Текст книги "Плавучая опера"
Автор книги: Джон Барт
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
VIII. ПОЯСНЕНИЕ, ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ
Если позволите, кое-что поясню, предупредить кой о чем хотелось бы.
От отца я унаследовал привычку заниматься физическим трудом в хороших костюмах. Отец превратил эту свою привычку в настоящий ритуал, ну как хирурги прошлого века, непременно надевавшие в операционную смокинг, чтобы потом похвалиться, что на их манишках с запонками не заметить ни капельки крови, хотя случай был трудный.
– Аккуратно работать приучаешься, – говорил отец, – и без натуги. Хорошая работа – она же не обязательно с натугой делается.
В том же наряде, какой на нем был днем, в суде, – бутоньерка и все прочее, – папа перед ужином копал грядки на огороде, разводил негашеную известь и опрыскивал деревья – листья у них были широкие, и гусениц много, – или опоры веранды белить принимался, или машину мыл из шланга. Никогда при этом не перемажется, одежду не замочит – складочки и то не помяты. Когда однажды в 1930 году я вернулся из конторы и нашел отца в подвале – одним концом ремень затянут на балке, другим вокруг шеи, – на нем пятнышка грязного не отыскать было, хотя подвал у нас пропылился еще как. Брюки отутюжены на зависть, пиджак нигде не морщит, а прическа – волосок к волоску, только вот лицо у него почернело да глаза вываливаются.
Правильно папа говорил, что по дому работу надо делать в той же одежде, какую в контору надеваешь, – я с ним согласен и стараюсь выполнять это правило неукоснительно. Опасаюсь, правда, что для него закон этот каким-то конечным значением обладал, как-то там согласуясь с туманной его философией. А у меня ничего подобного, вот я вас и предостерегаю, не вздумайте в моих привычках философскую подоплеку отыскивать. Не спорю, день у меня так строится, что в этом расписании находят отражение общие мои понятия о вещах, но не надо ложных аналогий проводить, с толку собьетесь. Зря я, наверное, упомянул, что лодку сколачиваю, не снимая костюма, в котором хожу на работу.
IX. АФИШКА
Юриспруденцию я для себя не выбрал в качестве профессии, разве что пассивно согласился, поскольку младенцем был, когда решили: буду учиться, стану членом мэрилендской Коллегии и войду в отцовскую фирму, – ну а я не протестовал. Само собой, большой любви к своим занятиям я никогда не чувствовал, хотя, как у меня заведено, в меру интересовался всеми этими процедурами и законами, а также судебной механикой.
Вас не покоробит, если скажу, что, вероятно, я лучший стряпчий на восточном побережье? Хотя скорей всего не стоит, решите, что хвастаюсь. Но вот ведь что: если бы полагал, что правосудие на самом деле вещь необыкновенно важная, сказанное вправду выглядело бы бахвальством, а не только констатацией факта, но, положа руку на сердце, я считаю адвокатскую деятельность, юриспруденцию и даже вообще юстицию, в сущности, ничуть не более серьезным занятием, чем, скажем, ловля устриц. Согласитесь же, – разве не так? – какое там самохвальство, если человек вроде меня с улыбкой вам говорит, что на всем полуострове лучше, чем он, никто не умеет ловить устриц (ко мне это не относится), или такие замечательные самокрутки сворачивать, или там на механическом бильярде играть.
В своем деле я вроде деревенского врача, которому всем приходится заниматься. Вот и я тоже: уголовные дела веду, составляю иски о возмещении ущерба, споры о наследстве через меня проходят, о правах, закладные приходится рассматривать, доказывать подлинность документов, вводить во владение – в общем, всякого хватает, с чем к юристу идут. Выступал я в суде по опеке, в окружном суде, федеральном, морском, апелляционном, однажды даже в Верховном суде Соединенных Штатов. Проигрываю нечасто, но ведь нечасто и берусь за дело, которое меня с самого начала не очень привлекает. Должен признаться, что возможных клиентов я выбираю, хорошенько все обдумав, и не с тем, чтобы выкопать дельце попроще, а чтобы интереснее было.
