Текст книги "Дорогие Американские Авиалинии"
Автор книги: Джонатан Майлз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Джонатан Майлз
Дорогие американские авиалинии
Памяти Ларри Брауна
(1951–2004)
Дорогие мои Американские авиалинии, меня зовут Бенджамин Р. Форд, и пишу я вам, чтобы испросить возмещения в размере трехсот девяноста двух долларов шестидесяти восьми центов. Хотя нет, зачеркиваю: «испросить» – слишком жеманно и политесно, официально и по-британски, это слово шагает по странице с истуканской несгибаемостью человека, у которого между ягодицами зажат орех. Да что я говорю? У слов нет ягодиц! Уважаемые Американские авиалинии, я требуювозмещения в размере 392 долларов 68 центов. Требую требую требую. Richiedereпо-итальянски. Verlangenна немецком и требуюрусским языком, но вы, несомненно, уже ухватили смысл. Давайте в целях наглядности представим, что между нами стол. Слышите этот резкий звук? Это я луплю по столу. Я, мистер Выплата в пользу Бенджамина Р. Форда, сломаю к чертям его ножки! Надеюсь, вы представили себе и бетонные стены, и голую лампочку, болтающуюся над нами? А теперь представьте, как я вскакиваю, отшвыриваю стул и тяну пальцы к вашему лицу; представьте мои покрасневшие сощуренные глаза и пузырьки пены в уголках моего рта, когда я ору, реву, воплю, когда я во-о-ою как самый голодный волк на свете: Верните мои деньги, сукины, дети!Видите? Вежливо и скромно испросить не получается, да? Нет, сэр. Требую!Я серьезно, мать вашу.
Разумеется, я в курсе, что подобные требования выдвигают вам сто тысяч миллионов придир ежегодно. Уж как только на вас не дуют, умненькие Наф-Нафы. Вот и сейчас со своего убогого стула в этом убогом аэропорту я вижу средних лет даму, которая размахивает руками у стойки регистрации, будто покосившийся поливальный фонтанчик. Наверное, она тоже всерьез. К тому же саквояж у ног дамы и ее плиссированный офисный костюм наводят на мысль, что она, вероятно, опаздывает на какое-нибудь страшно важное совещание в Атланте, где ей предстоит решить, какую газировку десять сикстиллиардов олухов в возрасте от 18 до 34 лет будут пить в определенные полчаса перед телевизором в пяти выбранных регионах Среднего Запада. И я уверен, что девушка на регистрации трогательно сочувствует беде этой газированной леди, но все равно отфутболивает ее. Ну, пьют полсикстиллиарда олухов пепси, а не коку, так что? Моя же жизнь разбита и прахом осела на ковер, готовая к тому, чтобы ее засосал пылесосом какой-нибудь работяга в спецовке.
Я так и слышу, как вы говорите мне: «Пожалуйста, сэр, не волнуйтесь. Может, вам пойти съесть какую-нибудь здоровую еду? А может, судоку?» Да, судоку – дежурный анальгетик для всего путешествующего сословия. Похоже, эта тихая забава помогает бедолагам вроде меня перетерпеть часы плена – время, которое не течет, а спекается, точно открытая рана. Говорят, если смотреть в котел, вода никогда не закипит, но, сладкие мои, трудно не смотреть, если сам сидишь по шею в этом котле. Не могу сказать, сколько уже я тут – даже приблизительно. Почему в аэропортах так мало часов? На железнодорожном вокзале, куда ни глянь, непременно наткнешься на циферблат: на стене, на потолке, на полу – повсюду. Умники, что проектируют аэропорты, могли бы сообразить и повесить на стену парочку часов, а не доверять отсчет времени мелким циферкам на раскиданных по залу табло с расписанием. Я вот непомерно горжусь, что обходился без наручных часов с того дня, когда мне исполнилось тринадцать и отец подарил мне «Таймекс», а я разбил их клюшкой для гольфа, решив проверить, сколько ударов они выдержат, – ну, много им не понадобилось. Так вот, аэропорты устроены не для таких, как я, – это становится все очевиднее, чем дольше я здесь торчу, то и дело шныряя на улицу покурить и без устали барабаня по подлокотникам кресла. Но есть кошмар и пострашнее, чем аэропортовое вневремение. Это цифровые птичьи трели, которые издают самоходные тележки вместо безобидного «бип-бип». Пташки! Стоит ли говорить, что угодить под двенадцатифутового воробья – не намного веселее, чем быть раздавленным тележкой для гольфа, переделанной в БМП. Но это уже вопрос к умникам, а не к вам, тут mea culpa.Нужно быть разборчивым в противниках. По крайней мере, так меня учили.
