Текст книги "Дорогие Американские Авиалинии"
Автор книги: Джонатан Майлз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)
– Повторите ваше имя.
– Валенты Мозелевский. Starszy kapral, Drugi Korpus Wojska Polskiego.
– По-итальянски, пожалуйста. Или по-английски? А? Немножко понимаете?
– Я был во Втором польском корпусе. Служил капралом. Помните Монте Кассино?
– Я там был.
– И я.
Валенты похлопал себя по ноге:
– Частично еще там.
– А теперь вы здесь.
– Это случайно вышло.
– Вы о потерянной ноге?
– Нет, о приезде сюда. В Триест.
– Пожалуйста, – сказал полковник, – объясните.
И Валенты стал объяснять. Когда он дошел до роли Франчески, полковник вскинул руки и воскликнул:
– Ну конечно! Девица. Всегда бывает девица. Копни поглубже – и найдешь, что и вся эта проклятая война из-за какой-нибудь девицы. Немецкой пташечки, которая не захотела раздвинуть ноги для малыша Адольфа, а? Послала его подальше. Ладно, слушаю.
Когда Валенты закончил, полковник предложил ему сигарету и закурил сам.
– Ну вот, типичная амартия, – сказал полковник, помолчав. – Знаете, что это такое? Это слово из греческой драмы. Невинное действие с криминальными последствиями, вот что это значит. Это как Эдип вставил мамаше, и началось. Правда, грустная история – у вас. Сели не на тот поезд, и теперь из-за этого молодой парень убит. И мне теперь приходится улаживать большую бучу, от того что парень убит. Тут горячая кровь. У людей, я имею в виду. Горячие люди живут. Чертовы юги – это еще полбеды. Вам, конечно, придется уехать домой.
– У меня нет дома, – сказал Валенты. – Немцы пустили ему кровь, а потом тушу поделили в Ялте. Сейчас Россия обгладывает кости.
– Как поэтично. Что ж, тогда вам не надо ехать домой, – сказал полковник. – Тогда просто поезжайте куда-нибудь, в какое-нибудь место. По мне, так хоть к черту на рога. И знаете, я настаиваю на этом. Учитывая заваруху и все остальное.
– Здесь и есть какое-нибудь место.
– Уже нет, – ответил полковник.
«Здесь и есть место. Уже нет». Господи Иисусе. Врезавшись влобовую в эти строчки, я закрыл книжку, сунул ее обратно в сумку и пошел на улицу покурить. Наверное, в последний раз. Очередь на контроле при входе в терминал завивается до самого Шебойгана. [95]95
Шебойган – город в штате Висконсин, на берегу озера Гурон, в 500 км к северу от Чикаго.
[Закрыть]Она так осязаемо устрашает, что я вернулся в зал и сел на свое старое место – под вашими вздымающимися голубыми «А», за пределами охраняемого терминала, возле билетных касс, на свой насест, где прошла моя ночная вахта. Нужно перевести дух, перед тем как снова влиться в эту змеящуюся тоску. Я не готов, опять не готов ставить свои разношенные башмаки на этот спотыкающийся конвейер; за последние двадцать четыре часа их столько раз просветили рентгеном, что они вот-вот мутируют. В Лос-Анджелес прилечу в трехглазых ботинках, которые к тому же светятся. И до чего же унизительно стоять в одних носках! Ладно, лучше не начинать.
Сейчас около девяти. Наверное, надо уточнить. «Девять ноль семь», – только что ответила мне привлекательная юная леди, заглянув в свой сотовый. Хотя легкость ее одежд иного заставит и усомниться в ее, так скажем, титуле. На ней просторная черная майка-безрукавка, в каких ходят профессиональные баскетболисты, и от моего внимания не ускользнуло, что под майкой ничего нет. Когда она наклонилась, чтобы достать журнал, перед моими глазами мелькнул профиль мягкого перевернутого конуса, цветом точь-в-точь свежий кефир, со сладкой розовой конфеткой соска. Каракули на полях – это я прикидывался, будто пишу, а сам косил глазами. Поразительно, как зрелища подобного рода способны пустить под откос любые мысли, какие бы ни булькали у тебя в котелке. Даже, казалось бы, самые важные – о жизни и смерти, всяком таком. Быть или не быть. Уйти или остаться. Этот старый как мир вопрос звенит сквозь всю историю человечества. Но вот ты замечаешь, как на секунду мелькнула белая сиська, и все рассыпается в прах. Тебе напомнили, что, несмотря на знание славянских языков или теорий поэтического завершения, ты все же млекопитающее, голодное и похотливое, и дурак тот, кто хочет от этого сбежать. Часть тебя вопит: «Еще! Еще!» – а другая часть скулит: «Хватит!»
