будто старшеклассница посылает своему мальчику из поездки в Париж оттиск надгробия Джима Моррисона, – но, пожалуй, весь наш роман был насквозь подростковым. Лагерная влюбленность в конце лета. Хотя нет, скорее двое пожилых недотеп вяло копошились в темноте, притворяясь, будто способны вернуться в юность. Будто пружинная кровать с простынями пергаментного цвета – заднее сиденье «олдсмобиля», приехавшего на берег озера, будто густой водочный дух на моей дряблой коже – это аромат бензина по 75 центов за галлон или запах купленного в аптеке лосьона на изголодавшемся подростке.
Простите меня: я вывалил в ваш котелок уже слишком много воспоминаний. Но позвольте добавить еще поварешечку. (Для вас лучше было бы посадить меня на самолет, но я понимаю, что прошу слишком многого.) Я больше десяти лет не вспоминал бедную Маргарет, то есть не вспоминал трезвым. И вдруг является Маргарет-Жевун, главнокомандующая армии Маргарет, и желает знать, хорошо ли я обращался с ее сестрой по маргаритству. Ну что значит хорошо? Леди, я много лет пытаюсь это понять, но не преуспел и даже особенно не продвинулся – будто какой тупица, что добрую треть жизни пытается перехитрить кубик Рубика.
Мы с Маргарет продолжали переписываться, даже когда она вернулась в Штаты. Мы писали друг другу если и не каждый день, то почти каждый. Как я любил эти письма! С новым письмом я сотворял себе новую Маргарет, видоизменяя ее в своем пьяном воображении. Когда я казался себе поверхностным или туповатым, я перечитывал в ее письмах места о Родаковском, о ее работе и о моих старых стихах (она увлеченно выискивала их по справочникам вышедших из печати книг), восхищался ее острословием и казался себе словно бы умнее из-за причастности к ней, из-за того, что это я в своей кровати исторгал из нее те вопли, те сладострастные арии, а потом, на другой день, – их телеграфные отзвуки. В часы одиночества и заброшенности я перечитывал самые дерзкие ее письма, окунаясь в горячую ванну ее нежности, и кровь приливала к центру моего тела. В кривых зеркалах моего сознания образы Маргарет – и вообще-то малочисленные и разрозненные – выгибались и коробились. Что это за женщина? И вправду ли ей принадлежала дорожка веснушек между грудей, карамельных капель солнечного света, которую я видел в своих грезах? Или они были у какой-то другой женщины? Или вовсе ни у какой? У меня был только неослабевающий поток писем и смутные воспоминания о нашей ночи, которые с каждой неделей казались все менее достоверными. Конечно, я облачал ее в надежды. На свете должна быть женщина, думал я, которая спасет меня, избавит от самого себя. Фантазии старого пьяницы. Или так: вот была женщина, которую я мог бы полюбить. Увлекшись, я стал представлять нашу совместную жизнь: я пишу у огня в бревенчатом конопаченом фростовском доме на ферме в Коннектикуте (Маргарет писала мне про домик на ферме, а конопаченые бревенчатые стены я домыслил сам), без жадности прихлебывая бренди (я по наивности всегда хотел не бросить пить, а только пить меньше), у моих ног похрапывает пес какой-нибудь англосаксонской породы, за окном с морозными узорами падает крупный сахарный снег; Маргарет в соседней комнате пьет чай некрепкого сорта и изучает носатые портреты Родаковского, пока та острая похоть – основное, что я знал о ней, во всяком случае, знал по опыту, – не охватит ее со всей мощью выстрелившей шампанской пробки, и тогда она вступает в мою комнату, одной ногой перешагивает через мои колени… и так далее и так далее, пока само пламя не зардеется от стыда. Сполоснуть и повторить. Как говорится, я лелеял мысли. Может быть, само пребывание в Польше способствовало фантазийному пылу: все вокруг усердно мечтали. Все казалось возможным. Даже больше: там и я был не я, или, по крайней мере, на меня не давил привычный нудный груз моего я. А что, если благодаря Маргарет я смогу дольше оставаться не-собой? – тем более что моя польская виза подходила к концу. Мои письма все больше устремлялись в область вымысла, хотя скорее по духу, чем по тексту; мне бешено хотелось сыграть в эту химерическую жизнь, которую я себе нарисовал, и надо было подписать на это Маргарет.