Впрочем, понимаю, от моей затеи не будет никакого проку, если я не объясню, за что требую деньги. За мой билет – ценой в 392 доллара 68 центов, как я объявил ранее и буду с частотой дятла объявлять дальше, – в оба конца из нью-йоркской Да Гуардии до лос-анджелесского LAX с сорокапятиминутной посадкой в Чикаго-О’Харе. Будь где-нибудь здесь часы, я бы огласил более точное время этой посадки, но смело можно сказать, что сорок пять минут приближаются к восьми часам, и конца пока не видно. Я уже выкурил семнадцать сигарет, и это бы не стоило упоминания, если бы не одно обстоятельство: в здешних пижонских киосках «Гудзонских новостей» сигарет, которые я курю, нет, и мне скоро придется перейти на другой сорт, а это, кто бы что ни говорил, угнетает. Да что там, просто бесит. Тут моя жизнь разваливается ко всем чертям собачьим, а меня лишают самого простейшего из удовольствий! Несколько часов назад парнишка в ветровке «Чикагских львят» стрельнул у меня одну сигаретку, и клянусь, если я его замечу еще раз, то размозжу его, как «Таймекс». От всех этих разговоров о куреве у меня начинается привычный зуд, так что, прошу прощения, я на минутку выйду на улицу, как того требует закон, чтобы почесаться.
Ну вот и хорошо. Только, блин, ничего хорошего. В последнее время меня донимают какие-то странные боли в пояснице, а эти аэропортовские кресла, обитые под-лин-но византийским дерматином, только отягощают страдания. Я всю жизнь заявлял, что никогда не уподоблюсь тем старым придуркам, которые только и талдычат что о своих болячках. Но с тех пор я успел обзавестись собственными болячками, о которых можно всласть поталдычить. Ну честное слово, это так увлекательно и просто невозможно удержаться! Можно ли говорить о чем-то еще, когда твоя физическая сущность рассыпается на части и ты чувствуешь, что ниже шеи у тебя мало-помалу наступает полный капут?
Кому, скажите на милость, придет в голову обсуждать, например, теорию Лакана [1]1
Жак Лакан – французский психоаналитик, переосмысливший теорию Фрейда с позиций структурализма и лингвистики.
[Закрыть]в аэробусе, который штопором падает вниз? Конечно, если ты не Лакан, но даже и тогда: гос-споди, Жак, попрощайся с детьми. Пока был пьяницей, я старался не замечать своих телесных неисправностей – да что там, в самые беспробудные годы я уже старался не замечать и своих телесных отправлений, —но теперь болезни стали мне вроде хобби. Все свободное время я потихоньку щупаю и тыкаю себя – где там мои органы? – как старушки в платочкахощупывают мятые персики в супермаркете. А сколько я торчу в сети, прогугливая свои многообразные симптомы? Вы знаете, что первый диагноз, который предложит вам Интернет на любой симптом, это почти всегда какая-нибудь венерическая болезнь? Граждане ипохондрики, позволяющие себе шуровать гениталиями, должны быть весьма обеспокоены этим.
Когда я учился в седьмом классе, у нас ходили легенды, что писюн напрочь отвалится, если будешь теребить его чересчур часто (или засунешь в черную девчонку – примета культурного климата Нового Орлеана середины шестидесятых), так эти байки ужас как меня тревожили. Одной мысли о том, как я прибегу к матери, сжимая в руке отвалившийся причиндал, хватило мне, чтобы воздерживаться от онанизма несколько лет. Жуть! Мать у меня была рукодельница и уж постаралась бы присобачить несчастную пипку на место при помощи клея, штопальной нитки и фоток из «Нэшнл джиографик», и мой срам стал бы пособием по карликовым шимпанзе для первоклашек. «Ну вот, – сказала бы мама, – так-то получше».
В следующем месяце маме исполнится семьдесят три. Говорю об этом, потому что не один я, мистер Выплата в пользу Бенджамина Р. Форда, потерял эти 392 доллара 68 центов – моя жизнь сейчас так сложилась, что вместе со мной пострадает и мисс Вилла. Грабя меня, вы грабите мою старенькую маму. Вы подлые грабители. Три года назад она перенесла обширный инсульт, и с тех пор я полностью забочусь о ней – при содействии двадцатисемилетней пухляшки из польской деревни (ее зовут Анета, и она еще иногда помогает мне с переводами). Все это, заметьте, в стенах крохотной квартирки на третьем этаже в Вест-Виллидж, которую я зову своим домом еще с тех пор, когда нами правил Буш-старший. Тогда свободного места в ней было навалом. Нынче же, когда по комнатам шаркает мать, а вокруг нее галопирует Анета, и сон и бодрствование мои ютятся в бальзаковской каморке, заставленной под завязку – письменный стол, книги и диван, который раскладывается в кровать, но лишь если отодвинуть стол. Не весьма, но мы управляемся.
