Текст книги "Плавучая опера"
Автор книги: Джон Барт
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
IV. КАПИТАН ПРИЗНАЕТСЯ
Так на чем это мы остановились? Я вроде бы еще не объяснил, каким образом Джейн опять оказалась в моей постели к июню 1937 года, или объяснил? Ладно, потом доскажу, и то уж сколько вон страниц от сюжета ни на шаг не отступаю. Хотя, с другой стороны, перечитываю и вижу: для того все мои отступления и были затеяны, чтобы рассказать, почему я не способен на великую любовь к людям, а уж во всяком случае, если ее надо всерьез демонстрировать. А вот этого я и не объяснил пока что. О Господи! Под конец, боюсь, книжка у меня в сплошные объяснения превратится, я ведь все обещаю да откладываю. Ну, нечего делать, оставим это пока, и без того капитан Осборн своей порции заждался, Я как налил ему, так все и держу стакан в руках, он таким манером как бы не помер от старости да от жажды.
Подумал об этом и поскорее на цыпочках, чтобы Джейн не пробудить от дремы, в коридор вышел, ставлю виски перед старым греховодником, он тут же залпом его и проглотил да залопотал, залопотал, слюной так и брызжет.
– Ой, спасибо, сынок, спасибо. – И стакан на стол ставит. А лицо уже нормальный цвет приняло. – Ты вроде на улицу собрался, ну так и меня отбуксируй, ладно?
Мистер Хекер холодно на нас все это время посматривал. Что-то он сегодня нервничал больше обычного и особенно сосредоточенный был – клянусь, не сейчас придумал, а тогда же мне показалось, что по каким-то причинам этот день – 21 июня или там 22-е – и для него был таким же значительным, как для меня.
– Мне прямо сейчас идти надо, капитан, – сказал я. Капитан Осборн кряхтя поднялся и поковылял ко мне за руку уцепиться, чтобы я его свел вниз.
– В город нынче не собираетесь, мистер Хекер? – спрашиваю.
– Да нет, дорогой мой, – вздохнул мистер Хекер. Похоже, хотел что-то добавить, очень даже хотел, просто на языке вертелось. Бросил он на меня взгляд ужасно встревоженный, чуть не паника в нем читалась, я помню. Помедлил я минуту-другую, может, выскажется. – Нет, не пойду, – говорит мистер Хекер, на этот раз уже спокойно, и к себе в комнату направляется.
Мы с капитаном потихоньку спускались вниз. Я старался предварительно ощупать носком каждую ступеньку, еще не хватало, чтобы из-за какой-нибудь глупости пошел насмарку этот необыкновенный день, когда открылся новый и окончательный ответ, – о Господи, да как же я столько лет до него додуматься не мог!
Впрочем, какой там из меня мыслитель, отродясь я им не был. Мысли у меня всегда появляются, когда все уже произошло, окрашиваясь обстоятельствами, в каких это произошло, а не наоборот, как надо бы.
"Ступень девятая, – считал я про себя. – Прекрасная ступень, верно? А теперь ступень десятая, если спускаться, а когда поднимаешься – восемнадцатая. Прелесть какая! Ну теперь, стало быть, будет одиннадцатая вниз, а вверх семнадцатая…" – И прочее в том же духе. Времени для подсчетов, доставляющих столько удовольствия, было у меня предостаточно, капитан еле тащился. Ну я и не упустил случая удовольствие себе доставить.
На ступени семнадцатой по счету вниз, а если вверх, то одиннадцатой, капитан Осборн так и повис у меня на руке и говорит, хихикая:
– Ночка-то славная у тебя выдалась, а, Тоди?
Я на него смотрю, посмеиваясь, словно изумлен до предела:
– Вы о чем это?
А капитан фыркает:
– Уж думаешь, совсем ослеп, нюх, думаешь, у старого пса пропал напрочь? – И локтем меня подталкивает, и подмигивает лукаво.
– Да вы, гляжу, еще в форме, потаскун заматерелый, – подзуживаю его. – Небось под дверью моей подслушивали?