Спутник этой юной леди – долговязый оболтус с кислой рожей в мешковатых продранно-джинсовых шортах и черной футболке с надписью «Я БУНТУЮ ПРОТИВ…» чего-то там (мне видно только верхнюю половину). Терпеть не могу напяливать старперские шоры, но почему нынешнее молодое поколение без конца болтает о бунте и никогда не доходит до дела? Я уже много лет не слыхал порядочного opa. Одни плевки из задних рядов. Не так давно наткнулся в кулинарном разделе «Таймс» на упоминание о распродаже «Оладушков „Малиновый бунт“» – пачка с четырьмя оладьями за 3 доллара 99 центов. Ага, вот чем все закончилось. Они замешали бунт в маргарин. Этот вот молодой бунтарь рядом со мной целиком поглощен своим мобильным (ну разумеется), хотя ему-то разрешено не только пялиться на эти разнузданные груди, от которых меня бросило в такой жар, но даже тайком приласкать их. Хорошо бы сбить с его башки надетую задом наперед бейсболку и заорать:
– Черт возьми, парень! Посмотри на нее! Она не всегда будет твоей, да и ничто на свете не навсегда, так что посмотри на нее! Отведи ее в туалет и отдери так, чтобы в конце вы оба выли и смеялись и так пропитались друг другом, что все остальное перестало существовать! Иди! Иди, черт возьми, иди!
Будто задвинутый на плотском ветхозаветный пророк в лохмотьях: трахайтесь сейчас или смиритесь навечно. Встань против умирания этой пташки слева от тебя. [96]96
Искаженная цитата из стихотворения Дилана Томаса «Не гасни, уходя во мрак ночной…».
[Закрыть]Впрочем, учитывая ничтожную вероятность того, что это ее брат, я удержусь.
Нужно позвонить Крупичке, но у них еще слишком рано. По моим подсчетам, семь с минутами. А у нее ведь был великий вечер: шампанское, искрометные тосты и так далее. Представьте, если бы меня уломали произнести тост? Вряд ли я смог бы сказать что-то такое, чего не смог бы сказать любой официант. «Приятно познакомиться» – таков был бы общий смысл. Потом поднять бокал повыше, и: «Стелла Них!»Нет, пожалуй, к лучшему, что меня там не было. По мне там не заскучали, и, посмотрим правде в глаза, не скучали никогда. Или, черт подери, может, вообще вся эта поездка ошибка. Только сейчас я начинаю понимать, какие трудности себе уготовил. А что, если она спросит, когда мы встретимся в следующий раз? Может быть, они с Сил любят Нью-Йорк. Все любят Нью-Йорк (кроме меня.) И что, будь я проклят, мне на это отвечать? В воображении я всегда видел Крупичку похожей на ее мать: крепкой кирпичной стеной недовольства и выработанного равнодушия. Спасибо, но нет, спасибо.Естественно, я репетировал слова раскаяния и прощания, но только перед неодушевленными предметами. Моя настольная лампа, должно быть, устала от моих извинений. Не из-за ледяных ли отповедей Стеллы старшей я предполагал, что Крупичка будет отвечать мне так же, как лампа? Несмотря на тот разговор с «мы же договорились», от дочери я вижу только добро. Глядя на Крупичкино школьное фото, которое не к месту сунул в альбом между своими выбеленными вспышкой снимками, на которых я пьяный и мутноглазый позирую с разными польскими litterateurs, [97]97
Литераторами (фр.).
[Закрыть]я так ясно вижу большую Стеллу: даже эта несимметричность рта у Крупички от матери. Но в Крупичкином солнечном голосе не было и следа Стеллы. Черт, проблема. Похоже, я ждал отпора, но не прощения.