Наверное, инсульт – лучшее, что могло произойти с моей матерью. Звучит скотски, не сомневаюсь, – особенно учитывая то, что она не владеет правой половиной тела и вынуждена общаться с нами, корябая односложные записочки на разноцветных стикерах, которыми вечно завалены ее колени, – но дело в том, что прежде моя мать была чокнутая, а теперь – нет. Я имею в виду, она была не такая чокнутая, как ваша старая тетя Эдна, которая в восемьдесят выплясывает танго и отпускает сальные замечания за праздничным столом в День благодарения. Я имею в виду маниакально-депрессивно-шизофреническую чокнутость, настоящую жесть. Во время инсульта участки мозга отмирают из-за кислородного голодания, и в случае моей матери, очевидно, отмерли чокнутые. Удар рассек мамин мозг надвое, но – ура! – оставил действующей здоровую половину. Это я не к тому, что у нас теперь все тип-топ, просто когда-то было хуже. А если честно, было просто ужасно, но это другая история, и вы, пожалуй, уже получили о ней представление.
Дорогие Американские авиалинии, вы хотя бы читаете все те письма, что вам приходят? Так и вижу, как они исчезают в гигантской мусорке посреди сортировочного зала в некоем складе где-то на просторах ровной, как танцпол, техасской равнины – горы и горы проштемпелеванных конвертов из всех уголков нашей необъятной республики, рукописные и машинописные и даже нацарапанные восковыми мелками, вопросы и мольбы, предложения и проповеди и даже, может, слащавые писульки от простецов, которые обожают ваши проспекты с советами для путешествующих по Цинциннати. А может, сейчас это сплошь е-мейлы, без запятых, без орфографии, испещренные смайликами – они свистят сквозь джунгли проводов и с цифровым звяканьем оседают внутри какого-нибудь сервера размером со сдвоенный трейлер. В двадцать с небольшим я и сам написал благодарственное письмо в «Свишер сигар» – в Джексонвиль, штат Флорида, – чтобы поблагодарить за ту изысканную, пусть и вонючую радость, которую доставлял мне тогда их элитный сорт. На сочинение того письма я извел уйму времени и докатился до того, что похвалил «аромат коньяка и костра», которым славен «сладкий свишер». И что с того, что я коньяка даже издали не нюхал; получилась аллитерация, а она меня завораживала до такой степени, что на последних курсах я увлекался по очереди Патрисией Пауэлл, Мэри Мэттингли, Карен Карпентер (не певицей) и Лорой Локвуд, будто подбирал подружек прямо со страниц какого-нибудь комикса. Ответ из «Свишер» меня горько разочаровал: купон на бесплатную коробку сигар и ни намека на какое-то личное отношение. Конечно, купон пришелся кстати, но знаете ли! Заводить связи в этом мире надо с разбором, я так понял.
Галстук для поездки мне помогла выбрать Анета. С чего мне вздумалось полагаться на девчонку из Восточной Европы, чей гардероб состоит в основном из разноцветных футболок с Микки-Маусами, в том числе и какашисто-коричневых, это выше моего разумения, догадываюсь только, что мне хотелось женского мнения, поскольку причина моей поездки – поездки, которую вы сейчас срываете, искренне вас во все дыры, – целиком женская. Да, именно так – целиком. Завтра моя дочь выходит замуж, хотя я не уверен, что «замуж» – подходящее и законное слово, потому что она, как бы это сказать, выходит за женщину. Для меня это стало неожиданностью, хотя признаюсь: на тот момент, когда я об этом узнал, любая весть от дочери была бы неожиданной. Она помолвлена с женщиной по имени Сильвана. Я не знаю, кем будет Стелла (это моя дочь, ее назвали в честь матери), невестой или женихом, и полагаю, спрашивать было бы с моей стороны некрасиво. Но как отец может оценить избранника дочери, если тот тоже девушка? Обычно я без ошибки распознаю немытого тунеядца, который целыми днями дует пиво и колотит жену. Но если он облачен в платье, то распознать его становится адски трудно. Сильвана – адвокат, что должно бы радовать – господи, моя девочка выходит за адвоката! – но это почти все, что я о ней знаю.