– Зачем под дверью, я и так неплохо слышу, особенно когда эдак-то шалят. Да ты не смущайся! Не думай, что я там против или еще что. Сам бы таких к себе в номер клюкой затаскивал, только вот машинка совсем поломалась.
Я промолчал, хотя любопытно бы знать, зачем он со мной про это говорил.
– Как ты с ней возишься, я уж сколько раз слышал, – говорит он, и вижу, что не шутит, хотя взгляд у него все тот же, лукавый. – Девчонка-то очень ничего, а уж свеженькая… Старика, сам понимаешь, какие чувства разбирают.
– А какие?
Капитан Осборн только хмыкнул да по плечу меня похлопывает.
– Ладно, уж не сердись, Тоди, ты ведь скоро все равно бы догадался, что я все слышу. Нехорошо это, что тут говорить. Я вообще нехороший, специально вот дверь свою иногда по ночам открытой оставляю. Отругай меня как положено, главное-то дело, что я тебе сказал, теперь полегчает на совести.
И вроде действительно с облегчением вздохнул, хотя, конечно, пьяненький он был, как вы помните.
– Давно подслушиваете-то? – спрашиваю. – Прямо с тридцать второго года, а?
– Да почти, – мрачно так головой кивнул. – Одно тебе скажу – не сомневайся, я только дверь свою приоткрываю, ничего больше. Черт с ним, можешь меня презирать, если хочешь, мне это, Тоди, без разницы.
Но в глаза мне посмотреть не решается. Даже говорить ему трудно от стыда. А мы уж почти и спустились.
– Значит, свеженькая она, вы так находите! – сказал таким тоном, чтобы он немножко ободрился, хотя, вижу, он все еще в себя не придет.
– У меня их много было всяких, Тоди, – шепотом мне этак торжественно сообщает. – Жена моя, упокой Господи ее душу, славная была женщина, хотя лицом не больно-то вышла, спорить не стану; а потом, ты знаешь, я же всю жизнь плавал, ну веселых-то девчонок всегда полно, какие работяге в два счета помогут кошелек развязать и кое-что еще. Смазливенькие тоже попадались, все умеют, хоть в глухомани выросли, так-то вот, сэр! А меня и в большие города заносило, где веселые дома имеются, бывал я там, честное слово, много раз бывал. – Воспоминания пробудили улыбку, но тут же он опять насупился. -Только вот что я тебе скажу, Тоди, и помереть мне на месте, если не так: ни одной такой не видел, чтобы с твоей девчонкой сравнивать, чего там, хоть постель за ней убирать, чтоб достойна была. Потому как красавица она у тебя, Тоди, уж ты меня послушай!
– Старый козел, – говорю, помолчав малость.
– Дверь я теперь закрывать буду, – говорит он покаянно.
– Да уж пожалуйста, – смеюсь, а он, похоже, успокоился, опять орлом смотрит. Какая мне мысль пришла в голову замечательная, каждое бы утро так. Чудесный мне предстоит день, незабываемый.
– Ну, до свидания, капитан. – Мы уже до холла добрались. – Может, еще зайду к вам попозже. А сейчас надо счет оплатить.
Капитан Осборн, однако, не собирался меня отпускать. Вцепившись мне в руку, с минуту пожевал свои перепачканные кофе усы, обдумывал, как бы приступить к волновавшей его теме.
– Вы с этим брехуном Хекером согласны? – наконец начал он, косясь на меня немножко подозрительно. – Дескать, хорошо быть старым и все прочее.