Но хватит обо мне. Боюсь, моя самооправдательная мышца сейчас торчит у всех на виду не хуже, чем титька леди-соседки. Валенты – вот чью участь я собирался обсудить после покурки, а вовсе не свою. Что же ему теперь делать? Франку он, конечно, потерял. Он считал, что может начать жизнь заново, перепрыгнуть из одной жизни в другую, как с поезда на поезд в метро – бедный простак думал, что ему удастся ускользнуть. Смотрите, вот он теперь бродит по расположению новозеландской части на берегу реки. Отрешенно плетется сквозь слишком знакомый тусклый лабиринт палаток, маскировочных сетей, натяжных шнуров, сортиров, санитарных машин, предупреждающих табличек, бензиновых печек, штабелей патронных ящиков. К мазутной бочке прислонен черный велосипед. Одинокий ефрейтор, развалившись на стуле, запускает в грязь бумажные самолетики. Должно быть, уже стемнело, и на небе воцарилась жирная жемчужина луны. Валенты спускается к реке – часовой пропускает его: война ведь закончилась – и недолго сидит у воды, слушая, не прокричит ли какая птица из клочковатого леса на том берегу, и только несколько далеких трелей доносится оттуда, похожие на плач ребенка, заблудившегося под пиниями. Валенты в одиночестве наблюдает, как чернеет река и лунно-белые морщинки возмущают ровную поверхность. Он пытается уподобить свое положение реке – «может быть, река, – пишет Алоизий, – знала что-то, чего не знал он», – но безуспешно. Сколько метафор мы, поэты, начерпали из рек? Набираем кружками, без конца трезвоним про заводи и стремнины, примеряемся к текучести и неизменности русел. Взять хоть Вордсворта с Темзой, например. Но в итоге это все фигня, или если не фигня, то просто какая-то опереточная напыщенность: пусть наши жизни текут так же ровно, виляя, но нигде не останавливаясь, и в итоге вливаются в прекрасное и славное море. Тут мне вспоминаются строчки одного молодого поэта из Гродкува по имени Яцек Гуторов – о том, что ветер лавирует в кронах деревьев / как довольно слабенький троп / или троп-то хорош, только жизнь под него не подходит?Да – вот, мать его, вопрос. Валенты бросает в воду палку и смотрит, как ее уносит течением и она растворяется в чмокающей темноте. Здесь и есть место, сказал он полковнику. Бога ради, мысленно просит он теперь. Ему так нужно остаться.
В десять тридцать, восемь тридцать по тихоокеанскому времени, я позвонил Крупичке на сотовый из автомата в окрестностях выхода Джи-4. Я попал на ее голосовую почту и дал отбой. Сообщать новости голосовой почтой показалось мне пошлым, но, с другой стороны, у меня оставалось только пятнадцать минут до посадки. Хотя, скорее, конечно, тридцать, потому что, давайте смотреть правде в глаза, посадка никогда не начинается вовремя. Я подумал про встроенные телефоны в самолетных креслах. Никогда не видел, чтобы кто-нибудь ими вправду пользовался, так что они, возможно, просто декоративные, как апельсиновые деревья с несъедобными плодами, наставленные по всем отделениям «Санбелта». Апельсины-то выглядят шикарно, но попробуй куснуть… Не желая пасть жертвой какой-нибудь технологической шутки (чтобы весь самолет смеялся надо мной, когда я стану звонить, точно как смеялась в Темпе, штат Аризона, сопровождавшая меня профессорша, когда я попытался очистить декоративный апельсин), я вновь вытащил из бумажника телефонную карточку и уже собирался еще раз набрать Крупичку, чтобы оставить свое безрадостное сообщение, когда телефонный автомат зазвонил. Я отскочил от него, как от оголенного провода. Через секунду я понял, что это, видимо, Крупичка звонит по номеру, который высветился у нее в мобильном, но я не мог знать наверное, так что, сняв трубку, вежливо ответил:
– «Американские авиалинии».
– Бенни?
Крупичка.
– Это я, – сказал я.
– Зачем ты сказал «Американские авиалинии»?
– Ну, это же их телефон.
– Ты будешь?
– Да, но я опоздаю. На церемонию не успеваю – извини.
До той секунды, когда я произнес это вслух, я, кажется, питал иллюзию, что еще как-то могу успеть, что у самолета окажется секретная турбина, а расчетное время посадки на самом деле просто худший вариант. Что каким-то образом все еще получится, как задумано. Что я поведу дочь к алтарю, как я когда-то представлял, что заглажу свою вину, а потом испарюсь. А вот сказав вслух, я почувствовал, что весь мой план рассыпался на тысячу крошек, – крошек от пирога, подумал я, спасибо строчке из Алоизиева романа, стремительной падучей звездой прочертившей мое сознание.
– Вот параша,Бенни, – сказала Крупичка. – Во сколько ты прилетаешь?
– Сказали, в час тридцать пять, – мрачно ответил я.
– Ну так ты успеваешь на прием, – сказала она, перекрывая своей бодростью мою подавленность. – Там ведь тоже будет весело. Адрес у тебя есть, так? У нас будет играть забавная группа. «Конец конца любви». Это клиенты Сил. В среду они были в шоу Леттермана! Не видел?
– Нет, пропустил, – сказал я.
– Ты их полюбишь.Не терпится тебя увидеть, Бенни. Господи, познакомитьсяс тобой! Ну не чудеса ли? Мне шквал всего надо узнать. То есть все, правда? Ты ведь останешься на субботу? На приеме-то будет сплошная чума, так что, может, пообедаем в субботу?