Конечно, я и о Стелле тоже знаю немного. С ее матерью мы разошлись давно, и по ряду сложных, а может, и не особо сложных причин я почти совсем исчез из жизни дочери. Не новая история, верно, – отец, растаявший вдали, точно габаритные огни авто. Последняя ее фотография, которая у меня есть, – со школьного выпуска, и она попала ко мне не от какой-нибудь из моих Стелл, а прямиком из фотоателье, как будто они (Стеллы, а может, и ателье) должны были по закону выслать мне экземпляр. Я смотрел на карточку, и у меня тряслись руки, потому что сходство Стеллы с матерью было полным и абсолютным, а крушение нашего союза до сих пор отравляет мою кровь, до сих пор щиплет язык химическим послевкусием. Я глядел на портрет дочери и словно рассматривал свидетельство давнего преступления. Видите: я не отрицаю, что был в свое время гадом. Но труднее и больнее понять, остался ли я таким и поныне. Однако я робко надеюсь, что галстук в моем чемодане – хороший знак. Если, конечно, ваши придурки не потеряли его где-нибудь.
Дорогие Американские авиалинии, позвольте представить Валенты Мозелевского, который, по зловещему совпадению, тоже переживает транспортные неурядицы. Валенты направляется в Польшу (через Англию, где ему предстоит демобилизоваться), он едет с войны, дрался в составе 2-го Польского корпуса при Монте-Кассино (Италия), где оставил левую ногу – сообща постарались вражеский миномет и загнанный полковой хирург-швейцарец. Тяжелое испытание, и, боюсь, от взрыва у него помутился рассудок. Валенты сел не на тот поезд, и сейчас он на пути в Триест. Конечно, простая накладка, но Валенты без конца воображает, что будет, если в Триесте он сойдет с поезда и до конца своих дней не сядет в другой. Это как умереть прежде смерти, думает он, лишиться всего: жены, двоих детей, дома, прежней работы – на фабрике, которая выпускает заготовки для других фабрик, – всего, кроме дыхания и памяти. Бедняга Валенты! Он глядит в зиму за окном, туманя стекло дыханием. Вот послушайте:
Каждые несколько минут мелькали по одному и кучками дома, чаще всего – в конце узкой пустынной дорожки, обнесенной низкими стенами, иногда полуразрушенные, в ледяных трещинах, но иногда – с серым усиком дыма над каменным дымоходом и слабым желтым свечением в окнах. Валенты гадал, кто живет в этих домах и что там станут делать, если в дверь постучит одноногий солдат и спросит, нельзя ли переночевать, а если пустят, то потом, пожалуй, можно остаться и насовсем. Или как этому солдату понять, в каком доме рай, а в каком ад, если там есть какие-то рай и ад.
Согласен, последние фразы нескладны. Но позвольте отметить: я еще не начал переводить, это первая читка, и поскольку вы в курсе, что я заперт в аэропорту без доступа к а) моим словарям и б) моим возлюбленным «Лаки страйк», надеюсь, вы мне простите полет по верхам. (Полет! Идея что надо. Если б еще вышел толк.)
Автора зовут Алоизий Войткевич, а называется книжка «Свободная территория Триест». Это третий роман Войткевича, который я перевожу, и, видимо, помощи от автора в этот раз будет не больше прежнего, то есть ни шиша. Алоизий склонен считать меня (как, очевидно, и всех своих переводчиков) кем-то вроде нового мужа брошенной им жены: ну распутает пару-тройку мест, может, обронит какой-то вялый совет, но, извини, отныне она твоя забота, kumpel. [2]2
Парень, чувак (нем.).
[Закрыть]Конечно, я ною, понимаю. Мы, переводчики, должны быть реалистами. Переводить литературный опус – это как заниматься любовью с женщиной, которая всегда влюблена в другого. Ее можно взять силой, а можно на нее молиться, можно даже погубить, но твоей она не будет никогда. А если без лишней романтики, то перевод иногда кажется мне подобием кухни. Тебе надо взять плоть живой твари и приготовить из нее еду, сделать мясо съедобным. Но у романиста или поэта труд скорее сродни божескому. Ему нужно создать живую тварь.
Я познакомился с Алоизием двадцать лет назад, мы занимали соседние студии в общине художников в Айдахо, где я огребал славную стипендию за третьесортные стихи. (Вы ужаснетесь, сколько денег налогоплательщиков, т. е. национальных и местных стипендий, грантов и других творческих пособий, прошло через мои карманы за эти годы, – особенно если вы просчитаете рентабельность этого вложения. Хотя погодите: это не вы ли гордые получатели процентов по гособлигациям – в счет долгов эдак на десяток кабаджильонов долларов? Да-да, мы из одной стаи нелетающих птиц.) В полдень общинный повар подавал ланч, и мы с Алоизием выбирались на террасу и жевали сэндвичи с индейкой и яблоки, пялясь на вершины гор Болдер, [3]3
Живописные горы в штате Айдахо, популярный курорт.