– Нет, не согласен,
– Сон у меня скверный, – помолчав, сказал капитан, уставившись поверх моего плеча на пейзаж за выходящей на улицу дверью. – Бывает, несколько ночей подряд глаз не сомкну, да, сэр, лежу вот и не сплю, а усталости особой не чувствую, все равно мне – поспал не поспал. До моих лет дожить надо, тогда поймете, штука-то в том вся и есть, что сон не нужен становится, потому как, пока на ногах, делать тоже ничего не делаешь, не можешь просто, откуда ж усталости взяться? Старики много всякого слышат, чего не надо бы, а когда надо, они на ухо туги. Слышу я тебя и девчонку твою слышу, бывает, так бы вот к вам вошел да поговорил, только от катара этого проклятого один хрип получается, и бронхит совсем замучил, да еще ревматизм – лежишь не шевельнешься и сам себя ругаешь, стыдно, мол, за людьми-то шпионить, ан нет, все одно, каждый звук ловишь, пропади все пропадом. Уж как я себя понукаю – встань, дверь свою затвори, но, понимаешь, прямо беда, старикам с постели подняться – это ж мука какая, трудов-то сколько, пока с силами соберешься, а потом целый день об одном мечтаешь, мол, скоро лягу, отдохну, ну лег, а сна ни в одном глазу, помнишь ведь: еще неизвестно, может, нынче лег, а завтра уж тебе и не встать. Думаешь про это, думаешь, сам попробуй под такую колыбельную заснуть! А когда накачаю себя все-таки и до двери доползу, оттуда еще лучше слышно, Тоди, как ты с девчонкой своей возишься, ну и вспомнишь – а у меня-то уж никогда больше этого не будет!
Он замолчал, тяжело дыша, а я стоял изумленный, что это капитан сегодня так разговорился?
– Вот так-то, сэр, – Хекер, может, и прав, он ученый такой, не мне чета, только ни черта хорошего в старости нету, головой за это поручусь. От синуса этого или, как там, синусита в носу столько груза всякого, прямиком на дно потащит, и глаза мокрые, и ноги цепенеют, если не ходить все время, а станешь ходить – кости болят. Вот было бы мне лет сорок и чтобы со здоровьем никаких хлопот, крепкий чтобы был вроде бревна бесчувственного и работать мог с утра до ночи, а сейчас что? – целый день сомневаешься, да ты живой еще или нет, ноет везде, тянет, нос вон раздулся от насморка, по ногам палкой колотить приходится, пока не зашевелятся, нет уж, про старость сказочки-то мне рассказывать не надо.
– Он просто ребенок, наш мистер Хекер, – сказал я в восторге от этой речи.
– Семьдесят ему всего и здоров как бык, – проворчал капитан. – Мне бы семьдесят было, я бы тоже веселился, да я вообще ни про какую старость не думал, пока на девятый десяток не пошел. А думать про нее, уж не сомневайся, жутко, про старость да про смерть, дудки, сэр, я лучше с постели весь день не слезу и от синуса задыхаться буду, в горшок писать, хлеб черствый жевать, только помереть не согласен! А которые долдонят, что, мол, смиряешься, потому как старый стал, те просто врут, так и знай, вот когда мне время придет, услышишь еще, как я орать да ругаться стану.
И долго еще он в том же духе рассуждал, причем я все запомнил, однако хватит уже про капитана Осборна, вам, может, вовсе и не нравятся старики, не то что мне. В общем, высказался он, явно позабыв, за что повиниться хотел, – и вывел я его на улицу, к дружкам, таким же бездельникам, у них там скамейка есть, на солнышке погреться. Я его, думаю, любил, если вообще любил хоть кого-то; для него смерть окажется лишь особенно выразительной паузой в бессвязном, спотыкающемся монологе, а для большинства людей чего лучше желать? Он себя на этот счет обманывал в конечном-то счете, а потому жалеть его не было причин. Наблюдая за ними обоими беспристрастно, гораздо больше жалости я испытывал к мистеру Хекеру с его гимнами старости и освобождающей от забот смерти: вот Хекер-то действительно себя обманывает, легко предвидеть, как тяжело придется ему за это когда-нибудь расплатиться. Да и сейчас уже все его силы уходят на то, чтобы выдумывать разные подпорки для своего заблуждения, строя эти подпорки в одиночестве, поскольку из-за своей одержимости благочестивыми мыслями он остался совсем без друзей, тогда как капитан Осборн, который знай себе сопел, хмыкал, громыхал костями да плевал куда ни попадя, в жизни не изведал, что такое мрачный денек.