– Конечно, – сказал я, – давай.
– Круто, заметано, – сказала она.
– До скорого. Ой, погоди-ка, не вешай трубку. Мама хочет поговорить.
Вот этого я совсем не ожидал.
– Бенни, – сказала она.
– Стелла, – отозвался я.
Она спросила, где я был, и я рассказал. Не все, конечно, только про посадку в Пеории, тряский автобусный переезд и отмененные рейсы, про униженных американских граждан, что спали на картонных коробках, и между делом – о пагубном воздействии стульев на мою спину. Фактор О’Хары, так я это обозвал. Она спросила, спал ли я, и я ответил – нет, хотя и боялся, что она сочтет, будто я сошел с катушек, – фактически оно так, но к чему афишировать? Она сказала, что надеется, по крайней мере, что у меня есть с собой хорошая книга. Я сказал, что есть. «Просто отличная книга». И спросил, как там дела, и она ответила «дурдом», – но ответила, подумав, как будто докладывала фактическое положение. И я сказал:
– Надеюсь, я вам не слишком добавлю дури.
Тут она рассмеялась или, пожалуй, сделала вид: тха-ха.Кажется, я рассказывал вам о ее колючем смехе.
– Добавишь, не бойся.
И попросила меня не класть трубку, пока она выглянет в соседнюю комнату.
– Я кое-что хотела с тобой обсудить.
Она молчала примерно столько, чтобы успеть зарядить пистолет.
– В общем, слушай. Слушай мою речь. Бенни, не вздумай все испакостить. Она так и трепещет, что ты приедешь. Странно, конечно, но она всегда тебя боготворила. Или какое-то свое представление о тебе, а у меня никогда не хватало духу его разбить. А если честно, у меня не получалось разбить. Для нее ты никогда не был дезертиром. Ты всегда был кем-то вроде астронавта, который все кружит вокруг своей чертовой Луны, и все ему недосуг спуститься домой. Она упрямая как баран, увидишь. Жаль, что ты не попадешь на церемонию, или как там они это называют, но, должна тебе признаться, мне сильно полегчало от того, что ты не поведешь Стел к алтарю. Джонатана такой ход как-то не сильно восхитил, да и меня тоже. Могу я спросить, чего это вдруг тебе стукнуло?
Она не помнила. Ту искру, от которой все взлетело на воздух, она не помнила. А может, я все придумал? На краткий миг я запаниковал, испугался, что какая-то сцена, скажем, из польского романа 19 века, где твердолобый папаша клянется однажды повести свою маленькую дочь к алтарю (подумать, так это сюжет из Томаса Гарди), застряла, как шрапнель, в моем размякшем опоенном мозгу. Но нет, я помнил. Это из моей жизни, это я там был. Это в тот час разошлись дороги. Но может быть, я слишком раздул важность того разговора? Пробел в Стеллиной памяти свидетельствует в пользу этой версии, но ведь нужно смотреть в перспективе. Обломок дерева, дрейфующий по поверхности синего океана, вряд ли заслуживает внимания, если только, вцепившись в дерево, не плывешь на нем ты.
– Да так, просто блажь нашла, – ответил я почти шепотом. – Ты же знаешь, как это бывает, когда блажь какая на меня найдет.
– Да, с блажью у тебя всегда хорошо было. – И сопроводила эти слова смешком, как будто неподдельным, – такой нежной трелью. Только непонятно было, смеялась она надо мной или радовалась собственной шутке. – Но вообще-то это как-то странновато, не находишь? Так много времени прошло. И не хочу показаться слишком буквальной, но она не твоя, чтобы ты ее отдавал.
– Нет тут никаких отдаваний, – вяло ответил я.
– Ладно, неважно. Нелетная погода избавила нас от этих трений. А ты уверен, что готов, Бенни? Она не позволит тебе посветиться и снова исчезнуть. Раз сбежал, и хватит.
– Тысбежала, – поправил я.
– Умоляю тебя, – сказала она. – А ты погнался? Пара ночных звонков не делает тебя мучеником. Но ни к чему заводить сейчас разговор, который должен был произойти двадцать с лишним лет назад. Что было, то было. И все к лучшему, так что, ради бога, давай не ворошить прошлое.
– Есть и другая трактовка событий, – сказал я.
– Какая другая? Каждый сделал свой выбор, Бенни. Вопрос выбора. Тебе нужнее твой табурет у стойки. Жизнь идет.