К счастью для фирмы, партнеры мои не такие переборчивые, поэтому расписание у них плотное и доходы порядочные. Гарри Бишопу – тот самый, "Эндрюс и Бишоп", – в пору, о которой я рассказываю, было шестьдесят три года (он умер в 1948-м). Они с отцом основали дело в 1904 году, когда оба еще молоды были. Третьим партнером стал Джимми Эндрюс, нашему семейству он не родственник. Ему в 1937 году было лет двадцать семь, может, двадцать восемь, только начинал практиковать, ну, я и предложил ввести его в фирму, потому как удобно: такое же название остается, как было, пока отец не повесился.
Контора наша, куда я, часок повозившись с лодкой, наконец добрался, занимает маленький типовой дом. У каждого сотрудника свой кабинет, однако клиенты ждут в общей приемной, уборная тоже одна на всех, равно как секретарша.
Она, секретарша то есть, – ей лет пятьдесят, и зовут ее миссис Лейк, – при виде меня оторвалась от машинки, чтобы поздороваться.
– Меня, надеюсь, никто не ждет?
– Миссис Мэк заходила, – отвечает миссис Лейк.
– Ах вот как. Что-нибудь срочное?
– Записку оставила. Там, на столе у вас. Я поправил галстук, оглядев себя в зеркало, висящее на стене приемной.
– А Чарли не заглядывал?
– Нет пока.
Чарли – это Чарли Паркс, тоже стряпчий, он работает в конторе, которая совсем рядом с нашей. Давний мой приятель, мы с ним в покер часто играем, но сейчас противники: представляем разные стороны в запутанном деле, возникшем из-за чепухового дорожного происшествия. Оно уже несколько лет тянется и не дошло даже до первого слушания – клиенты, что у Чарли, что у меня, из богатеньких, к тому же такие, кого в нашей среде сутяжниками называют, вот и приходится нам с Чарли целые дни уточнять разные процессуальные детали. Я потом расскажу про эту тяжбу подробнее.
– Ладно, а с рассолом что новенького? – спросил я, гася окурок в пепельнице, стоявшей перед миссис Лейк, и просматривая корреспонденцию, которую она для меня сложила горкой.
– Кажется, есть письмо из Балтимора, – сказала она.
Это в связи с моим основным в данный момент делом, тоже весьма престижным и касавшимся завещания Гаррисона Мэка-старшего, маринадного короля, который в 1935 году приказал долго жить. И опять ужасно запутанное дело: ну, в общем, младший Гаррисон поручил мне защищать свои подвергшиеся опасности миллионы (почти три миллиона, между прочим), и с января все складывалось скорее в пользу тех, кто эти миллионы у нас оспаривал, – печально для Гаррисона, хотя не скажу, что и для меня тоже.
Захватив с собой в кабинет письма, я начал свой последний день практики. В двух конвертах оказались рекламные объявления, я их бросил в корзину, не читая. Еще в одном был чек на тысячу семьсот Долларов от Уильяма Батлера, чьи интересы я представлял в вышеупомянутом деле о дорожном происшествии, – частичное погашение расходов по иску. Я отложил чек в сторону – этим займется миссис Лейк. Так, а вот и личное послание от Джуниора Майнера, супруга той девушки из третьей главы; пять лет назад я вел их развод. Что ему понадобилось? – ага, читаем: "Убью сука кагда на Пайн-стрит появишься сам знаиш сука за что Дж. М.".
Понятия не имею, отчего в еженедельных своих письмах Джуниор так сдержан в выражениях, – наверно, в силу природной своей застенчивости. Считал, что развод я устроил с целью положить Дороти к себе в постель, поэтому вот уж который год раз в семь-восемь дней шлет мне такие записочки с угрозами. Ладно, отложим, миссис Лейк подошьет в папку, а у Джуниора, надеюсь, хватит ума не переходить от слов к действиям. Прокурор нашего штанга Джермен Джеймс спит и видит, как бы какого негра вздернуть, не хотелось бы преподносить ему такой желанный подарок. Впрочем, если Джуниору не вздумается приступить к делу в ближайшие несколько часов, опасаться ему нечего.
