Текст книги "Маленький, большой"
Автор книги: Джон Краули (Кроули)
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 48 страниц)
– Ложки? – спросил он, поднимая ложку.
– Девочки, – сказала Сильвия.
– А ножи и вилки – мальчики, – продолжил он, уловив принцип.
– Нет, вилки тоже девочки.
Перед ними стоял кофе-ройял. За окном, на леденящем холоде, спешили с работы люди в шляпах, закутанные в шарфы; они кланялись невидимому ветру, словно идолу или могущественному владыке. Сильвия в это время уволилась с одной работы и не успела устроиться на другую (обычная неприятность для человека с такой высокой Судьбой, как у нее), а Оберон жил на свой аванс. Оба были бедны, но располагали временем.
– Стол? – спросил он. Ему ничего не приходило в голову.
– Девочка.
Не удивительно, подумал он, что она так сексуальна, если весь мир представляется ей состоящим из мальчиков и девочек. В ее родном языке всем понятиям присвоен род. В латыни (Оберон изучил или, во всяком случае, изучал ее с помощью Смоки) род существительного является абстракцией, которую он никак не мог прочувствовать. А вот Сильвия видела мир как постоянное взаимодействие мужского и женского, мальчиков и девочек. Мир, el mundo, мужского рода, земля, la terra, женского. Оберону это казалось правильным; мир дел и идей, название газеты, Огромный Мир; но мать-земля, плодородная почва, Госпожа Доброта.
Однако данного разделения явно недостаточно: эта волосатая метелка относится к женскому роду, но к нему же принадлежит и костлявая пишущая машинка Оберона.
Некоторое время они играли в эту игру, а потом принялись обсуждать прохожих. Поскольку стекло было тонировано, прохожие видели в нем не внутренность пещеры, а собственное отражение; иногда они останавливались, чтобы поправить одежду или полюбоваться собой. Сильвия критиковала обычных людей резче, чем Оберон; она была неравнодушна ко всякой эксцентричности и странностям, но придерживалась строгих стандартов физической красоты и носом чуяла смешное.
– О, раро, взгляни-ка на этот экземпляр, взгляни-взгляни… То самое, что я называю яйцом всмятку, теперь видишь?
Он видел, и она заливалась милым хрипловатым смехом. Сам того не сознавая, Оберон на всю жизнь усвоил ее стандарты красоты; ему даже начали нравиться те худые, смуглые мужчины с мягким взглядом и сильными запястьями, которых отличала она. Например, официант Леон, цвета кофе с молоком, который принес им напитки. Оберон почувствовал облегчение, когда, после длительных раздумий, Сильвия решила, что у них будут красивые дети.
В «Седьмом святом» шли приготовления к обеду. Уборщики косились на их грязный столик.
– Ты готова? – спросил Оберон.
– Готова. Линяем, пока целы. – Фраза Джорджа, старомодная двусмысленность, скорее с претензией на юмор, чем смешная. Они спешно собрались.
– На поезде или пешком? – спросил Оберон. – На поезде.
– Да, черт возьми.
Акустический свод
Устремляясь к теплу, они по ошибке забежали в экспресс (полный похожих на овец и пахнувших овцами седоков, направлявшихся в Бронкс), который допер без остановок до самого старого вокзала, где его поджидала куча других поездов, готовых отправиться в разные места.
– Погоди чуток, – сказала Сильвия, когда они собирались сделать пересадку. – Хочу кое-что тебе показать. Да уж! Ты просто обязан это увидеть. Айда за мной!
Они шагали по переходам и взбирались по скатам – тем самым, где Оберона водил в первый раз Фред Сэвидж, но в том же направлении или нет – бог весть.
– Что там?
– Тебе понравится. – Она помедлила у поворота. – Только бы не заблудиться… Туда!
Она указывала на пустое место: перекрестие сводов, где встречались четыре коридора.
– Что?
– Пошли. – Взяв за плечи, Сильвия направила его в угол, где опускалось на пол ребро свода, образуя подобие тесной щели, но это были всего лишь кирпичи, сходившиеся под углом. Она поставила его лицом к этому стыку.