– Знаешь, я покинул этот табурет. Я же пытался сказать…
– Господи, конечно, и я должна перед тобой извиниться. Твой звонок застал нас в самый неудачный момент. Прости,пожалуйста. Я потом начала писать тебе письмо, но почему-то так и не дописала. Когда ты позвонил, у нас было по горло ужасных забот с Филом…
Фил – это ее пасынок, младший сын Джонатана.
– …Алкоголь, плюс наркотики, плюс еще куча всего, страшно вспоминать, и прости, конечно, но твой звонок захватил меня в самой середине всего этого. Мы только что второй разположили Фила в клинику в округе Орандж, Джонатан продал всю свою коллекцию, чтобы в доме не осталось спиртного, и не обижайся, Бенни, но в тот момент ты был последним человеком, о котором мне хотелось вспомнить. Я прямо так и подумала: отлично, глядишь, и Фил мне лет через тридцать позвонит и скажет, мол, прости, мам, у меня тут были трудности. В общем, извини. Но что с вами со всеми происходит, парни?
– Как он?
– Фил? Нормально, отлично все у него. Вернулся в школу, почти приличный средний балл, подружка такая милая.
– Это славно, – сказал я. – Славно.
– Ты-то как?
– Неприличный средний балл. И никаких подружек, что удивительно, если посмотреть на меня.
– Смешно, – сказала она. – Правда, смешно. Прости меня, Бенни. Я во многом виновата. Я начала тебе писать письмо, когда с Филом все немножко улеглось, но… не знаю, в общем, понимаешь, я не хотела связываться.У нас тогда все вышло так ужасно, и я себя с трудом узнаю, когда вспоминаю, так что я… смела все в кучу, заперла на замок и выбросила ключ. И кстати, один аналитик сказал мне, что это правильный курс, но другой сказал – дичайшая ошибка. Ну, как знать? Оба выставили счет, вот это я знаю. Мы с тобой были неразумные дети. Мы наломали дров, но ведь выплыли. И во всем этом опереточном дерьме мы родили чудесную девочку. Если тебя от нее не закачает, значит…
– Ты же знаешь, я бы жизнь отдал, чтобы все вернуть, – сказал я.
– Допустим, но это невозможно, – сказала она. – Господи, Бенни, это так в твоем духе. Предлагать невозможное. Зацикливаться на каких-то чертовых идеалах. Меня от этого корежило. Никогда не понимала, почему тебе малопросто жить. Знаешь, несколько лет назад – это было вскоре после 11 сентября, и, наверное, я думала о тебе, ты ведь в Нью-Йорке, – в общем, мне попалась научная статья, не то в «Таймс», не то в «Ньюсуик». Статья про бабочек. Нет, послушай. Один биолог поставил опыт и узнал, что если посадить самца бабочки в клетку с живой самкой и фотографией самки, то самец почти всегда сначала летит к фотографии. И вот, помню, я прочитала это и подумала: господи, да это про Бенни. Вечно тянется к этому… застывшему идеалу, не к живой реальности. Вечно гонится за глупыми иллюзиями.
– А мне кажется, – сказал я, – это биологическое оправдание порноиндустрии.
– Господи, я-то, дура, думала, ты меня послушаешь серьезно. Бенни, ты не меняешься. В общем, давай приезжай и познакомься с дочерью, понял? Слишком долго в ее жизни ты был зияющей прорехой. Не жди слишком многого, но и не устраняйся. Хватит с нее.
Я глубоко вдохнул, заряжая легкие застойным аэропортовским кислородом. На мой рейс началась посадка. Пассажиры первого класса и члены адмиральского клуба [98]98
Привилегированная категория пассажиров компании «Американские авиалинии». Членства в клубе компания удостаивает известных людей, звезд шоу-бизнеса и просто особо лояльных клиентов.
[Закрыть]уже исчезли в рукаве, никто из них не выглядел таким уж лощеным, и уж точно на адмиралов они похожи не были. Служитель у выхода объявил, что посадка пройдет согласно «номеру группы», напечатанному на посадочном талоне. Где у меня был посадочной талон? Убиться, неужели потерял? Похлопав себя по карману рубашки, я обнаружил талон там. За окном терминала авиалайнер рулил по бетонке, словно огромный неуклюжий зверь, какое-нибудь доисторическое плотоядное.
– Бенни? – сказала Стелла.
Я смотрел, как пассажиры подают билеты контролеру. Застывшая улыбка на его лице казалась неестественной, натужной. Я снова набрал воздуху. Гори оно огнем, мне захотелось закурить. И выпить. И начать все сначала. С отмытой добела душой. И чтобы мир со следами моих шагов стал лучше, не хуже.