Следующее письмо я опознал с первого взгляда по собственному почерку на конверте, – я послал его сам себе. На штемпеле значилось "Балтимор", и важным это письмо было – или могло оказаться – чрезвычайно. Надо было собраться с духом, чтобы его вскрыть; пока что я прислонил конверт к лампе и принялся за другие.
Они касались разных дел, которыми я был занят. Одно за одним я прочел их все, после каждого на несколько минут прерываясь, – рассматривал красующееся у меня под окнами здание тюрьмы округа и мысленно прикидывал, что к чему. Наконец отодвинул их все в сторону и развернул листочек от Джейн.
"Ты думал своей запиской мне больно сделать, милый, только напрасно. Совсем не больно. Сделаю все так, как ты хочешь, а если ты к Марвину Роузу собрался на полный осмотр, уж кстати выясни, милый, почему ты такая нюня, целую, Джейн".
Да, сильно же она изменилась с тех пор, как мы познакомились. Должен объяснить: Марвин Роуз – это врач и мой друг, мы с ним в гольф играем, а пойти к нему на осмотр требовала она, иначе отказывалась выполнить одну мою просьбу, ну, помните, я перед уходом из гостиницы ей записку у Джерри Хоги оставил: думала, в таком случае уж точно отвертится, я ведь с 1924 года ни за какие коврижки к врачу пойти не соглашался, и Джейн знала, что тут я тверд как камень, хотя необъяснимо почему.
Этот ее листочек я тоже, сунув в конверт, отложил для миссис Лейк, пусть пойдет в папку. Поверь, я не похваляюсь, друг-читатель, я точно знаю, что в Кембридже ни у кого не было ни единого шанса выиграть, затеяв против меня судебное дело. Даже допуская, что мне бы не удалось склонить на свою сторону присяжных и судью одним красноречием да юридическими уловками, я бы все равно добился чего нужно, порывшись у себя в папках, – непременно необходимый документик отыщется. Само собой, предвидеть, при каких обстоятельствах мог бы понадобиться вот этот листочек, я не мог, тем более что связь моя с миром, и без того непрочная, нынче оборвется. И все-таки я решил, что лучше будет, если миссис Лейк его сохранит.
Потом я позвонил врачу.
– Не могли бы меня записать к доктору Роузу сегодня перед обедом?
– Прошу прощения, сэр, – ответила сестра в регистратуре, – доктор Роуз сегодня занят до самого вечера.
– Скажите ему, что звонил Тодд Эндрюс, – сказал я. – Нужно бы, чтобы он меня осмотрел. Может, выкроит минутку в перерыв? – Мне была известна привычка Марвина капельку вздремнуть перед ленчем у себя в кабинете, прямо на кушетке Для осмотров.
– Подождите, пожалуйста. – Слышно было, как она, прикрыв ладонью трубку, совещается с Марвином.
– Да? Это Тодд? – раздался его голос.
– Он самый. Ну как, проснешься минут на пять, Марв?
– Какого черта, Тоди, ты что, заболел? – спрашивает он недоверчиво.
– Нет, конечно.
– Значит, в суд на меня подали?
– Тоже нет. Просто хочу, чтобы ты меня посмотрел.
От изумления он не находил слов. Еще бы, ведь сколько лет за гольфом да за бутылкой мы с ним дискутировали о медицине и праве, верней, о здравоохранении и юстиции, и, хотя он ничего не знал о моих непорядках с сердцем, ему было известно, что здоровье у меня неважное, но обращаться к врачам я категорически не желаю.
– Ну конечно посмотрю, Тоди, заходи, сделай одолжение, – сказал он наконец, давясь смехом. – Только ты ведь, поди, разыграть меня собрался, а?
– И не думал. Осмотр, причем по всей форме. В одиннадцать, хорошо?