Через два с половиной месяца я сделал ей предложение. Конечно, письмом. После одной особенно скверной разгульной ночи, когда меня отделали какие-то студенты на тусовке, куда Гжегож притащил меня, а потом бросил одного. Я был там единственный старше двадцати пяти, и, очевидно, парней разозлили мои невинные заигрывания в два часа ночи с одной маленькой птичкой в поддельных «ливайсах». Я предполагаю – и вполне понимаю, – что им надоели богатые иностранцы, пытающиеся укладывать их женщин. Они и от русских натерпелись, а теперь извольте состязаться с этим американским рифмоплетом, который надрался и блеет что-то из Китса. Один из них, захватив меня в полный нельсон, [77]77
Борцовский захват, при котором противнику просовывают руки под мышки и хватают за шею.
[Закрыть]поднял за подмышки, второй выволок нас за дверь, на лестницу. Они протащили меня до половины лестницы, а потом швырнули вниз. Может, водка виновата, может, перила, может, их сочетание, но я вырубился на час или два. Хочу сказать, пробуждение было не из приятных. О нас, пьяницах, говорят «низко пал», но в тот раз это было слишком буквально. Если бы в тот момент моя душа могла покинуть тело, подняться, выскользнуть и двинуться прочь, бросив смятую бренную оболочку прямо у подножия лестницы… что ж, как ни жаль, но я не умел проделывать этот волшебный фокус, так что вопрос остался неразрешенным. Домой я приплелся на рассвете, на всех известных мне языках повторяя слово «хватит». Пока над Краковом занимался рассвет, я написал Маргарет письмо с предложением руки и сердца, запечатал конверт, проглотил таблетку ибупрофена и, как порядочный вампир, проспал до наступления темноты.
Маргарет ответила по телефону. Примерно через полторы недели. В ее голосе слышался какой-то скрипучий призвук, которого я не помнил; казалось, повизгивает какое-то механическое приспособление, будто в гортани заржавел шарнир, и Маргарет надо прополоскать горло машинным маслом. Я спросил, не простужена ли она, и она ответила, что нет. «Наверное, помехи на линии», – сказал я. Как вы уже знаете, Маргарет приняла мое предложение («Да, она говорит – да»), и мы принялись обсуждать свадьбу. Вернее, Маргарет принялась. Она знала «межконфессиональную священницу», которая скрепляет браки прямо у себя на дому, я сказал, что это будет шоколадно. Мне было почти сорок лет, и до тех пор я ни разу в жизни ни о чем не сказал «шоколадно», даже о шоколаде. Это был или совсем уж шоколадный знак, или явно дурное знамение.
Маргарет встретила меня в аэропорту Кеннеди. Мне повезло, что она держала плакат (ЕЩЕ, ОНА ПОЛУЧИТ ЕЩЕ; очень мило, хотя эта фигура речи уже начала утомлять), потому что я ее не узнал. Меня оправдывает то, что Маргарет была в другом платье и возмутительно коротко острижена. И еще я прежде не замечал, что у нее плоскостопие. У моей невесты оказалась четвертая степень. Маргарет хотела наброситься на меня прямо в аэропорту, но я, как только мог ласково, предложил не задерживаться – и не только потому, что аэропорты кажутся мне убийственно неподходящим местом для страсти. Фермерский домик в Коннектикуте оказался взаправдашним фермерским домиком – где-то под виниловой облицовкой, – но сама ферма исчезла не один десяток лет назад. Таунхаусы 70-х обступили ее как архитектурные сорняки. Как и писала Маргарет, рядом было озеро, покрытое пленкой ряски антифризного цвета; когда-то дом от озера отделял широкий луг, но теперь на лугу строились два новых дома, заткнувших последнюю отдушину в округе. Маргарет сказала, что на озере у нее привязан водный велосипед. Голубого цвета. Она советовала мне сделать кружок.
Именно этим я по большей части и занимался: кружил. С утра я отправлялся на озеро, когда-то с газеткой, но обычно без, выгребал на середину и часами торчал там и пил. Ряска тут же затягивала черный глянцевый след моего велосипеда, и я напивался до неподвижности поплавка. Даже следующий день после нашего бракосочетания – безупречно светской церемонии обмена клятвами, который засвидетельствовали младшая сестра Маргарет и ее заведующий кафедрой, – я встретил на озере, а не на своей молодой жене. Сказать по правде, в спальне у меня возникли трудности; моему телу почему-то не особенно интересно было там находиться. Все мои потуги под одеялом неизменно вызывали у Маргарет только вздох разочарования. Она натягивала на свои безвеснушчатые груди простыню, и мы молча лежали и разглядывали трещины на потолке. Их развлекательный потенциал равнялся нулю. Каждый вечер одно и то же шоу.