Я вспомнил про свою скромную затею и отправился в регистратуру. Джерри Хоги, наш администратор, сидел за конторкой. Он был мой приятель, и это благодаря его широкому взгляду на вещи Джейн вопреки принятым в гостинице правилам могла, когда вздумает, являться ко мне в номер все последние пять лет. Обменявшись с ним обычными утренними приветствиями, я попросил листок с маркой гостиницы и нацарапал записочку Джейн.
– Отдайте той юной леди, Джерри, – сказал я, сложив листок конвертиком.
– Обязательно.
После чего я выполнил ритуал, установленный мной в 1930 году (и остающийся по-прежнему неизменным), – выписал чек на доллар и пятьдесят центов в оплату суточного проживания в отеле "Дорсет".
V. RAISON DE COEUR[5][5]
Резон сердца (фр.).
[Закрыть]
Да-да, я каждое утро выписываю чек и заново регистрируюсь, хотя в гостинице можно платить сразу за неделю, за месяц, даже за весь сезон. Не сочти, что это моя причуда, друг-читатель, или же скаредность, о нет, у меня имеется очень веский резон так поступать, только это резон сердца, а не рассудка, raison de coeur, с вашего позволения.
Воистину так и не иначе. Слушай внимательно:
в предыдущей фразе всего четыре слова, но, пока я ее писал, сердце – подсчитано – произвело одиннадцать биений. Возможно, шестьсот с той минуты, как я начал эту маленькую главу. Семьсот тридцать два миллиона сто тридцать шесть тысяч триста двадцать биений с той поры, как я въехал в свой отель. И уж никак не меньше миллиарда шестидесяти семи миллионов шестисот тридцати шести тысяч ста шестидесяти – с того дня в 1919 году, когда армейский врач, капитан Джон Фрисби, осмотрев меня в форте "Джордж К. Мид"[6][6]
Американский военачальник (1815-1872).
[Закрыть] перед увольнением в запас, уведомил, что любое сокращение сердечной мышцы может оказаться последним, поскольку такое уж неважное досталось мне сердце. Вот оно, знание, что, начав фразу, могу и не дописать ее до конца, налив себе виски, возможно, не почувствую его вкус, или, согрев гортань живого, оно изольется во чрево почившего, что, задремав, глядишь, уж и не проснусь, а пробудившись, более не закрою глаз, чтобы насладиться сном, – это знание тридцать шестой год составляет мой удел, великий факт моей жизни, и составляло его к тому утру 21-го, нет, 22-го июня восемнадцать лет, они же пятьсот сорок девять миллионов шестьдесят тысяч четыреста восемьдесят биений. Оно-то, знание то есть, и возвращает меня к вечному моему вопросу, всяческими пустяками о нем напоминая («тик» – слышу маятник, но «так» – услышу ли? вино забулькало, но донесу ли рюмку к губам? сахар в кофе добавил, успею ль плеснуть из молочника? и почесаться, когда зудит? и подыскать слово, когда что-то мямлю?), а все, о чем думаю и что предпринимаю, и все грезы мои, все деяния направляются им одним, вопросом этим. И трижды уже подступал я к нему вплотную, но не сумел решить, а в то незабвенное утро проснулся вдруг с чувством, что ключ наконец-то нашелся, причем сам собой, без мук, без усилия! О друг-читатель, внемли мне – вопрос этот, факт этот, жизнью моей овладев, овладеет и книгой этой тоже, и, хотя ответ уже у меня в руках, надо же его объяснить, потому как, о друг мой, тогда объяснится все.