– Стой здесь, – скомандовала она и пошла прочь. Покорно уткнувшись в угол, Оберон стал ждать.
И тут прямо из угла, глухой и призрачный, зазвучал голос Сильвии:
– Привет.
Оберон был поражен до глубины души.
– Что такое, – проговорил он, – где это…
Ш-ш, – произнес голос Сильвии. – Не оборачивайся. Говори тихо. Шепчи.
– Что это? – шепотом спросил он.
– Не знаю. Но если я стою здесь и шепчу, ты слышишь мой голос там. Как это получается, не спрашивай.
Загадка! Сильвия как будто обращалась к нему из пространства внутри угла, через щель неправдоподобно узкой двери. Акустический свод: что-то на эту тему имелось, помнится, в «Архитектуре»? Вполне вероятно. Эта книга говорила почти обо всем.
– Ну вот, – произнесла Сильвия. – Скажи мне какой-нибудь секрет.
Оберон немного помедлил. Уединенность угла, бестелесный шепот – все располагало к откровенности. Он чувствовал себя раздетым, или что его могут раздеть, хотя сам он ничего не видел: эдакий вуайер наоборот. Он сказал:
– Я тебя люблю.
– О, – выдохнула она взволнованно. – Но это же не секрет.
Отчаянный прилив тепла побежал вверх по его позвоночнику и заставил волосы на голове встать дыбом: ему пришла идея.
– Ладно, – согласился он и рассказал о тайном желании, которое не осмеливался ей открыть раньше.
– Ну и ну! – откликнулась она. – Да ты сущий дьявол.
Оберон повторил свои слова, добавив несколько деталей. Он мог бы шептать их Сильвии в ухо темной ночью в кровати, но сейчас обстановка была еще уединенней, еще интимней: слова поступали прямо в мозг. Между ними кто-то прошел, Оберон различал шаги. Но прохожий не мог слышать его слов. Оберона охватила дрожь ликования. Он добавил еще несколько фраз.
– М-м, – произнесла Сильвия, словно ожидая большого блага, и Оберон не мог не отозваться на этот краткий звук таким же. – Эй, чем ты там занят? – В ее голосе прозвучала игривая нота. – Скверный мальчишка.
– Сильвия, – шепнул Оберон. – Пойдем домой.
– Да ну?
Они отошли от своих углов (каждый казался другому очень маленьким и светлым, после темной интимности перешептывания) и встретились в центре. Они смеялись, прижимались друг к другу так тесно, как только позволяли плотные пальто, и, не переставая улыбаться и переглядываться (бог мой, подумал Оберон, ее глаза такие яркие, горящие, так много сулят – такие бывают в книгах, но никогда в жизни, и она принадлежит мне), сели в нужный поезд и покатили домой среди погруженных в себя попутчиков, которые на них не смотрели, а если все же замечали краем глаза (думал Оберон), то уж никак не догадывались о том, что известно ему.