Иногда, прохлаждаясь на катамаране, я видел, как детишки ловят рыбу с дамбы на том конце озера, но при мне никто из них ни разу ничего не поймал. Я отдавал должное их вере. Я смотрел, как жарят гамбургеры, как постригают лужайки. Однажды я видел, как парень в джинсовых шортах, устав дергать пусковой шнур непослушной газонокосилки, поднял чертову железку над головой и швырнул ее об лужайку в сторону озера, а потом еще наподдал ногой для пущего эффекта. Без всякой романтики эта сцена напомнила мне ту ночь, когда я сделал Маргарет предложение; да, я и был той косилкой. Когда парень поднял глаза и заметил, что я смотрю, то показал рукой на машинку, как бы обличая. Я ничем не ответил. Иногда на берегу озера я замечал и Маргарет, свою молодую жену, она провожала меня таким же взглядом, как я того истребителя косилок. Иногда она махала мне. Иногда я махал в ответ. Бывало, она оставляла на берегу корзинку с обедом: холодного цыпленка с лимоном или что-нибудь еще, нож и вилку, перевязанные ленточкой. Эта ленточка добивала меня. О, какого же дурака я свалял на этот раз.
Конец этому положила Маргарет. Вернее, Маргарет объявила конец вслух. У меня не хватало духу.
– Это глупо, – буднично сказала она однажды вечером. – Ты меня не любишь.
– Хочу полюбить, – сказал я.
– Но так не бывает, – сказала она. – Тут сила воли ни при чем.
Мы приняли этот исход удивительно ровно. Точнее, Маргарет приняла, а я был как всегда. Она сказала, что чувствует себя в первую очередь дурой. Такое счастье было общаться,сказала она. Наша связьказалась такой счастливой, такой крепкой. Маргарет призналась, что в последние дни в глубине души чувствовала, будто ее провели, будто она попалась на крючок какого-нибудь волоокого афериста. Но она поняла, что это не ее надули, а меня. Я сам себя облапошил. Я вяло возражал, но только для виду. Потом Маргарет ушла варить кофе, и когда она принесла и поставила передо мной кружку, то горько рассмеялась и сказала:
– Никогда в жизни бы не подумала, что докачусь до шутовского замужества. Боже мой, боже мой. Что ж, Лорна (Лорна – это ее сестра) вычислила тебя с самого начала. Она сказала, что никто не женится после одной-единственной встречи. Я велела ей расслабиться. Сказала, что нельзя отказываться от любви только потому, что она не является к твоим дверям облаченной в костюм и с букетом роз в руках. Иногда она, ну не знаю, влетает в окно.
– Как комар, – сказал я.
– Меня бесит, когда она оказывается права.
– Мы могли бы пойти к консультанту, – предложил я.
– Ай, Бенни, – сказала она, – заткнись.
Вернемся в настоящее, а вернее, в ближайшее прошлое.
– М-м, – ответил я Жевуну, – вообще-то, наверное, обижал.
Она вскинула брови.
– Всегда есть завтра, – сказала она.
– Господи, да я ж не видел ее с…
– Чтобы исправиться, – сказала она. – Всегда есть завтра, чтобы стать добрым. Ну-ка.
Она порылась в своем подсумке и извлекла на свет ту карманную игорную рулетку.
– У меня там шконку сейчас займут, так что вам придется по-быстрому. Но все же испробуйте разок. Давайте.
Почему бы и нет? Я тиснул наглую овальную кнопку под экранчиком. Два бара и вишенка. Тепло, но даже не на сигару, а вернее – не на сигарету.
– Еще разок, – сказал я.
– Единственный способ выиграть, – сказала она.
И справедливо, как оказалось. Три семерки! «Джекпот!» – заорал я. Считай бабло! Я показал экранчик Жевуну и выкинул пару неуклюжих коленец, шаркая по тротуару. Носильщик на миг оторвался от своего несчастного ногтя и глянул на меня, и если бы он тут же не вернулся к своему занятию, я бы, наверное, протянул ему пятерню. Держи пять, я выиграл, чувак! Смотри и плачь. Здесь, в аэропорту, заперта не одна тысяча человек, но в ту минуту я единственный танцевал. Представьте-ка.