– В одиннадцать пятнадцать, – сказал Марвин. – Шприцы надо проверить и прочее. Ты у меня редкий гость.
Мы поболтали с минуту о том о сем, а затем я вернулся к своим папкам, вытащил досье с делом о наследстве Гаррисона Мэка-старшего и приготовился поработать над ним как следует.
Но еще разок отвлекся. Надкусил свою третью сигару, оказалось, что спички кончились, и я поискал в карманах пиджака другую пачечку. Вместо нее извлек афишку, которую прихватил на Длинной верфи, позабыв прочесть. Раскрыл ее и разгладил у себя на столе.
Я перевернул афишку, и на обратной стороне оказались дополнительные сведения о достоинствах Плавучей Оперы Адама, а также о программе вечернего спектакля.
Так. Ну уж я, во всяком случае, ни за что не упущу чудесный общий парад.
– Миссис Лейк, – попросил я, – если не трудно, позвоните до обеда миссис Мэк, скажите, что я хотел бы показать Джинни этот плавучий театр, когда он пришвартуется.
– Конечно, – сказала миссис Лейк. – Когда вы за ней зайдете?
– Попозже днем, наверно. Часа в четыре, у меня,после четырех как будто ничего нет?
– Сейчас посмотрю… Нет, ничего. Знаменитая гонка на скорость пароходов "Натчез" и "Роберт Ли". Да, такое упустить никак нельзя. Впрочем, не вняв напоминанию капитана Адама, я как-то упустил время спектакля, указанное в афише, которую, признаюсь, скомкав, бросил в корзину, так что и по сей день не могу до конца уяснить, состоялось ли представление двадцать первого июня или двадцать второго. Само собой, за девять лет, которые для меня были заполнены воспоминаниями о том дне, легко было поднять старую подшивку нашей газеты "Бэнкер", где уж наверняка воспроизводилась афишка с датой. Но почему-то я так и не собрался это сделать. У кого это – у индейцев навахо, кажется? – есть обычай оставлять что-то недоконченным, когда ткут ковры или изготовляют прочие украшения, – какой-нибудь нужный стежок пропустят, лишнюю глину положат, и все для того, чтобы не вступать в соперничество с богами. Да, точно, у индейцев навахо. Для меня богов не существует, так что оправдать свою безалаберность, в отличие от индейцев, мне нечем. Только, должен признаться, мне отчего-то с самого начала казалось неразумным выяснять точную дату. Сам, наверно, не объясню отчего.
Даже и пытаться не буду.
X. ПРАВО
Сущность неуловимая, право – как мне описать, что оно такое? Статьи закона или же смысл, вкладываемый в них судьями, или, может, не судьями, а присяжными? Прецедент? рассматриваемый случай в юридическом его значении? буква или практика? Кажется, мне безразлично, что оно собой представляет – право.
Хотя, что говорить, мне не все равно, как можно повернуть закон, только интерес этот сугубо профессиональный, чистая любознательность, не больше. Ну, к примеру, подарили мальчику игрушечный трактор, и, заводя игрушку ключиком, он кладет поперек ее пути книжку. Трактор без труда через эту книжку переползает. Тогда мальчик ставит поверх книжки еще одну. Тут уж трактор преодолевает преграду с трудом. Ладно, первая книжка раскрыта, вторая к ней прислонена, а чтобы держалось, сзади мальчик поставил еще свой башмак. Трактор старается изо всех сил, пыхтит, жужжит, напрягается, но вот опрокинулся на скалу, как черепаха, – крутятся гусеницы. А мальчишка уже опять рисует или ребус разгадывает, причем на лице у него ничего не прочтешь. Вот так-то, сэр, о чем это вы, о праве? – понятия не имею, что это за штука такая.