– Я вижу, что хватит, – сказал я. – То есть, кажется, вижу. И с тебя тоже хватит. Я просто никогда не понимал, что такое хватит. И когда сказать, когда всё. Иисусе.
Что теперь?
– Не думаю, что слова «я жалею»передадут хотя бы самую малость. Это такое блядски обтекаемое слово. И как может одно куцее словцо охватить всю ту херню, что я натворил, а еще и все те вещи, которые я несделал? Ведь это от несделанного не спишь ночами. Сделанное – оно в прошлом. Сделано. А упущенное никуда не уходит. Как должно вот это «жаль» вместить все это?
– Бенни, жизнь – не лингвистика, – сказала Стелла.
– Ой ли? По-польски говорят przykro mi,что не переводится на английский, во всяком случае, без потери культурных смыслов, но это что-то между «я жалею» и «я страдаю».
– Скажи еще раз.
– Что?
– Ну, это польское слово, как там?
– Przykro mi.
На последнем слоге мой голос дрогнул, и мне пришлось схватить себя за лицо, чтобы обуздать внезапный вихрь в голове. Мной овладела какая-то слабость, и я привалился к прозрачной стенке кабинки.
– Przykro mi, – повторил я.
– Przykro mi. Господи, ты не знаешь.
Я услыхал Стеллин вздох.
– Ты же мне в душу нагадил, мать твою, – сказала она.
– Я и себе нагадил тоже, – сказал я.
– Ладно, глупости это все, – сказала Стелла, и, пока мы вместе смеялись, у меня на глаза набежали слезы – ни счастливые, ни горькие, а просто мокрые.
Я должен заметить, что последние несколько страниц написаны на крейсерской высоте в 35 000 футов. Если быть точным, в кресле 31D. Дорогие Американские авиалинии, я лечу. Вообще-то мое место было 31F у окошка, но я уступил его хорошенькой юной китаянке, которая сидела на моем нынешнем месте у прохода. Она не говорит по-английски, так что кресло мне пришлось предлагать жестами, и бедняжка на секунду вся зарделась, испугавшись, что села не на свое место. «Са-ли, са-ли», – извинялась она. Поскольку указующий на иллюминатор жест, в сопровождении ободряющей улыбки, обернулся коммуникативным провалом, я стал пилить рукой по лбу, крутя туда-сюда головой, – бледная имитация дозорного ирокеза, высматривающего на горизонте передовые отряды бледнолицых. Так я показывал, что она сможет наслаждаться видом. Когда девчушка наконец поняла, куда я клоню, то растроганно поблагодарила, а усевшись у окна, распахнула блокнот, в котором мой блуждающий взгляд обнаружил столбики английских фраз с выписанными напротив китайскими соответствиями. «Где выход номер 5?», «Извините, не поможете ли донести багаж», «Где здесь такси?». И так далее.
Это напомнило мне несостоявшуюся систему, которую я изобрел для матери, когда только поселил ее у себя, еще до эпохи стикеров. В блокнот на спирали я записал все фразы, которые, по моим представлениям, ей могли понадобиться; идея заключалась в том, что, когда матери захочется что-то сказать, она полистает блокнот, найдет нужную фразу и ткнет в нее. Я постарался охватить все, что мог, – к обыденным просьбам есть, пить, подать лекарство и прочим, разбитым по категориям, добавил список высказываний – преимущественно критических – о телепередачах, широкий спектр замечаний о погоде и ее фирменные выражения типа «У меня в прическе будто кошки рылись». В рубрику «Разное» я даже включил в-мой-адрес-подначки типа «Последи за языком» или «Как продвигается работа?». На составление этого разговорника у меня ушли часы – множественное число здесь не преувеличение, – и я остолбенел и не на шутку рассердился, когда, глянув по диагонали, мать с явным отвращением швырнула его в мусор. Ткнув перьевой ручкой в пачку моих стикеров, она написала на трех листках подряд: Я ГОРАЗДО БОЛЬШЕ МОГУ СКАЗАТЬ ЧЕМ ЭТО. Я и не подумал, как, при всем ощутимом удобстве, ее может возмутить то, что всю оставшуюся жизнь – а что есть жизнь, как не слова, которые мы произносим? – свели к пятнадцати-двадцати страничкам. Так началась эпоха липучек. Эпоха «ЛЮБОВЬ ЕСТЬ ЛЮБОВЬ» и других несохраненных изречений.