– Ну видишь? – вопросила старушка-Жевун. – И не знал же, что удача ждет, так? Пошли дела, а?
– А что я выиграл? – спросил я.
– Выиграл? – Она подумала секунду. – Ну, не деньги, если ты на это намекаешь. Но баллы.
– О, – сказал я, сдуваясь, – и что эти баллы мне дают?
Старушка посмотрела на меня как на полного идиота.
– Счастье, – сказала она, мягко забирая у меня машинку.
Дорогие Американские авиалинии, сдается мне, что вы могли бы выгодно вложиться в эти забойные карманные автоматы. Вот смотрите, как можно устроить: вместе с посадочным талоном пассажирам выдают машинки. На посадке, за полчаса до времени вылета, все одновременно должны крутануть барабан. Если у всех одновременно выпадет джекпот, наступает общее ликование и самолет вылетает по расписанию. Если же нет, все ждут час и пробуют снова. Для вас выгода в том, что мы, пассажиры, будем роптать на невезение, а не вас проклинать. Виноватым окажется рок, а не бедные стюарды на терминалах, которые в моем сценарии просто пожимают плечами, улыбаются и желают нам удачи на следующий раз. Самолеты будут взлетать в обычном ритме, но народный гнев обратится не на вас. Понимаете? Я отдаю вам эту идею даром, но буду рад, если вы упомянете меня в пресс-релизе. Мать возгордится, что про меня пишут в деловых изданиях! Вот, берите мои слова: «Американцы любят азартную игру, но главная наша игра – выезд в аэропорт – долгие годы находилась в позорном небрежении, – говорит Бенджамин Форд, транспортный консультант, разработавший свою систему для техасской авиакомпании. – „Взлетный джекпот“, торговая марка Американских авиалиний, – игра, где все целиком зависит от случая, она забирает розыгрыш полетов из рук корпораций и передает его в руки людей». Подправьте как надо – и вперед.
Вернемся же в Техас. Кажется, именно там я прервал свою повесть о приключениях матери и сына, мое детское путешествие с Салли Парадайз. [78]78
Отсылка к роману Дж. Керуака «В дороге», главного героя которого зовут Сал Парадайз.
[Закрыть]Как пишут в макулатурных вестернах: а тем временем на ранчо… Я помню, что Техас тянулся без конца и без края – мама предложила мне нарисовать его, и я провел прямую горизонтальную линию, да и бросил, – но на второй вечер мы приехали в Нью-Мексико. Я не верю, что у матери была какая-то ясная цель в Нью-Мексико, то есть в Гдетотаме. Мы взяли курс на север, в сторону Санта-Фе, поблизости от которого располагалось Призрачное ранчо Джорджии О’Кифф, но едва мы пересекли границу штата, как мисс Вилла начала тревожиться и дергаться, будто ожидала, что Гдетотам должен быть ослепительно самоочевидным, будто думала, что стоит ей увидеть вживе какой-нибудь абстрактный пейзаж Джорджии О’Кифф, останется только припарковаться, и все. Ненужная больше карта Техаса, которую мы без конца разворачивали и сворачивали с самого Нового Орлеана, потонула под ворохом конфетных оберток и другого дорожного мусора у наших ног.
– Мы уже рядом, Бенджамин, – повторяла мама, – я чувствую.
Закат в тот вечер выдался замечательно алым, но для матери он оказался недостаточно волшебным.
– Наверное, слишком сухо, – сказала она. – Настоящийогненный закат разгорается, когда в воздухе есть влага. Вот увидишь.
Мы ехали в темноте через зловещую пустыню по какой-то узкой дороге, вокруг не было ни огня, и тут я заорал. Щиколотку обожгла внезапная боль, словно резануло горячим лезвием, и, поскольку мы были на Западе, я сразу понял, что меня укусила гремучая змея, пробравшаяся в машину.
– Что?! – закричала мать, бросая руку мне на грудь, а «форд» вильнул с дороги, расшвыривая из-под колес фонтанчики гравия.
– Змея! – завопил я в ответ.
Машину крутануло еще дальше; мне показалось, будто мы разворачиваемся на 360 градусов посреди дороги. Я быстро подобрал ноги под себя и схватился за щиколотку, которая, к моему удивлению и растерянности, оказалась горячей и мокрой, будто на меня напала не змея, а… похлебка.