Лицом наружу
Секс, как обнаружил Оберон, был поистине грандиозен. Грандиозная вещь. Во всяком случае, в исполнении Сильвии. В Обероне всегда существовал разрыв между глубокими желаниями, ему присущими, и холодной осмотрительностью, которая, как он считал, требуется во взрослом мире, куда он явился жить (иногда ему казалось, что по ошибке). Сильные желания представлялись ему признаком детства; последнее он (судя по своим самым ранним воспоминаниям, да и по рассказам других людей) видел охваченным мрачным пламенем, отягощенным бурными страстями. Взрослые все это оставляют позади и обращаются к привязанностям, к спокойным радостям товарищества, обретают младенческую невинность. Он осознавал фатальную старомодность этого взгляда на вещи, но так уж он чувствовал. Когда выяснилось, что желания взрослых, настоятельность и острота этих желаний держались от него в секрете, как и все остальное, он не удивился. Он не подумал даже возмутиться тем, что его так долго обманывали, ибо с Сильвией он научился иному, раскрыл шифр, вывернул предмет наизнанку, обратив его лицом наружу, и загорелся. Оберон не пришел к ней девственником в строгом смысле слова, но вполне мог бы им быть. Ни с кем другим не делился он этой ненасытной алчбой бедного ребенка, никто так не алкал его и не поглощал так благодушно, с таким наивным удовольствием. Этому не было ни конца, ни ограничений: если он хотел еще (он обнаружил, что в нем развивается удивительная, стойкая плотность желания), то получал. А то, чего ему хотелось, он так же жаждал дарить, а она – принимать. Все было так просто! Нельзя сказать, что правил не существовало: они, как в детских спонтанных играх, имелись, строго соблюдались, но только до поры до времени, пока не возникало желание со вкусом отдаться другой игре. Оберон помнил Черри Лейк – чернобровую властную девочку, с которой когда-то играл. Где прочие его товарищи по играм говорили: «Давай вообразим», она неизменно использовала другую формулу: «Мы должны». Мы должны быть плохими мальчишками. Я должна быть пленницей, привязанной к дереву, а ты должен меня спасать. Теперь я должна быть королевой, а ты – моим слугой. Должен! Да…
Сильвия как будто знала все это всегда, всю жизнь. Она рассказывала Оберону о том, как испытывала в детстве незнакомые ему стыд и неловкость, потому что понимала: все эти веши – поцелуи, раздевание вместе с мальчиками, наплыв чувств – предназначены на самом деле для взрослых; она познакомилась с ними позже, когда подросла, обзавелась грудью, высокими каблуками и косметикой. Сильвия не чувствовала того разделения, которое чувствовал Оберон. Когда ему сказали, будто мама и папа любили друг друга так сильно, что, желая завести детей, занялись этими детскими пакостями (так ему казалось), он не мог связать эти рассказы (которым не очень то и поверил) с тем мощным приливом страстей, который испытывал при виде Черри Лейк, некоторых фотографий и во время безумных игр голышом. Сильвия же все время знала истину. Какие бы жуткие – и многочисленные – трудности ни ставила перед ней жизнь, эту, по крайней мере, она считала решенной. Вернее, никогда не вставала перед ней в тупик. Любовные чувства реальны, так же реальна и плоть, и любовь и секс в ней едины, как уток и основа, неделимы, как бесшовная ткань ее душистой коричневой кожи.
Хотя, в абсолютных цифрах. Сильвия была не более опытной, чем Оберон, из них двоих лишь его одного поражало, что это потворство желаниям, как у алчного ребенка, оказалось тем самым, что делают взрослые, более того – самой взрослостью; торжественное блаженство силы и способности, а также детское блаженство нескончаемого удовлетворения. Это была мужественность, женственность, заверенные самой живой печатью. Papi – звала она его в экстазе. Ay Papi,уо vengo. [33]33
Ах, папи, я в улете (исп. жарг.).
[Закрыть] Папи! Не дневной папо, а крепкий ночной папа, большой, как platano[34]34
Банан (исп.).
[Закрыть], и отец наслаждения. Эта мысль едва не заставила его подскочить (Сильвия жалась к его боку, головой как раз достигая плеча), но он не замедлил своего размеренного, широкого, взрослого шага. Справедлива ли была его догадка, что, когда он шел с Сильвией, мужчины чувствовали в нем силу и уступали ему, а женщины исподтишка бросали на него восхищенные взгляды? Почему их с Сильвией не благословляли все, кто встречался по дороге, – даже кирпичи, даже белое чистое небо?
И Оберон этого дождался: когда они сворачивали на улицу, где был вход на Ветхозаветную Ферму. Во всяком случае, когда они чуть помедлили, что-то произошло. Вначале он подумал, что это произошло внутри него – апоплексический удар или сердечный приступ, но внезапно понял: это творится вокруг. Оно было огромным, похожим на звук, но не звуком; словно бы обрушилось строение (рассыпался в пыль целый квартал, не меньше, квартир из голого грязного кирпича или оклеенных обоями) или грянул гром, да такой, от которого небо раскололось бы надвое (но оно, как ни странно, оставалось чистым и по-зимнему белым), а может быть – произошло и то и другое одновременно. Схватившись друг за друга, Оберон и Сильвия остановились.
– Что это была за дьявольщина? – спросила Сильвия.