Вы, возможно, по примеру капитана Осборна вообразили, что обо всем на свете у меня есть собственные мнения, причем нелепые. Думайте как хотите. Хотя вообще-то я большей частью никакого мнения не придерживаюсь, просто поступаю, как нахожу нужным, а другие высказывают разные взгляды. Это я вот к чему: закон воспрещает поступать так-то и так-то и предписывает действовать, наоборот, вот этак, только к деяниям человеческим ни запреты такие, ни рекомендации чаще всего неприложимы. Но и то сказать, деяния эти, которых закон не предусмотрел, все равно с законом, несомненно, связаны и даже им обусловлены, только статьями, относящимися к другим случаям. Допустим, запрещено убивать, застав кого-то совершающим противоправное деяние. Или возьмем самоубийство; противоправно оно или нет – на сей счет мнение у меня отсутствует, однако я держусь определенного мнения относительно нескольких других вещей, и по этой вот причине оказалось возможным, чтобы в 1937 году я задумался о самоубийстве, решился на него даже.
Вот так. Стало быть, никакого общего суждения о том, что такое право, юстиция и прочее, у меня нет, а если иной раз я ставлю на их пути маленькие препятствия вроде книжки или какой-нибудь там судебной казуистики, то делаю это исключительно из любопытства: справятся? не справятся? И когда механизм права, как тот игрушечный трактор, беспомощно опрокидывается, я, просто это для себя отметив, с выражением полного равнодушия продолжаю заниматься своими "Размышлениями" или лодкой своей. Выиграю я дело или не выиграю, в общем-то мне совсем не важно, секрета из этого для своих клиентов я, кажется, никогда не делал. Ко мне обращаются, вообще прибегают к закону, поскольку считают, что у них серьезное дело, но это клиенты так считают. А закон и сам я полностью беспристрастны.
И еще одно замечание, прежде чем я растолкую, в чем там была вся штука с этим завещанием Гаррисона Мэка-старшего: если вам еще не надоела эта глава, вы, должно быть, уж беспокоитесь, и с полным на то основанием конечно, – как же, мол, так, при таком вот отношении, безответственном, надо сказать, отношении, пострадать ведь могут невинные, а провинившиеся еще и выгоду извлекут. Неужели и это вам все равно? Да, отвечу, бывает, что невинные в суде проигрывают, хотя не так уж часто, зря вы разволновались. И не скажу, чтобы такой исход меня совсем не волновал, нет, я непременно подобные случаи для себя отмечаю, только не с тем, чтобы негодовать да возмущаться. В некоторых обстоятельствах – потом объясню в каких – меня и самого просто подмывает сделать гадость ни в чем не провинившимся, вместе с толпой швырнуть камень в какого-нибудь бедолагу-мученика. Безответственность? – ну конечно безответственность, она мое главное и определяющее свойство, я этого и не скрываю, напротив, настаиваю, что это так. И быть по-другому не может.
Я уже говорил, что меня не слишком заботило, получит Гаррисон свое наследство или не получит, хотя, если бы получил, мой счет увеличился бы тысяч на пятьдесят, а то и побольше. Дело это где угодно, кроме как у нас, сочли бы совершенно невероятным, да и у нас оно привлекло внимание, в мэрилендских газетах о нем писали порядочно.
К старикану Мэку я проникся самым горячим восхищением, хоть мне и не довелось с ним познакомиться, – он умер в 1935 году, в последние годы все больше слабея физически и умственно. Состояние он сколотил изрядное: акции компании "Мэковские огурчики" – 58 процентов от всего ее капитала, миллиона два в благополучные времена; акции разных других концернов, и побогаче, и поскромнее, просторный особняк в Ракстоне, еще один на побережье в Вест-Палм, коттеджи в Новой Шотландии и Мэриленде (включая тот, где меня соблазнили), превосходно работающие фермы, особенно специализирующиеся на огурцах, которые потом мариновала мэковская компания, да, наверно, несколько сот тысяч наличными, да еще всякие там автомобили, яхты с каютами, лошади, собаки, наконец, президентский пост в маринадном тресте – а как же, акций-то больше половины у него, – и, значит, жалованье в двадцать пять тысяч ежегодно. Уж само собой, многие со всех ног помчались в суд ради прав на такое-то наследство.