– По мне яд течет! – объявил я, поднимая мокрую ладонь, и не успела мать сказать постой-постой и затормозить, как под капотом грохнул ужасный взрыв и по лобовому стеклу покатились волны пара или дыма (мы не знали точно).
Машина заклокотала и дернулась, и я полетел с сиденья на пол, где на меня пролился какой-то кипящий дождь. Наконец «форд» замер на краю дороги, и мы с матерью выскочили наружу и в панике бросились в разные стороны вокруг машины, встретившись у переднего бампера, где мать схватила меня в охапку, чтобы осмотреть мои раны и вознести молитву Иисусу с копией Деве Марии и Иосифу.
– Ох, Бенджамин, нет, – выдохнула она, и я понял, что я покойник, хотя боль как раз начала отпускать. – Я не вижу никакой раны…
Мать поднесла мокрый палец к носу – понюхать. Понюхала и нахмурилась.
– По-моему, это что-то из машины.
– Что из машины?
– Не знаю. Но не бензин. Пахнет…
– Чем?
– На пи-пи немного похоже. Только приятнее…
– Машина меня, что ли, обоссала? – спросил я.
– Обсикала, – поправила мать. – Надо говорить «обсикала».
Мы разом обернулись на наш «форд». Из-под капота волнами бил пар, нас обвивали его струи, а запах почему-то отдавал кукурузным сиропом. Мама опасливо приблизилась к машине, готовая в любой момент отскочить, – так щенята подбираются к незнакомым предметам, не зная, живое перед ними или нет, с клыками или без. Я тем временем отошел в сторону оглядеться и установить наше местоположение. Мы стояли на обочине двухполосной дороги, впечатанной в выгоревшее нью-мексиканское нигде. Это была одна из тех «голубых трасс», которые американцы охотно поэтизируют теперь, когда машины больше не ломаются через каждые четыреста миль. Никаких указателей поблизости; ни грузовичка, ни машинки не ехало мимо и ниоткуда не приближалось к нам, не мерцало сигналами вдалеке. Тишина была буквально оглушительная, стоило лишь чуть отойти от сипения умирающего двигателя. Ни огня, ни звука, ни сырости – полное отсутствие чего бы то ни было. Помню, я подумал, что это, наверное, похоже на космос – на небе высыпало столько звезд, что захватывало дух, – или на последствия Армагеддона. Или, додумал я, на Гдетотам.
Вернувшись, я услышал, как мать бурчит:
– Чертов твой папаша. Весь день ковыряется с чертовыми машинами, а на свою ему наплевать, извини за выражение. Но это так в его духе. Так что, видно, он посмеется последним.
– Ты говорила, что он никогда не смеется.
– Бенджамин, это фигура речи. Что же мы теперь будем делать!
Я полез в машину за картой, но она мокла в луже антифриза, струей которого меня ошпарило. Я вспомнил, что надпись на карте советовала водителям, едущим через пустыню, на всякий случай брать запас воды, а мы этим советом пренебрегли. Тут я наконец заметил, как холодно снаружи, и удивился: я-то думал, в пустыне жарче, чем в Новом Орлеане. Меня затрясло.
– Кажется, надо поднять капот, – сказал я.
– Вот и подними, – отозвалась она.
Я отпер и поднял капот, и в меня ударил заряд горячего пара, – это было даже приятно. Мы постояли немного, глядя на клубящиеся облака и слушая бормотание и дребезжание стреноженного заглохшего двигателя, и мать предложила сесть обратно в машину, чтобы не мерзнуть.
– Надо выключить фары, – сказал я, – а то аккумулятор сядет.
– Ага, так ты теперь механик? – ядовито спросила мама. – Это тебя отец научил?
– Это все знают.
– Не тычь мне этих всех, Бенджамин.
– Но так и есть.
– Наверное, ты хочешь чинить машины, когда вырастешь?
– Не знаю.
– Тогда, может, тебе надо было остаться дома, с отцом? Вместе бы ковырялись в моторах. Представь! Ты будешь колупаться в разных драндулетах, и можно будет не мыть руки и засыпать перед вашим чертовым телевизором, прости за выражение, и каждый вечер есть на ужин эти вшивые пир оги.Мировая жизнь!
– Пироги, – сказал я. – Пир оги – это лодки.
– Я знаю, что такое пироги! Я оговорилась! А ты еще смеешь меня поправлять, молодой человек. И вообще. Пир оги, пироги. Если полить кетчупом, твой отец не заметит никакой разницы.