– Не знаю.
Они немного постояли, но от окружающих зданий не поползли клубы дыма, не завыли, возвещая о катастрофе, сирены; шли своим путем не потревоженные посетители магазинов, бездельники и прощелыги, и на их лицах не было написано ничего, кроме личных забот.
Оберон с Сильви осторожно побрели к Ветхозаветной Ферме, держась за руки и чувствуя, что внезапный удар должен был их разлучить (почему? как?), и это едва не произошло, а в будущем может произойти в любую минуту.
Что за неразбериха
– Завтра, – произнесла Тейси, поворачивая пяльцы, – или послезавтра, или после-послезавтра.
– Ага, – кивнула Лили. Они с Люси склонялись над пестрым лоскутным одеялом, дополняя его узор многообразной вышивкой: цветами, крестами, бантами, завитками в форме буквы «S».
– В субботу или воскресенье, – добавила Люси.
В этот миг кто-то поднес спичку к запальнику (возможно, случайно – позднее с этим разбирались), и громовой удар, который услышали и ощутили в Городе Сильвия с Обероном, прокатился над Эджвудом, сопровождаемый хлопаньем окон, звоном безделушек на этажерках и фарфоровой фигурки в старой спальне Вайолет. Сестры присели, спрятав головы в плечи.
– Что там такое? – воскликнула Тейси.
Сестры переглянулись.
– Гром, – отозвалась Лили, – гром среди зимы. Или нет.
– Реактивный самолет, – предположила Тейси, – преодолел звуковой барьер. Или нет.
– Динамит, – сказала Люси. – На границе штата. Или нет.
Ненадолго замолкнув, сестры склонились над работой.
– Интересно, – Тейси оторвала взгляд от наполовину повернутых пялец, – Ну ладно. – Она выбрала другую нитку.
– Не надо. Это курам на смех. – Люси критически осмотрела стежки, сделанные Лили.
– Это же лоскутное одеяло. Чем пестрее, тем лучше.
Люси с сомнением почесала в затылке.
– Оно должно быть пестрым, а не смешным.
– Пестрым и смешным. – Лили продолжала работать. – Это большой зигзаг.
– Черри Лейк, – Тейси подняла иголку, держа ее напротив бледно освещенного окна, которое перестало дребезжать. – Думала, у нее есть двое ухажеров. На днях…
– Это кто-то из Вулфов? – спросила Лили.
– На днях, – продолжала Тейси (не сумев с первой попытки продеть в игольное ушко нитку, зеленую как ревность), – Вулф дрался не на жизнь, а на смерть с…
– С соперником.
– С третьим парнем; Черри даже не знала. В лесу. Она…
– Соперников трое, – запела Люси, и при повторе к ней присоединилась, октавой ниже, Лили: – Трое-трое; беленьких мальчиков двое-двое, разодеты в зеленый наряд.
– Она нам вроде как двоюродная сестра, – говорила Тейси.
– Одна есть одна, – пели сестры.
– Она потеряет их всех.
– …И совсем одинока, и так будет всегда.
– Нужно пользоваться ножницами, – заметила Тейси, видя, как Люси наклоняется, чтобы перекусить нитку.
– Следи за своими…
– Делами, – дополнила Лили.
– Телами, – поправила Люси.
Они запели снова:
– Четверо евангелистов.
– Убежали, – подхватила Тейси. – Прочь.
– Только и видели их.
– Во всяком случае, не скоро. Все равно, что никогда.
– Оберон…
– Прадедушка Август.
– Лайлак.
– Лайлак.
Иглы, которые они протаскивали сквозь ткань, блестели на конце длинной нити, затем нитка становилась все короче, приходилось ее обрезать и втягивать другую. Голоса сестер звучали так тихо, что трудно было разобрать, кому принадлежала та или иная реплика, и даже определить, ведут ли они связную беседу или просто бормочут себе под нос.
– Вот было бы забавно увидеть их всех снова, – сказала Лили.
– Все вернулись домой.
– Разодеты в зеленый наряд.
– Попадем ли мы туда? Все мы? Где это произойдет, скоро ли, в какой части леса, в какое время года?