[Закрыть]а потом курили одну за другой и трепались о женщинах, пока не расходились по студиям, где Алоизий заканчивал свой второй роман, а я чередовал дальнейшие приступы беспрерывного курева с замешанными на водке «подремываниями». Алоизий был тогда смуглым, широким в кости и неотесанным деревенщиной с квадратной головой и похожим на колониальную мебель туловищем; судя по недавним фотографиям на обложках, последние двадцать лет Алоизий все больше и больше пеленал себя в жир, твердый квадрат сделался мягким и округлым. Издалека Алоизия теперь можно принять за булочку. Этого, впрочем, следовало ожидать. Когда мы познакомились, он только что отработал несколько лет каменщиком, а нынче физические нагрузки у него, похоже, сводятся к подписыванию одной рукой левацких петиций, в другой тем временем зажато полуобглоданное копченое ребрышко.
Но я отвлекся. Я намеревался познакомить вас с Валенты, поскольку он – все, что у меня есть в данный момент, но срулил на всякую попутную белиберду и потерял его из виду. Эх. Боюсь, однако, вам придется мириться с моими отступлениями. В конце концов, отступления не так уж сильно отличаются от смены направления, а уж в этом, дорогие мои, вы отнюдь не безгрешны, правда?
Дорогие Американские авиалинии, с каких пор вы стали отменять рейсы прямо в воздухе? Из Нью-Йорка до Чикаго мы долетели на одной из этих «обтекаемых» штуковин размером примерно с недорогое дильдо. Мы целый час кружили над О’Харой, пока летчик не сообщил, что садимся в Пеории. Пеория! В юности я думал, что это вымышленное место, которое Шервуд Андерсон и Синклер Льюис [4]4
Шервуд Андерсон (1876–1941) и Синклер Льюис (1885–1951) – американские писатели, принадлежащие к числу критических реалистов 20-х гг. XX в.
[Закрыть]сочинили однажды вечерком, почти уговорив бочонок с джином. Но нет, оно существует. Мы стояли на взлетной полосе больше часа, пока симпатичный пилот с щегольским пробором не вышел и не сказал, что рейс «официально отменен». Да ну? Но он предложил нам автобус до О’Хары «за счет заведения», – добрая душа, надеюсь, рассказ об этом не угрожает его дальнейшей работе. Не то чтобы я так уж о нем беспокоился, если хотите, увольте его – у парня в кармане есть про запас карьера модели каталога «Джей-Си Пенни». [5]5
JC Penny – американская сеть недорогих универмагов, торгующих также и по каталогу.
[Закрыть] Причиной этого гондонизма была (якобы) непогода, надвигающаяся (якобы) от озера Мичиган, но, просидев в Чикаго восемь с лишним часов, могу сказать вам без малейшего сомнения, что погода здесь стоит просто дивная, и вы более чем спокойно можете приехать, скатать партию в гольф и лично в этом убедиться. Не забудьте крем от загара.
Вокруг меня застрявшие на мели чада нашей нации донимают билетных кассиров, глушат хнычущих детей, засовывая в их маленькие рты хот-доги местной породы, без конца поглядывают на часы и поголовно без устали гундят в мобильные телефоны. Время от времени я прохожу ярдов двадцать до табло, чтобы свериться. В этой повинности я не одинок, но, похоже, единственный, кто не оснащен сотовым. Ничего страшного, свое право на один звонок я уже использовал – без особого успеха – и вообще храню верность телефонным автоматам. Я стою перед табло, как ребенок, ждущий, когда в ночном небе появится упряжка Санта-Клауса, вглядывающийся в каждую звездочку, не мелькнет ли там чего, обостренным слухом почти улавливающий звяканье далеких бубенцов. Но табло лишь едва заметно помаргивает. Все рейсы на запад отменены, и на восток отменены, отменено всё. Небо над нами – сплошная гигантская фермата, вечный оборванный аккорд, зияющей раной застывший посередине песни глухим трен-н-н-нь…
Стелла, наверное, смеется. Большая Стелла, имею в виду. Не радостным мелодичным смешком, нет, скорее едким, а-я-что-говорила смешком, типа ха-ха, как был придурок, так и остался, ха-ха…Смех, похожий на кашель ракового больного. Я говорил, что она была красавицей? Так вот, была. Этакая героиня фильма с Богартом – так я думал в те дни, – с изящно изваянной аристократической челюстью и глазами синими, глубокими и холодными, как воды Северной Атлантики, блеснувшие в перископе подлодки. Тонкие губы убийцы и длинная нежная шея. Спрятавшаяся на внутренней стороне бедра шоколадная родинка, с которой я счастливо свел знакомство. Помнит ли она меня? Хочется верить, что хотя бы признает, когда я вернусь: привет, дорогуша. В наших расслабленных посткоитальных сплетениях у меня, клянусь, вошло в привычку дышатьСтеллой, затягиваться распыленной в воздухе эссенцией Стеллы, затапливать ею легкие. Вы, конечно, помните, как это бывает: лежишь в этих сочных потемках, впервые в жизни ничего не боишься, пропитанный целебным покоем, согласный умереть. Но хватит, рассусоливать об этом мерзко и бесполезно. Соберись, Бенни. Слабое место есть у любого помидора, чего там. Ты был молод, как всякий другой. Не надо превращать родинку в центр вселенной.