Не стану притворяться, будто я не заметил тут параллели: свести человеческую жизнь к рукописному разговорнику или свести ее к жалобе, письму в корпорацию, где на тебя забили болт – летающий или нелетный. Или упаковать свою автобиографию в бутылку, о чем я, кажется, уже говорил. Каждый надеется, что он больше, чем есть в действительности, и от этого часто происходят беды. Какую-то такую надежду я и позабыл включить в разговорник для матери – не те фразы, в которых она нуждалась, а те, в которых хотелануждаться. «Я быстро поправляюсь, не так ли? Сегодня я познакомилась с одним интересным джентльменом. Эти цветы для меня? Будьте добры, два билета до Парижа. Так здорово снова писать. Мы протанцевали всю ночь. Мне больше не нужен этот дурацкий блокнот». Отберите у мисс Виллы ее иллюзии – и ее нет. Зачеркните Гдетотам – и она пропала. Как единственный уцелевший участник той жизни, из которой она десятилетиями пыталась сбежать, я мог бы с полным основанием разобидеться, но чего ради? В той или иной степени мы все жертвы собственного отягощенного воображения, неизлечимых грез о запредельном. Терние, чающее стать розой. Те верующие среди нас, кто рассчитывает на семьдесят двух истекающих похотью девственниц, и/или на пухлый белый изюм в загробной жизни, или – поближе сюда – на встречу с кошками и собаками из своего детства, или с безвременно ушедшими супругами, или на шведский стол из королевского краба в райском кафетерии, это еще далеко не самые яркие примеры. Подумайте о Генрике Нихе, который верил, что сможет убежать от ужасов Дахау, уплыв за океан. Или представьте его дарующим помилование легионам грызунов, отпущенных на волю в доках. Представьте ужас того опоссума – который стал причиной моего рождения, – когда он пробирался сквозь доки по душному лабиринту ящиков, автопогрузчиков и полуголых портовых грузчиков, когда несся по Польской улице, отчаянно высматривая дерево или другого опоссума, очумелый от гудков, машин и гадких детишек, швырявших камнями. Поглядите, вот он забился под мусорный бак при какой-то забегаловке и смотрит, как опускается ночь, – без матери, без детенышей, бесконечно одинокий. Была ли такая участь лучше? Может, отгадка в том, что лучшей участи вообще нет? От себя не убежишь, будь ты опоссум или поэт. Наверное, что тебе дано, то и дано. Или, как гласит старинная пословица, – купил билет, а там как случай выпадет. Кстати, вы могли бы сделать ее своим девизом, подумайте.
Бывало, я принимался гадать – после того как Стеллы уехали, и, лишившись физического присутствия Крупички, я смог думать о ней более-менее абстрактно, – как бы все сложилось, если бы Стелла тогда смогла пройти до конца. Аборт, я имею в виду. Понимаю, это звучит дико, но любая небывальщина по определению от лукавого. Я ни о чем не жалею – просто зондирую провал между тем, что было, и тем, чего не было; между тем, что есть, и тем, чего нет. Из клиники в Жантили мы в молчании доехали бы до дома, остановившись на минутку у какой-нибудь аптеки купить тампонов на случай кровотечения. Вечером мы смотрели бы телевизор, что-нибудь глупое и безобидное вроде шоу Боба Хоупа, я бы притворно морщился, когда на сцену выскакивала бы Чаро. [99]99
Чаро – американская актриса.
[Закрыть]Может, я бы смешал себе выпить. («Ничего?» – спросил бы я Стеллу, и в знак вымученного согласия она махнула бы мне со всей живостью инвалида, отгоняющего комара.) Прежде чем уснуть, Стелла поплакала бы (я ее знаю, в сумерках на нее находит), и я обнимал бы ее – холодно, горько, раня в невидимых областях. Рано или поздно невысказанные муки совести вбили бы клин между нами, расселину с застойным воздухом. Мы стали бы друг для друга постоянным напоминанием об утрате, и каждый стал бы другому солью на раны. И тогда, может, не очень скоро, а вероятнее всего, скоро, мы расстались бы. Один кокетливый взмах ресниц в «Ставках», и я утратил бы равновесие, словно под моими ногами пришли в движение тектонические плиты. Или хороший парень по имени Джонатан, славный покоритель гор, умыкнул бы у меня Стеллу. Я говорю о том, что, пожалуй, для нас со Стеллой никогда и не могло быть счастливого конца. Или, вернее, счастливый конец у нас был – Крупичка, – но нам этого не хватило. Или, по правде, не хватило мне. Я хочу сказать, что, видно, никогда и не мог бы быть другим.
Что сокрушительней: вот такой поворот или пистолет? Здесь, наверху, все становится так прозрачно. С высоты 35 000 футов можно увидеть, как изгибается бесконечность. И все кажется возможным.