Хотя, правду сказать, не то чтобы уж все и не очень-то внятно объяснится. Для примера: не объяснится, зачем это я каждое утро чек выписываю, когда мог бы сразу за месяц или за весь сезон заплатить. Вы только не подумайте. Бога ради, что я опасаюсь не дожить положенное, если будет основательно вперед заплачено: деньги терять мне, может, и придется, но чтобы я этого боялся – да ни за что. Ничего общего у меня нет с мисс Холидей Хопкинсон, девяностолетней соседкой моей и почетным членом КПД, она витамины, которые постоянно жует, в особых таких крохотных бутылочках покупает, на один день чтобы хватило, не больше, – экономию наводит, и спит всегда не раздеваясь, ручки так на груди сложит, хоть прямо с постели в гроб переноси, потому как старается она, чтобы никому хлопот не причинить, когда помрет. Мои-то соображения совсем другого рода: выкладываю каждое утро полтора доллара и этим себе напоминаю, что вот еще один день у вечности откупил, процент снизил, который она за отпущенное в кредит время потребует, аванс внес за постель и, как знать, еще разок, может, ею и попользуюсь, хоть днем вздремну, если уж следующей ночью окончательный счет подводить придется. Мне эта привычка помогает о себе правильно думать, не забывать, что дальние планы и даже самые близкие расчеты дело зряшное – для меня по крайней мере.
Не спорю, скверно так вот жить, каждый раз думая, что последний твой день настал, хотя настал-то, очень может быть, просто очередной день. Всякий, даже на моем месте оказавшись, станет какое-то противоядие искать этому чувству, что живешь, живешь да еще до вечера бац! – и загнешься, жизни этой в рассрочку. Для того-то я и свои "Размышления" затеял, хотя, вижу теперь, чтобы к ним и приступить-то по-настоящему, надо больше времени на земле пребывать, чем ленивому буддисту требуется, который к своей нирване устремился. Честно говоря, "Размышления" мои вне времени ведутся, то есть, я хочу сказать, пишутся так, словно целая вечность у меня в запасе, чтобы размышлять себе да размышлять. А ведь дело известное: когда чем-то долго занимаешься, так выходит, что занятие это вроде как самоцельным становится, и потому мне ничего другого не надо, только бы часок-другой после ужина за "Размышлениями" посидеть, и я чувствую, как будто время надо мной немножко власть свою утратило, да и биения тоже.
По-иному выражаясь, день свой я начинаю циником, а заканчиваю полным веры; или, если хотите, начинаю с напоминаний себе, что уж для меня-то устремления там или цели какие-то сущая бессмыслица, а заканчиваю, доказывая – вовсе они не бессмыслица, как разберешься. Сначала плачу дань текущему, а под конец вечному. И между двумя этими ежедневными платами прошла вся моя взрослая жизнь.
VI. МЭРИЛЕНДСКИЕ СУХИЕ БИСКВИТЫ
Ну вот, теперь вам известна моя тайна, или, скажу так, важная ее часть. Никто больше, исключая, видимо, доктора Фрисби, о ней и не догадывался, в том числе чудесный мой друг Гаррисон. А с чего бы я стал ему про это говорить? Я ведь его не уверял, что, мол, святой я, а он возьми да сам святым тут же и сделайся. И что я циник, не очень-то перед ним распространялся, а тем не менее он, насколько могу судить, теперь вполне циником стал. Значит, расскажи я ему про мои неприятности с сердцем, он бы уж обязательно постарался тоже сердце себе испортить, а я разве хочу кому жизнь осложнить? Менее всего, благо давно уже понял, что и разумнее, и приятнее истинный характер своей болезни не открывать: друзья никак в толк не возьмут, почему ты странновато себя ведешь да отчего так страдаешь, и начинают в ореоле тайны тебя видеть, а это иной раз неудобно. Даже Джейн понятия не имела, какое у меня больное сердце, и, хотя – ночи неудачные у нас как еще часто случались! – для нее вовсе не было тайной, что со мной какой-то непорядок, про несчастную мою простату я ей тоже ничего не говорил. Поэтому, когда не выходило у нас, она считала, что только сама виновата, – на самом-то деле я виноват был, один я, а Джейн, гордая моя Джейн всего прекраснее, желаннее всего, когда кается.
Однако довольно об этом: оплатил я, стало быть, счет и вышел на главную улицу, как раз когда часы на здании Народного треста пробили семь. Воздух уже прогрелся, день, видимо, предстоит ослепительный, как и накануне, когда за тридцать перевалило, а влажность была под сто процентов. Народа еще почти никакого, так, прокатит машина-другая по широкой пустынной мостовой. Я пересек ее, где не положено, очутился прямо у епископальной церкви Господа Иисуса – камни покрылись мягким зеленым мхом – и пошел по левой стороне к Длинной верфи, завтракая на ходу.