Все вышло так: мне было двадцать четыре, ей двадцать семь. За год до того я бросил аспирантуру и двинулся по стезе мечтательного разложения, ежедневно отсиживая девяти– и десятичасовые вахты в тесном липком пенальчике бара под названием «Ставки у Билли Барнса». Коротко – «Ставки», и, дьявол, что это была за распивочная! Престарелые каджунские [6]6
Каджуны – этническая группа в Луизиане, потомки французских колонистов, сохранившие язык и своеобразную культуру.
[Закрыть]громилы, пропивающие пособия по инвалидности; чудные пожилые негритянки в рюшечках, потягивающие шамбор или кампари; ресторанные повара и вскрыватели устриц после смены; неприкаянные хиппи; пустившиеся в народ ребята из Тулана; [7]7
Университет Тулана – университет в Новом Орлеане, основанный на базе местного медицинского колледжа Полом Туланом и Джозефиной Ньюкомб.
[Закрыть]пронырливые асы бильярда; курящий сигары ротвейлер по кличке Панч; Креповый Боб, который никогда не носил других материй; Оторви-и-Брось, который использовал свою трубу как насос для пива; Мерфи-мертвец, чей прах хранился за барной стойкой; Мотыжник, Пит-шпион, Эл, Похотливый Гомик-на-Коляске, Майк Вонючая Пасть, сокращенно Майк В. П., Чокнутая Джейн, ну и я тоже.
Командовал нашим цирком Феликс, хозяин заведения, одутловатый и безволосый любитель похабных анекдотов, который за доллар вынимал и показывал вставную челюсть. Сам себя он звал Феликс-Жирняга, ну и мы следом. По вторникам устраивались дамские вечера – единственный день, когда Феликс башлял музыкантам, и на танцполе рябило от мелькания голошеек, и казалось, будто ты внутри лотерейного барабана. Но вторники были исключением. В остальные же дни то была сумрачная и гомонливая пивнушка, забитая несвободными мужичками и тетками с округи, полная затертых разговоров, табачных облаков и брани, – столь же удобная, противная и любимая, как пара старых обтрепанных шлепанцев, в которые суешь ноги, чтобы выйти за утренней газетой. Я так ее обожал! Я был тогда нищим, квасил, недоедал, ходил немытым, периодически помышлял о самоубийстве, но в целом был адски счастлив, порой до эйфории. Французы зовут это l'extase languoreuse, экстазом увядания.
Стелла являла собой полную противоположность: трезвая, честолюбивая, спокойная, расчетливая, жесткая. Как и я, она была подающим надежды поэтом, хотя и стиль, и содержание ее стихов кардинально отличались от моих. Когда мы повстречались, я работал редактором в маленьком мертворожденном журнальчике под названием «Лавка старьевщика», а она только приступила к магистерскому диплому в Тулане. Квартирка на Мэгэзин-стрит, где жил второй редактор, – его звали Чарлз Форд, и все думали, что мы братья, – служила заодно редакцией, и вот там, на одной из тех тусовок, что мы устраивали всякий раз, вынув свежий номер из принтера, я и встретил Стеллу. В том номере «ЛС» мы напечатали два ее стихотворения, одно – что-то такое о ватном одеяле, второе – о распятии из пивных крышек. Меня заинтересовало именно первое, потому что оно кончалось сценой, где женщина вступает в близость на одеяле, сшитом руками ее прабабки, «пятная его творением». Эта строка показалась мне милой и слегка заумной и вызвала любопытство к автору.
В тот вечер Стелла пришла с косичками, в шелковой размахайке и синих джинсах. На вертушке крутятся Ник Лоуи, The Specials, The Buzzcocks, Йен Дьюри с его The Blockheads. [8]8
Ник Лоу (р. 1949) – английский рок-музыкант, в 1970-х – ключевая фигура в британском паб-роке. The Specials – английская рок-группа, игравшая ска и регги с элементами панк-рока, пик популярности пришелся на самое начало 1980-х. The Buzzcocks – британская поп-панк-группа. Йен Дьюри (1942–2000) – английский рок-музыкант, в 1977 г. организовал группу The Blockheads, игравшую смесь джаз-рока, регги, фанка с налетом панк-рока.