Пока я это пишу, моя соседка корпит над своим блокнотом. Время от времени она откидывается в кресле и, поднимая взгляд к потолку, беззвучно шепчет английские фразы, пытаясь затвердить в памяти. «Извините. Извините. Где находится выход номер пять?» И когда она откидывается, я успеваю увидеть небо за иллюминатором, и неизвестно почему у меня вдруг спирает дыхание, словно у ребенка, который летит впервые в жизни. Господи, дружище, вы хоть понимаете, какая тут охеренная красота? Облака словно ледники, холодная белизна простирается, насколько хватает глаз, и даже дальше, и дальше – в мечты. Представьте первого летчика, пробившего облачный барьер, – какой безрассудный, должно быть, порыв: взломать ворота рая.
Дорогие мои Американские авиалинии, я остаюсь. Прошу прощения, что отнял у вас столько времени, но я передумал. Можете оставить эти деньги себе.
Чуть не забыл: Валенты. Не хочу обижать Алоизия, но я взял на себя смелость переписать его концовку. Не буду рассказывать, что там у него на самом деле, только замечу, что она жестока и несправедлива, – вы можете себе представить реакцию второго брата Франчески, когда Валенты снова объявился в pensione.Реакция девушки не столь предсказуема, но не менее зверская, – да, Алоизий всегда видел мир таким. Но не бойтесь – вас не обманут. «Нет, ничего не потерялось», как сказал Джеймс Меррилл. Или еще: «Сказать точней, все в мире – перевод, в котором суждено нам потеряться». [100]100
Из поэмы «Потери перевода» Джеймса И. Меррилла. Пер. Г. Кружкова.
[Закрыть]Итак, с извинениями перед Алоизием, вот:
На вокзале он спросил чашку кофе. Подавала суровая и неразговорчивая девушка, которая потребовала, чтобы он расплатился сразу. Пока он выуживал мелочь из карманов, она стояла и похлопывала себя по бедру. Вскоре Валенты увидел, как она спорила за прилавком с молодым парнем в фартуке, который во время разговора так часто и так нарочито закатывал глаза, что казалось, он страдает от головокружения. По кафе беззаботно разгуливал карапуз лет трех или четырех и наставлял на едоков указательный палец, будто стреляя в них. Паф! – кричал он, но мало кто обращал на него внимание. Когда ребенок навел свой пистолет на Валенты, тот прикрыл руками сердце и откинул голову назад, отчего малыш оскалился, подпрыгнул и радостно заверещал. Это обеспокоило мать мальчика, она оторвалась от своего завтрака и за ворот оттащила сына. Подтянула к своему стулу, крепко шлепнула по попе, так что даже Валенты поморщился, и злобно зашипела какие-то слова, из которых Валенты понял лишь одно, «отец». Обиженный ребенок с плачем повалился на пол, а мать, не обращая на него никакого внимания, принялась кусать булочку.
Кофе был горелым и маслянистым на вкус, а вопли ребенка скоро стали невыносимы, так что Валенты вышел побродить по платформе. Поезд опоздал на полчаса. Когда он прибыл, начальник станции выскочил из кабинета и бросился к паровозу, гневно потрясая пачкой бумаг. Среди пассажиров, сошедших с поезда, был мужчина в толстом шерстяном костюме и фетровой шляпе. Он держал букет цветов и терпеливо оглядывал перрон.
Перед Валенты в вагон входила тоненькая молодая женщина в кружевном платье, она ехала одна. Поднимаясь в тамбур, она зацепилась подолом за какой-то железный вырост и сорвалась со ступенек. Валенты подхватил ее за талию и, придержав, как танцор в па-де-де, потянулся отцепить платье. Оно разорвалось самую чуточку, и Валенты услыхал, как у него за спиной две дамы заахали, отмечая, что кружева на платье настоящие. Когда женщина повернулась поблагодарить, Валенты увидел, что она недавно плакала; серые глаза с длинными ресницами очертил розовый, как сырое мясо, ободок. Попутчица скрылась в хвосте вагона, но, прислушиваясь, Валенты улавливал ее подавленные всхлипы, они затихали, но не унимались, по крайней мере, пока поезд не тронулся и все не заглушил его лязг.
Последнее, что увидел Валенты, когда поезд выезжал со станции, был давешний карапуз. Мужчина с цветами обнимал мать мальчика, крепко прижав к ее спине левую руку с букетом. А внизу малыш теребил отцовские брюки, пытаясь вскарабкаться в объятия, и под стук колес Валенты еще разглядел, как мужчина вскинул правую руку, будто для… но больше ничего. Вокзальные строения заслонили вид, смотреть стало не на что. Валенты опустился на диван и закрыл глаза. Свободной территории Триест никогда не было и быть не могло.
Искренне ваш, Бенджамин Р. Форд