Среди разнообразных качеств Гаррисона-папы три в данном случае оказывались особенно важны: деньгами своими он пользовался как дубиной, пуская ее в ход, чтобы родня не забывалась; у него была явная мания составлять и переделывать завещания;
и он, особенно под конец, крайне ревниво относился ко всему вырабатываемому его мозгом и телом, не позволяя ничего уничтожать.
Если помните, в 1925 году, когда я познакомился с младшим Гаррисоном, он переживал увлечение коммунизмом, ввиду чего папа лишил его наследства. Похоже, такое вот лишение прав или хотя бы угроза их отобрать были у старика излюбленной дисциплинарной мерой, применяемой и к сыну, и к супруге. Юный Гаррисон предпочел Дартмут университету Джонс Хопкинс, выбрал журналистику вместо бизнеса, сделался коммунистом, а не республиканцем – и, пожалуйста, никакого наследства, пока не исправится. А мамаша Мэк вздумала прокатиться по Европе, когда надо бы сидеть на Вест-Палм, да к тому же игристое шампанское любила больше, чем виски с содовой, равно как Далэни-вэлли больше, чем Ракстон, а Рузвельта с Гарнером предпочла Гуверу с Кертисом, – все, наследства ей не дождаться, если не покончит со своими нетерпимыми заблуждениями.
Эти кары и отпущения грехов, конечно, сопровождались переделками завещания, а кроме того, последнюю волю приходилось часто изменять из-за обстоятельств, семейной жизни не касавшихся. Загородный клуб принимает в члены кого-то, кто старику не нравится, стало быть, ни цента этот клуб не получит. Водитель грузовика взял да переехал инспектора, проверявшего, не перегружена ли машина бочками с рассолом, значит, надо помочь водителю в суде и недвусмысленно его поощрить, что-нибудь отказав. После того как старичок преставился, в сейфе у него оказалось семнадцать юридически безупречных и очень подробных завещаний, следующих одно за другим в хронологическом порядке, причем в каждое из них было вложено столько души, что ни одно старик просто не мог швырнуть в камин.
Ситуация небанальная, однако сама по себе она не создала бы в суде сложностей, ибо при наличии нескольких версий завещания представляющим последнюю волю усопшего закон признает самое позднее по времени, если нет каких-то особых причин этому завещанию не доверять. К тому же каждый новый вариант содержал недвусмысленные указания, что предшествующие аннулируются. Увы! С завещанием мистера Мэка особые причины появились. В последние годы ухудшалось не только его физическое здоровье: артрит – лейкемия – могила, ухудшилось и его умственное состояние, а именно: будучи относительно нормальным, папаша Мэк помаленьку сделался сильно странноват, а под конец впал в явный идиотизм. Пребывая на первой из этих трех стадий, он просто одарял родичей и окружающих, а потом все у них отнимал; с началом второй он перестал являться на службу, от горничных требовал не только заботы, но и удовольствий, а также ничего не позволял выбрасывать из им созданного, включая остриженные волосы и ногти, урину, фекалии и завещания; третья стадия означала, что он уже едва способен передвигаться или изъясняться, совершенно не контролирует функции тела и никого не узнает. Стадии эти, разумеется, переходили одна в другую без драматических кульминаций, вяло и незаметно.
Из семнадцати завещаний (а их, будьте уверены, существовало намного больше, семнадцать – это составленные с того времени, как у старика обнаружилась мания сохранять абсолютно все, ему принадлежащее) только два первых относятся к периоду, когда вопросов относительно его умственной полноценности в общем-то не возникало, то есть до 1933 года. Первое из них примерно половину оставляет Гаррисону-младшему, а другую мамаше Мэк в том случае, если она сумеет доказать суду, что не притрагивалась к игристому шампанскому с 1920 года. Эта бумага датирована 1924 годом. Вторая, под которой стоит дата 1932, оставляет половину наследства миссис Мэк безоговорочно, а другую Гаррисону, но при условии, что в суде он докажет: в течение пятилетнего испытательного периода 1932-1937 гг. Гаррисон поступком, словом или письменным заявлением ни разу не выказал своих коммунистических симпатий и не предоставил иных свидетельств, которые логично было бы истолковать в таком духе. Кстати, примерно то же самое условие фигурировало и в большинстве последующих версий завещания.