[Закрыть]На кухне идет по кругу стеклянный кальян, и знакомый медиевист блюзово виляет бедрами, шагая в клозет. В конце концов мы со Стеллой оказались у Чарлза на балконе с видом на Мэгэзин-стрит, сидели на пороге, невесомо-хмельные, болтали ногами, просунутыми за ограждение. О чем говорили? Какая разница. Всякая всячина – как водится у двух существ, заводящих брачный танец. Сумасшедшие матери (ага, у нее тоже была такая.) Джеймс Меррилл. [9]9
Джеймс Ингрэм Меррилл (1926–1995) – классик американской поэзии, стихи его очень интимны, многие из них – поэтические наблюдения над собственным сознанием.
[Закрыть]Путешествия во времени. Любовь к неону, тоже общая. Мой загадочный «брат»-редактор, ее научный руководитель, старый таракан, вечно норовивший заглянуть ей за пазуху. Ах да, я выяснил, что она ни разу не бывала в «Ставках»! Я любезно пообещал сводить. Позже, когда мы целовались, я, открыв глаза, узрел голую белую Чарлзову задницу, притиснутую к стеклу. Я расслышал, как за стеклом он поет: «Если в небе луна, будто пицца, смачна, – здесь amor…» [10]10
Строчка из песни That’s amore Дина Мартина, популярного американского актера и певца.
[Закрыть]
Мы уходили с вечеринки последними. В комнате мы нашли Чарлза, с открытым ртом храпевшего на диване, и, осторожно приспустив ему семейные трусы, намалевали фломастером на заду стихи: «Все цветы мне надоели, кроме белого филея». (Потом Стелла отрицала свое участие в этой проделке, усматривая в ней одно из ранних, незамеченных ею, свидетельств моей негодности в мужья, отцы, джентльмены и т. п. Но я-то живо помню большой палец ее правой руки, пробирающийся под резинку Чарлзовых трусов, и животную радость, которую она старалась сдержать, и как меня тогда удивил – и возбудил – сексуальный ток, который Стелла привнесла в это дело. Помню, как ее воодушевление перебросило нас от пьяной придумки к стихам на заднице Чарлза, от кампусной шуточки к мрачноватому насилию… ладно, все равно она все отрицает.) Внизу на улице я опять целовал Стеллу – знаете, эти поцелуи над пропастью, когда кажется, что если ваши языки расцепятся, тут же сорвешься и сгинешь, – пока она не скользнула за руль своей машины и не исчезла. Потом я долго стоял на тротуаре, и мое сердце, как бенгальский огонь, разбрасывало искры вокруг.
Однако я опять отклонился от темы, верно? Французские поцелуи и все такое. Дорогие Американские авиалинии, я прошу прощения. Пожалуйста, поймите, что сейчас у меня не лучшее время. Только что на улице, возле багажных тележек, старушка, курившая рядом, рассказала мне мрачнейшую историю: у ее мужа «закупорило венечную», когда он вел машину, и бедняга вылетел на своем «фиате» с горного обрыва в Центральной Калифорнии, но ремень безопасности спас его от гибели, и вместо этого мужик превратился в овощ и уже четыре года таким и остается. Его дорогая женушка – вылитый жевун из страны жевунов – сидит подле него шесть дней в неделю, карауля случайный трепет века, который вернет его в ряды млекопитающих. Рассказывая мне все это, она отрыла в своей напоясной сумочке пачку бумажных платков. Я думал, для себя – такая история удостаивала ее права сронить слезу, – но она протянула их мне. Я всегда отличался умением держать душу нараспашку, и, думаю, лицо мое было скорбное до кислятины, это за мной не заржавеет. Я начал отказываться от подношения, но она стала выискивать в подсумке что-то еще. Я испугался, что это окажется фото – натюрморт с ее интубированным мужем, от такого я и разрыдаться могу, но старушка достала маленькое устройство, похожее на упитанный мобильник. Карманный игровой автомат – объяснила почтенная дама. Он-то и спасает ее рассудок, сказала старушка, и настояла, чтобы я крутанул несколько раз – в «виртуальном» смысле, конечно, – что я и сделал. Вишенка, семерка и фрукт вроде лимона! Две семерки и вишенка! Проигрыш и еще худший проигрыш. И тогда старушенция заявила, что жизнь, «ей-бо», требует от нас только одного – найти повод прожить нынешний день. А потому она не только поддается азарту посредством маленького видеоавтомата, но еще каждый день получает посылки: свитерок из «Эл-Эл Бина» или новую садовую лопатку из «Смита энд Хоукена». Так что она пребывает в постоянном предвкушении. Перед тем как вернуться в здание – «Я слышала, у них кончаются раскладушки для нас, сидельцев», – она велела мне забрать платки и не распускать нюни.