– Попадем.
– Почти все.
– Туда, скоро, еще при жизни, где угодно, в середине лета.
– Что за неразбериха, – воскликнула Тейси и вынула, чтобы показать сестрам, пригоршню предметов из своей рабочей шкатулки, где похозяйничал то ли ребенок, то ли кошка: красную, как кровь, шелковую нитку, черную хлопчатобумажную штопку, моток некрашеной шерсти, одну-две булавки и, похожий на паука, блестящий лоскуток, вращавшийся на конце нитки.
Глава третья
Заслышав трель в лесу Элмондском,
Она душою повлеклась туда.
Бакан, Слуга Этин
Вначале Хоксквилл не могла определить, куда забросила себя с помощью своего Искусства: в недра земли, на дно морское, в средоточие пламени или воздуха. Рассел Айгенблик позже расскажет ей, что те же затруднения переживал неоднократно и он за время своего долгого сна и что сокрыт он был, возможно, во всех четырех местах сразу – в четырех уголках земли. Старинное предание помещает его, разумеется, в гору, а Годфри из Витербо – в море; сицилийцы предпочитают пламень Этны, Данте же отвел ему место в Раю или его подступах, хотя вполне мог бы, из мстительных соображений, отослать его вместе с внуком в Ад.
Верхушка лестницы
Взявшись за это задание, Хоксквилл продвинулась далеко, но не настолько, и что бы ни узнала о Расселе Айгенблике, лишь немногое из этого могла облечь в форму, понятную для членов «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста», которые чуть ли не ежедневно домогались от нее решения по поводу Лектора. Его мощь и популярность возросли невероятно, еще немного – и от него уже нельзя будет аккуратно избавиться, если это понадобится; в скором времени он вообще сделается неуязвимым. Они повысили ее гонорар и завуалированно намекали, что, не исключено, будут искать себе какого-нибудь другого советчика. Хоксквилл на все это не обращала внимания. Она нисколько не симулировала деятельность, а, напротив, почти все часы бодрствования и немало часов сна посвящала мыслям о том, откуда взялся и что собой представляет человек, называющий себя Рассел Айгенблик, призраком блуждала по обителям своей памяти, прослеживала обрывки свидетельств дальше, чем приходилось когда-либо прежде, вызывала на свет силы, какие предпочла бы не тревожить, и оказывалась в местах, ранее ей, как она ошибочно считала, неизвестных.
В настоящее же время она находилась на верхушке лестницы.
Поднималась она или спускалась – бог весть; впоследствии она помнила только, что лестница была длинная. В конце располагалась комната. Широкая дверь с обивкой стояла распахнутой. Большой камень, судя по следу в пыли, еще недавно подпирал дверь, но затем его откатили. Внутри Хоксквилл неясно разглядела длинный пиршественный стол, опрокинутые кубки, разбросанные стулья, припорошенные застарелой пылью. Тянуло запахом, подобным тому, какой идет из только что раскрытой двери неприбранной спальни. Но в комнате никого не было.
Хоксквилл двинулась к сломанной двери, но заметила сидевшую на камне фигуру в белом – маленького роста, изящную, с золотой лентой на голове и с ножичком для маникюра в руках. Не зная, на каком языке обратиться к незнакомцу или незнакомке, Хоксквилл подняла брови и жестом указала внутрь комнаты.
– Его там нет, – ответил незнакомец, – его пробудили.
У Хоксквилл вертелся на языке вопрос, но, не успев его задать, она уже поняла, что ответа не получит, поскольку незнакомец (или незнакомка) служил воплощением только одного этого замечания: «Его там нет, его пробудили». Она отвернулась (лестница, дверь, послание и гонец тут же расплылись, как рисунок переменчивых облаков) и направилась дальше, обдумывая, где бы получить ответы на множество новых вопросов или вопросы, подходящие к множеству новых ответов, запасы которых быстро пополнялись.
Дочь Времени
«Разница между Старым и Новым представлением о мире, – давным-давно написала Хоксквилл своим почерком левши в высоком крапчатом фолианте, который стоял или лежал сейчас под лампой на длинном письменном столе далеко за ее спиной, – заключается в том, что в Старой концепции мир ограничен рамками Времени, а в Новой – Пространства.