Из них десять были составлены между 1931 годом и 1934-м, когда душевное здоровье завещателя внушало все больше сомнений. А последние пять, написанные в три первые месяца 1935-го, без особых затруднений можно было признать в судебном порядке всего лишь фантазиями тронувшегося умом: в одном все состояние переходило университету Джонс Хопкинс, если он изменит имя и станет называться Гуверовским колледжем (университет вежливо отверг этот проект), в других права на все хозяйство предоставлялись Атлантическому океану или Американской федерации труда.
К счастью для мэрилендского суда, наследство оспаривали лишь два основных претендента и четыре второстепенных. Элизабет Суитмен Мэк, вдова завещателя, добивалась, чтобы законным был признан документ под.№ 6, относящийся к концу 1933 года: согласно ему состояние отходило к ней практически целиком, если будет выполнено вышеупомянутое условие, касавшееся игристого шампанского. Гаррисон-младший настаивал на законности документа № 8, плода размышлений зимой 1934 года: при условии его идейной непорочности, о чем тоже упоминалось, почти все доставалось ему. Три незамужние дамы – Дженис Коско, Шерли Мей Грин и Бернис Силвермен, профессиональные сиделки, обслуживавшие престарелого Мэка соответственно во время первой, второй и третьей стадии его недомоганий, предпочитали завещания 3, 9 и 12 – в таком именно порядке. Каждая в выбранном ею документе находила свидетельства щедрости своего нанимателя, явно избыточные, если подразумевать только образцовое выполнение претенденткой обязанностей. Последним из заинтересованных лиц оказался настоятель церкви мэковского прихода: вариант № 13 завещал основную часть капитала этой церкви, причем была выражена твердая надежда, что обогащение и рост влияния организованной религии поспособствуют скорейшему и решительному отходу народных масс от насаждаемого ею учения.
Тяжба наследников представляла собой назидательное зрелище. Миссис Мэк обратилась в балтиморскую фирму "Даген, Фробель и Кемп", представлявшую в суде ее интересы. Мэк-младший прибег к услугам фирмы "Эндрюс, Бишоп и Эндрюс" из Кембриджа; сиделки и настоятель обзавелись собственными адвокатами. Все немножко опасались сразу же обратиться в суд, и несколько месяцев шесть соперничающих сторон довольствовались угрозами, контругрозами и прочей чепухой, если подразумевать юридический аспект дела. Затем пять из шести объединились, чтобы покончить с настоятелем, и он выбыл из борьбы, как только сиделки одна за другой подтвердили, что к моменту составления документа № 13 мистер Мэк уже был не в своем уме. Месяц спустя, прибегнув примерно к такой же тактике, мисс Коско и мисс Грин устранили мисс Силвермен, которой было клятвенно сказано, что в случае успеха любой из двух оставшихся претенденток 20 процентов добычи отходит ей. Далее Билл Фробель из конторы "Даген, Фробель и Кемп" предпринял неожиданный маневр, представив скрепленные подписями свидетельства двух горничных-негритянок, утверждавших, что они, служа у Мэков, видели, как мисс Грин одаряла усопшего ласками "противоестественными и отвратительными", каковые ласки аппетитно расписывались, – познакомив юную леди с этими свидетельствами, Билл дал ей понять, что в случае, если она не сочтет неблагоразумным и дальше оспаривать приз, эти признания появятся в печати. Мне так и не удалось выяснить, были свидетельства подложными или нет, но свое дело они, во всяком случае, сделали, тем более что этому помогло обещание миссис Мэк выделить из наследства несколько тысяч долларов, после чего мисс Грин решилась искать удачи где-нибудь вне дворцов юстиции.