Не против, если мы проверим, как там Валенты? Заглянем на минуту-другую, пока нюни у меня подобраны. Вот он, на 17-й странице, только что сошел с поезда в Триесте:
Сочные краски застали его врасплох. Три года он не видел никаких цветов кроме мясной багровости ран и алости кровавых брызг; все прочее было окрашено в жесткие выгоревшие оттенки серого, бурый и черный. Грязь, сталь, ржавчина, дым, ночь, головешки, колючая проволока, лопаты, пепел, мертвые тела, туман, минометные стволы, кости, дворняги с впалыми животами, что рычали, свернувшись за грудами щебня. А вот выйдя из вагона, он словно окунулся в радугу. Сам вокзал, желтый как маргаритка, просто начинен красками: там праздничная вспышка летнего платья, там розовая опушка дамской сумочки с завязкой, тут фосфорический отлив синего костюма на коммерсанте – и россыпь нежно-розового конфетти использованных билетов на вощеном полу.
«Конфетти» – тут я позволил себе маленькую вольность. У Алоизия это Swiateczne odpadki,что в буквальном переводе означает «праздничный сор». Но какой сор праздничнее, чем конфетти? Ах, крошечные радости перевода. Ладно, продолжим…
Ему обожгло глаза, дыхание сперло. О том, что война – не просто вчерашний дурной сон, свидетельствовали лишь несколько новозеландских солдат-часовых по углам и безжизненность фальшивой ноги, которой Валенты шаркал по полу.
Он устроился за столиком в вокзальном кафе, головокружение и шок не проходили, и он для устойчивости ухватился за столешницу. Принять заказ подошла черноволосая девочка с матовой смуглой кожей, и незамутненность ее лица – смесь скуки, мечтательности и мягкого безразличия – ясно показала Валенты, что в жизни этой девочки еще не было никаких утрат, пока никаких. Он заметил небольшой шрам в форме рыбки на ее локте – наверное, упала в младенчестве. Конечно, плакала – скрипучими, визгливыми воплями, которые ассоциировались у Валенты с детским плачем, пока он не пошел на войну и не узнал, на что в действительности способны дети. Утробный вой абсолютной потери.
– У вас есть кофе? – спросил он.
– Да, – ответила она.
– Sarageto?
– Нет. Кофе.
– Тогда пожалуйста. Чашечку.
Когда она вернулась с кофе, Валенты заметил, что она медлит и украдкой разглядывает его протез, обнажившуюся механическую щиколотку. Он поймал ее взгляд.
– Болит? – спросила она.
– Нет, – ответил он. – Не болит. Больше не болит. Только напоминает. Как мысль, которая засела в черепушке, и никак от нее не избавишься.
Он не хотел ее отпугнуть, не хотел, чтобы она приняла его за унылого калеку, увечного солдата с плаката, и потому улыбнулся. Только вот улыбка вышла перекошенная и неловкая, будто лицевые мышцы забыли, как это делается. Он боялся, как бы его улыбка не показалась оскалом.
Девочка кивнула с непроницаемым видом и пошла обслуживать других клиентов. Когда она вернулась, Валенты попросил еще чашечку кофе и, когда она принесла, сказал:
– Знаете, что странно?
Девушка ждала, и Валенты продолжил:
– Во сне у меня всегда обе ноги. Вот это, кажется, хуже всего. Каждое утро, когда кончаются сны, я просыпаюсь целым. Потом тяну руку и нащупываю свой протез, и все, что со мной приключилось, случается снова, в эти мгновения все снова, и каждый день я будто бы теряю ногу и теряю друзей в первый раз. Это хуже всего. Я засыпаю в прошлое.
Он не ожидал, что девочка улыбнется этим словам, но она улыбнулась. И просто сказала:
– Вам нужны новые сны.
Сказала так, будто это очевидно, словно он заявил, что голоден, а она посоветовала, что заказать. У нее это вышло легко.
Разумеется, это не легко, но, конечно, мы не вправе обвинять Валенты за то, что он ставит по ветру новые надежды. Как утешительно думать, будто прошлое – излечимое состояние, доброкачественная, а не злокачественная опухоль, правда? Это почти такая же утешительная идея, как мир, где билет ценой в 392 доллара 68 центов обеспечивает тебе прибытие на место в отпечатанные на нем день и час. Но и такая же чертова невозможность.