Если смотреть на Старую концепцию через призму Новой, увидишь полный абсурд: не существовавшие моря, миры, якобы распавшиеся на куски и созданные заново, массу Деревьев, Островов, Гор, Водоворотов, найти которые невозможно. Однако Древние не были глупцами, неспособными ориентироваться; просто взирали они отнюдь не на земной круг. Говоря о четырех уголках земли, они не имели, разумеется, в виду четыре физических места; речь шла о четырех повторенных положениях мира, эквидистантных во времени относительно друг друга: о солнцестояниях и равноденствиях. Когда они говорили о семи сферах, они не разумели семь сфер в пространстве (до глупой попытки Птолемея их описать); это были круги, описанные движением звезд во Времени – в этой просторной семиэтажной горе, где Дантовы грешники ожидают Вечности. Когда Платон повествует об опоясывающей землю реке, которая (если основываться на Новой концепции) находится где-то наверху, в воздухе, а также где-то в недрах земли, он имеет в виду ту самую реку Гераклита, куда нельзя войти дважды. Как горящая лампа, если ею размахивать во тьме, описывает световую фигуру, которая не исчезает, пока движения точно повторяются, так и Вселенная сохраняет свою форму благодаря повторам: Вселенная есть тело Времени. И как мы воспринимаем это тело, как воздействуем на него? Не теми средствами, с помощью которых мы воспринимаем протяженность, соотношение, цвет, форму – свойства Пространства. Измерения и исследования здесь ни при чем. Нет, мы прибегаем к средству, которое помогает воспринимать длительность, повторение и перемены, – к Памяти».
Обладая этим знанием, Хоксквилл ничуть не смущалась тем, что во время путешествий ее голова с седым пучком волос и вялые члены не меняли, вероятно, своей дислокации, оставаясь (полагала она) в плюшевом кресле в середине Космооптикона, под самой крышей ее дома, который входил в гексаграмму центра Города. Крылатая лошадь, которую она призвала, чтобы на ней умчаться прочь, была на самом деле не крылатой лошадью, а Большим Квадратом звезд, нарисованным вверху, а «прочь» – не значило туда, где родилась. Величайшее (и, может быть, единственное) искусство истинного мага состоит в том, чтобы воспринимать эти различия, но не делать их, чтобы безошибочно превращать время в пространство. Правы древние алхимики: все это так просто.
«Прочь!» – произнес голос ее Памяти, а рука Памяти вновь схватила повод. Хоксквилл выпрямилась в седле, и они помчались прочь, огромными крылами рассекая Время. Пока Хоксквилл размышляла, позади остались океаны Времени. Потом, по команде Хоксквилл, ее скакун без колебаний бросился вниз (отчего у Памяти занялся дух), то ли в южное небо под миром, то ли в прозрачно-темные полуденные воды – во всяком случае, направляясь в место, где покоятся все прошлые века, в Огигию Прекрасную.
Коснувшись берега серебряным копытом, Скакун наклонил свою большую голову. Сильные крылья, вздувавшиеся подобно драпировкам, с тихим шуршанием опали, не наполненные более ветром времени. Он волочил их по вечной траве, которую щипал, дабы пополнить свои силы. Хоксквилл спешилась, потрепала коня по необъятной холке, шепнула, что вернется, и отправилась по следам, отпечатки которых (каждый – длиннее ее роста) остались на берегу с конца Золотого века. Стояло безветрие, только гигантский лес, под навес которого она вступила, дышал собственным дыханием или, быть может, Его дыханием – долгими и размеренными выдохами и вдохами древнего сна.
Хоксквилл приблизилась к входу долины, которую он наполнял, но далее не пошла. «Отец», – произнесла она, и ее голос вспугнул тишину. Древние орлы взмахнули тяжелыми крыльями и, сонные, вновь опустились на утесы. «Отец», – повторила она, и долина встрепенулась. Большие седые валуны были его коленями, длинный серый плющ – волосами, толстые корни, вцепившиеся в обрыв, – пальцами. Глаза, которые он, Сатурн ее Космооптикона, распахнул ей навстречу, были молочно-серым, тускло блестевшим камнем. Он зевнул: вдох, подобно бурному ветру, вывернул листья на деревьях и спутал ей волосы, выдох же, холодный и темный, словно бы вырвался из бездонной пещеры.