Она закурила, затягиваясь жадными наркоманскими затяжками.
– Ладно, на фиг твоего папашу.
Когда мимо нас без остановки и даже не сбавив ходу проехала машина, мать сказала:
– Вон уехал наш шанс. Ускользнул. Наш последний шанс.
– Я замерз.
От этого жалобного признания мать как-то успокоилась или образумилась, видно, я задел в ней материнскую струну, как бы слабо она ни была натянута.
– Я знаю, золотко, – мягко сказала мама. – Я тоже замерзла. Это все наша новоорлеанская кровь. Мы не созданы для такого климата. – И потрепала меня по волосам. – Все будет нормально. Обещаю тебе.
Где-то через полчаса салон машины залило ярким белым светом: сзади подъехал какой-то пикап. Послышалось сбивчивое урчание мотора сквозь поврежденный глушитель, скрип и бряканье открывающихся дверей. Мы не отрывали глаз от зеркал, стараясь разглядеть наших спасителей, каждый своего. К форду подошли двое, один слева, другой справа. С моей стороны оказался молодой парень, лет двадцати с небольшим, в соломенной ковбойской шляпе, синих джинсах и шерстяном жилете с синими, красными и черными полосками. Когда он склонился к окну, я увидел, что это индеец, или тот, кого теперь зовут коренным американцем, – по обеим сторонам его медного лица свисали лоснящиеся черные волосы. Наши взгляды встретились, и он ухмыльнулся, обнажив алые десны на месте двух передних зубов, и костяшками пальцев постучал по стеклу.
– Индейцы! —завопила мать. – Запри двери, Бенджамин, запри сейчас же!
Я посмотрел на парня за стеклом.
– Вам помочь? – спросили его губы.
– Во имя Господа милосердного и всемогущего, меня не оскальпируют, – запричитала мать.
– По-моему, они хотят нам помочь, – сказал я.
– Они хотят снять с нас скальпы, Бенджамин! Нам отрежут лбы!
Парень с моей стороны – уперев руки в колени, он симпатично хмурился – казался весьма озадаченным. Он выпрямился, поверх крыши «форда» переглянулся со своим спутником и пожал плечами. Я поднял указательный палец, знаком прося его не уезжать. Он нахмурился и еще раз пожал плечами, но не ушел.
– Нам хотят помочь, – сказал я.
Мисс Вилла вцепилась в руль и сжимала его крепко, как гонщик, а ее грудь, я заметил, ходила ходуном. Казалось, ее сейчас вырвет, но в следующий миг я увидел, что она сдерживает рыдания, а не рвоту. По ее лицу побежали слезы, и она еще крепче стиснула баранку. И качала головой вверх-вниз, будто шея у нее не выдерживала тяжести навалившихся страхов. Где-то в груди у нее хрипло квакнуло.
– Они собираются нас убить, – пролепетала она. – Я такое видела в кино. Ох, Бенджамин, что я наделала.
– Нет, мам, – сказал я, – нам надо починить машину. Я думаю, они хотят нам помочь.
– За что?! – завизжала она, потом еще и еще раз, с такой яростью хлопая ладонями по рулю, что я думал, он сейчас отвалится. – За что это мне? Почему никогда не бывает, как должно быть? Вот скажи мне, почему так?
В исступлении она металась взглядом по салону, выискивая, что бы еще ударить, и я испугался, что она даст затрещину мне. Вместо этого мать шесть или семь раз треснула по своему боковому стеклу, с каждым разом все громче взвизгивая; я заметил, как индеец с ее стороны отпрыгнул от машины.
– Скажи, пусть убьют меня, – сказала она. – Иди.
– Не будут они тебя убивать.
– Да что ты знаешь? – зашипела она. – Ты же ничегошеньки не знаешь. Ты хоть представляешь, каково это, жить как зверь в клетке? Господи, да зачем я стану биться? Ну скажи мне, мистер всезнайка. А ну! Я только того и хотела, чтобы тебе было лучше. Тебе! Вы мне жизнь поломали, ты и твой отец. Вы из меня все соки выпили. Я даже спать не могу по ночам. В снах никакой радости. С вами – никакой. Все это жестоко, жестоко. Я хотела подарить тебе лошадь, вот и все. Твою проклятую дурацкую лошадь. Потому мы с тобой оказались здесь, Бенджамин.