Рекомендую вам на завтрак три мэрилендских сухих бисквита, только запейте чем-нибудь. Твердые они, как ваер, когда трал с сардиной тянет, и горло дерут, как будто наметку для устриц жуешь, – часами потом в желудке их чувствуешь, осядут, прямо балласт на киле тендера. Стоят чепуху, в кармане не крошатся, а если позабудешь про них, не черствеют, то есть ни жестче, ни мягче не делаются – все равно как только что куплены. А главное, если с них день начать да сразу еще сигару выкурить, жажда на тебя нападет, точно за крабами нырял до изнеможения, а потом, в отлив, так бы всю воду отступающую и вылакал, – ну а кишочки-то, кишочки промыть как следует с утра нужно ведь, разве нет? Так что беги скорей за бисквитами, друг-читатель, только проверь, чтобы действительно сухие были, знаешь, вроде как топором из тугого теста нарублены, на пень за пекарней тесто это из чана вывалили да обухом и промяли, невольники бы для такого дела сгодились, я даже не прочь ради бисквитов своих рабовладение восстановить, хотя зачем, собственно, есть ведь эта негритянка, которая там на речке живет, сразу за заводиком, где драги делают… Вот, допустим, меня к смерти приговорили и перед казнью позволили что хочу на последний свой завтрак заказать, так я бы бисквиты эти и выбрал, а другого мне ничего не надо.
В нашем мире, друг-читатель, мало отыщется такого, чтобы крепко держалось. Знай же, что желудок, когда на него утречком три мэрилендских сухих бисквита балластом положишь, крепок на зависть.
Главная улица, по которой я шел, не похожа ни на какую другую улицу в Кембридже да и вообще у нас на полуострове. Широким, ровно идущим бульваром с проложенной посередине торцовой мостовой из желтого кирпича сбегает она от церкви Господа Иисуса к Длинной верфи, образуя изящную линию, упирающуюся еще через два красивых квартала в городской парк. Так и хочется написать, что застроена она с обеих сторон прелестными особняками, но я ее видел и зимой, когда кусты облетят, а деревья станут совсем голыми, прямо виселицы какие-то. Найдется, правда, два-три особнячка, но вообще-то здания большей частью крупные и простоватые. Главная улица живописна, по преимуществу благодаря деревьям да планировке. Деревья огромные: дубы, тополя, которые шумят над головой, словно натянутые паруса на могучих мачтах, когда смотришь с палубы, – приходит весна, и даже облупленные дома за их зелеными ветвями выглядят как дворцы, а асфальт широкого тротуара прогибается там и сям, не выдерживая напора растущих как им вздумается корней. Достойна таких деревьев только желтокирпичная торцовая мостовая, и она тоже облагораживает пейзаж, как наши тополя и дубы. Машины по ней скользят бесшумно, точно яхты по заливу, а люди, шагающие по непомерно раздавшимся тротуарам под непомерно вымахавшими деревьями, выглядят карликами, тем самым невольно обретая достоинство. Бульвар заканчивается полукружьем объезда у Длинной верфи, то есть, в сущности, просто переходит в другой, еще более широкий бульвар, который образует берег Чоптенка. Дэниел Джонг, на чьей плантации стоит теперь город Кембридж, выстроил себе дом примерно там, где проложен наш бульвар. И полковник Джон Керк, земельный агент лорда Балтимора в Дорчестере, тоже выстроил в 1706 году первое здание нашего города примерно там, где теперь бульвар. Есть у нас кварталы, где обитают бывшие невольники, и фонарные столбы, сделанные из корабельных мачт, и звучные имена, которыми увенчали бессмысленные начинания, есть халупы, населенные одинокими ветхими стариками, привыкшими обходиться без прислуги да и без родни, есть кичливая роскошь и наглые чайки, свидетельства величия, равно как глупости, есть голуби, которых по воскресеньям кормят толпы шатающихся по улицам, и прогулочные катера, и кусты чубушника, которые по незнанию принимают за саженцы апельсина, – всему этому придают достоинство могучие деревья над отполированным до блеска кирпичом мостовой. Остальное в Кембридже довольно бесцветно.