– Дочь, – произнес он голосом, подобным голосу земли.
– Прости, что потревожила твой сон, Отец, но у меня есть вопрос, на который можешь ответить только ты.
– Тогда спрашивай.
– Начинается ли уже новый мир? Не вижу тому причин, но, как будто, так и есть.
Каждому известно, что, когда его сыновья ниспровергли своего древнего Отца и бросили его сюда, кончился бесконечный Золотой век и было изобретено Время с его трудами. Не столь широко известна история о том, как молодые, непокорные Боги, испугавшись или устыдившись содеянного, вручили своему отцу управление этой новой сущностью. Тогда он спал в Огигии, и ему было все равно, и вот с тех пор прошедшие годы копятся, подобно опавшим листьям, именно на этом острове, где проистекают из общего источника пять рек. Когда Древнейший, потревоженный сном о перевороте или переменах, пошевелит своими массивными членами, чмокнет губами и почешет свои окаменевшие ляжки, явится на свет новый век, Вселенная запляшет под новый такт и Солнце родится в новом знаке.
Таким образом, склонные к пустым интригам боги ухитрились возложить вину за бедствие на своего старого Родителя. Со временем Крон, царь счастливого Нескончаемого века, сделался старым хлопотуном Хроносом с серпом и песочными часами, отцом хроник и хронометров. Истину знали только его настоящие сыновья и дочери, а также несколько приемных – Ариэл Хоксквилл в том числе.
– Начинается ли уже новый век? – вновь спросила она. – Это было бы преждевременно.
– Новый Век, – произнес Отец Время голосом, способным такой век создать. – Нет. Нет еще многие-многие годы. – Он смахнул со своих плеч несколько лет, скопившихся там поблекшей кучей.
– Тогда кто есть Рассел Айгенблик, если он не царь нового века?
– Рассел Айгенблик?
– Человек с рыжей бородой. Лектор. География.
Он опять улегся, скалистая постель под ним заскрипела.
– Он не Царь нового века. Выскочка. Захватчик.
– Захватчик?
– Он их защитник. Поэтому они его пробудили. – Его молочно-серые глаза медленно закрывались. – Проспал, счастливчик, тысячу лет. А теперь пробужден, для битв.
– Битвы? Защитник?
– Дочь, разве ты не знаешь, что идет война?
Война… Хоксквилл как раз все время раздумывала, каким бы одним словом объединить все разрозненные факты, все странности, связанные с Расселом Айгенбликом, какие она запомнила, все случайные возмущения, которые он, казалось, порождал в мире. Теперь у нее было это слово: оно продувало ее сознание, подобно ветру, расшатывало строения и гоняло птиц, срывало листья с деревьев и белье с веревок, но, по крайней мере, дуло теперь только в одну сторону. Война: война всеобщая, война тысячелетия, война без правил. Бог мой, подумала она, те же слова он и сам сказал недавно в Лекции, а она думала, что это всего лишь метафора. Всего лишь!
– Я не знала, Отец, до этого момента.
– Ко мне это не имеет отношения, – сквозь зевок пробормотал Древнейший. – Они обращались ко мне однажды, чтобы он заснул, и я согласился. Тому назад тысячу лет, плюс-минус век… В конце концов, они дети моих детей, породнившиеся через брак… Я иногда оказываю им милость. В том нет вреда. Все равно здесь больше нечего делать.
– Кто они, Отец?
– М-м. – Его громадные пустые глаза были закрыты.
– Кто те, кого он защищает?
Но гигантская голова откинулась на каменную подушку, огромная глотка захлебывалась храпом. Седоглавые орлы, взмывшие с криком при его пробуждении, вернулись на свои скалы. Безветренный лес шумно вздыхал. Хоксквилл нехотя пустилась в обратный путь. Конь (даже он поддался дремоте) при ее приближении поднял голову. Ладно! Делать нечего. Вся надежда на Разум, он способен решить загадку!