Итак, к 1936 году половина участников из состязания выбыла, и тут началась настоящая гонка. Соперничали теперь лишь мисс Коско, Гаррисон-младший и миссис Мэк. Всем им предстояло доказать два пункта: что папаша Мэк, говоря юридическими терминами, оставался вменяемым, когда составлял интересующее каждую из сторон завещание, и что остальные варианты суть только бред душевнобольного. В этом смысле позиция мисс Коско, надо сказать, была самой сильной, поскольку ее завещание (оно датировано февралем 1933 года) оказалось самым ранним. Но ее сгубила любовь; своим адвокатом она пригласила собственного ухажера, мальчишку, едва окончившего колледж, да и не очень далекого. После первого же нашего спарринга, который проходил еще не на судебном ринге, стало ясно, что ни со мною, ни с Фробелем ему не тягаться, а когда под конец 1936 года он по моральным соображениям отверг очень приличную сумму, которую Фробель предлагал в качестве отступного, сомнения, что он нам не соперник, развеялись совсем.
Все и происходило, как следовало ожидать: в мае 1936 года шпаги были скрещены в зале балтиморского суда по наследственным делам, и Фробель, не прилагая особых усилий, достаточно внятно всем разъяснил, что адвокат мисс Коско сущий осел, а сама она девица, которая норовит лишить безутешную вдову законно причитающегося ей наследства посредством соблазнения впавшего в слабоумие под старость лет, хотя миссис Мэк по доброте души, в глубоком мраке обретающейся, предлагала этой неразборчивой девице вознаграждение, намного превышающее истинно ею заслуженное своими трудами (разумеется, последний довод не был принят во внимание как не подтвержденный убедительными доказательствами), итак, приняв в соображение все изложенное, остается лишь воздать должное долготерпению и добросовестности суда, сохранившего самообладание при виде настолько плохо закамуфлированной попытки поживиться за чужой счет. Надо думать, Фробель аргументировал свои доводы очень убедительно, поскольку дело было решено в его пользу, а уж известно, какие выдающиеся умы заседают в судах по наследству, даже и балтиморских. И когда вслед за тем Фробель опять предложил мисс Коско договориться по-хорошему, назвав сумму значительно меньшую, чем в первый раз, ее юный ходатай смиренно согласился, смирившись с почетным поражением, а подавать апелляцию и не подумал – тянул с ней, пока срок не истек.
Так, и Фробель тогда же, в июне, обратился в суд уже непосредственно от имени миссис Мэк, без колебаний объявив, что ее покойный супруг был уже невменяемым, когда составлял документ № 8, тот, который интересовал Гаррисона, и с тех пор так и пребывал в умопомрачении. Если бы его аргументы нашли доказательными, завещание № 6, привлекательное для миссис Мэк, становилось окончательным, поскольку мисс Коско сошла с дистанции. А если эти аргументы отвергались, изъявлением последней воли автоматически оказывалась бумага № 8, наша бумага.
Особой разницы между душевным состоянием Мэка в конце 1933 года и в начале 1934-го не было. Я представил свидетельства мисс Коско и мисс Грин, заявивших, что и в 1933-м, и в 1934-м Мэк от них требовал, чтобы содержимое его ночного горшка выливали в бутыли из-под маринада, которые запечатывались и отправлялись на хранение в винный погреб, и впечатление у меня было такое, что судья, этакий тугодум, счел Мэка помешанным смолоду. Газеты высказывались в том духе, что неопровержимых фактов не могут представить ни одна сторона, ни другая, но вообще-то нехорошо, когда мать с сыном сутяжничают до того самозабвенно, побуждаемые исключительно своекорыстием. Словом, все старались сделать так, чтобы кончилось мирным дележом половина на половину, однако Гаррисон и его мамочка, которые никогда друг к другу нежности не испытывали, по совету своих адвокатов отказались от этого предложения наотрез. Фробель был уверен в себе и соблазнился хорошим гонораром, я тоже считал, что могу выиграть дело, и мне было любопытно, как оно пойдет.