По своему обыкновению, я дошел до объезда и спустился к затону, где стоят яхты. Река лежала передо мной стеклянным блюдцем – ни лодочки, а течение до того неощутимо, что, пожалуй, не звякнет и колокольчик на звуковом маяке у самого устья, в миле отсюда. Какой-то спозаранку снарядившийся грузовик прополз по низкому длинному мосту. Флаг над яхт-клубом обещал хорошую погоду. Наслаждаясь ощущением, что все у меня прекрасно, я швырнул последним своим недоеденным бисквитом в спаривающихся крабов у самой поверхности. У этих свое обыкновение: джентльмен взял на себя заботу плыть за обоих, а очаровательная леди, вцепившись в него снизу всеми ножками, не препятствовала своему другу вкушать блаженство, которое может не прерываться четырнадцать часов кряду. Ныряльщики называют эти парочки "двойничок", как будто Платона начитались, который говорит, что прежде людей были андрогины, сочетавшие в себе оба пола – мужской и женский[7][7]
См. Платон. Пир, 190.
[Закрыть]. Бисквит мой угодил любовникам прямиком в штирборт, – джентльмен, ничуть не взволновавшись, выполнил маневр к порту, тут же, проплыв какие-то шесть дюймов, всплыл с подружкой в лапах и всем прочим и осмотрелся с намерением выяснить, что это за штука такая, которая чуть не торпедировала счастливую флотилию. Я засмеялся, мысленно сделав заметку, что дополню «Размышления» записью о сходстве мыслей ныряльщиков за крабами и Платона, а также расскажу Джейн, что есть в подлунном мире и такие, которых раскочегарить еще потруднее, чем меня.
Достав первую свою сигару, я двинулся вдоль по берегу и шел, пока полукружье объезда на подвело меня прямо к ручью. На лесопилке в доках у самого его устья, напротив того места, где я стоял, уже начиналась работа: сильно потрепанную двухмачтовую шхуну, которая лет сорок-пятьдесят прилежно отлавливала устриц, поставили на платформу, рабочие соскребали с днища ракушек и водоросли, я понаблюдал за ними не без удовольствия, хотя и отмечая все их промахи, – впрочем, ничуть не внимательнее, чем обычно, а ведь, наверное, в последний раз на такое смотрю, у меня же будет день как день, самый обыкновенный, пусть и великий. Стряхнул пепел с сигары, совсем было уже собрался тронуться дальше в путь через Главную улицу к гаражу, где стоит лодка, которую я строю, и тут благоразумный мой взгляд уловил в привычной картине нечто новое: в самом конце верфи, там, где ручей сливается с рекой, к свае был приколочен ярко разрисованный рекламный щит, а ниже болтался какой-то мешочек, закрепленный шпагатом. Я решил взглянуть, что это такое.
"Оригинальная и Неподражаемая Плавучая Опера Адама, – было написано на щите. И помельче: – Капитан и владелец Джекоб Р. Адам. Спектакль в 6 действиях! – читал я дальше. – Драма. народные песни, водевиль! Наставление сердцу, радость душе! Сегодня сегодня сегодня сегодня! Входная плата: 20 центов, 35 центов, 50 центов! Сегодня сегодня! Бесплатный концерт в 7.30 веч.! Представление начинается в 8.00 веч.!"
В мешочке, привязанном ниже, были программки, где представление описывалось более подробно, – ну ясно, зазывала куда-то отлучился, оставив их тут на время. Я вытащил одну, сунул в карман, чтобы прочесть на досуге, и продолжил свою утреннюю прогулку.
Я шагал по Главной улице, дымя сигарой, программка торчала сбоку, а мысли в голове бестолково суетились, словно обленившиеся мыши. Минуты, однако, не прошло, как я совсем позабыл и о том рекламном щите, и о программке, и вообще об оригинальной и неподражаемой плавучей опере Адама.