– Нет отдыха измученной душе, – сказала она, проворно вспрыгивая на широкую конскую спину. – Вперед! И живо! Разве ты не знаешь, что идет война?
Пока они поднимались и спускались, Хоксквилл думала: кто спал тысячу лет? Какие дети детей Времени собираются воевать с людьми, какие цели ставят и каковы их надежды на успех?
И кем (кстати) было то златовласое дитя, которое, как она заметила, почивало, свернувшись клубком, на лоне Отца-Времени?
Дитя повернулось
Дитя повернулось во сне. Девочке снилось продолжение событий, которые она увидела в последний день, перед тем как заснуть, и, наблюдая эти картины, она по ходу дела вносила в них изменения, разрывала ковер сна, его местами светлый, местами темный рисунок, и теми же нитями скрепляла его снова, как захочется. Ей грезилось, как ее мать просыпается и спрашивает: «Что такое?», как бредет по тропинке близ Эджвуда один из ее отцов, ей снился Оберон, влюбленный где-то в придуманную им же Лайлак, снились армии, сделанные из облаков, которые вел рыжебородый мужчина, так ее напугавший, что она едва не проснулась. Ворочаясь, раскрыв губы, она под медленные сердцебиения видела конец путешествия: она скользит по воздуху вниз, с головокружительной скоростью несется вдоль свинцово-серой маслянистой реки.
Отвратительное солнце, красное и круглое, садилось в тумане среди извитых дымов и выхлопных струй, которыми наполнили западный горизонт фальшивые армии. Лайлак замолкла, наблюдая отталкивающие эспланады, кварталы покрытых пятнами домов, слыша крики и шум. Аистиха устремилась туда; в этих прямоугольных долинах миссис Андерхилл, казалось, утратила уверенность: ее жезл указал сначала на восток, потом на юг. Одно дело увидеть сверху человека или двух, и совсем другое – тысячу: тошнотворно колышется море волос и шляп, словно странный яркий шарф вьется на ветру. Двери адских дыр извергали дым, в облаках которого исчезали толпы, чтобы (как казалось Лайлак) больше не появиться, но на их место приходили все новые и новые.
– Запомни эти приметы, дитя, – обернувшись к Лайлак, заговорила миссис Андерхилл, стараясь перекричать пронзительные завывания сирены и общий шум. – Эту сгоревшую церковь. Рельсы как стрелы. Этот красивый дом. Ты пройдешь тем же путем, но уже одна.
Фигура в капюшоне отделилась от толпы и направилась в этот дом, вовсе не показавшийся Лайлак красивым. Аистиха, повинуясь миссис Андерхилл, подлетела к крыше, сложила крылья и с негромким криком облегчения ступила красными ногами на сор и обломки – последствия непогоды. Троица взглянула вниз, в глубину квартала, как раз когда фигура в капюшоне выходила из задней двери.
– Обрати на него внимание, дорогая, – проговорила миссис Андерхилл. – Как ты думаешь, кто он?
Подбоченившаяся под плащом фигура в широкополой шляпе казалась Лайлак каким-то темным комом. Человек снял шляпу и тряхнул длинными черными волосами. Кивая, повернулся по часовой стрелке и оглядел верхушки крыш. На смуглом лице белели обнаженные в улыбке зубы.
– Еще один родич, – предположила Лайлак.
– Ну да, а кто это может быть еще?
Человек задумчиво поднес к губам палец и, волоча ноги, потащился по грязи через неухоженный сад.
– Сдаюсь, – сказала Лайлак.
– Как же, это твой второй отец!
– Ох.
– Человек, тебя породивший. Которому, так же как и тому, другому, может понадобиться твоя помощь.
– О.
– Как раз планирует усовершенствования, – удовлетворенно добавила миссис Андерхилл.
Джордж мерил шагами сад. Он подошел к дощатой изгороди на границе с соседним садом, оперся на нее подбородком и оглядел, как Килрой, еще более запущенные соседские владения. Произнес вслух: