355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джерри Краут » «Окопная правда» Вермахта » Текст книги (страница 16)
«Окопная правда» Вермахта
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:24

Текст книги "«Окопная правда» Вермахта"


Автор книги: Джерри Краут



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

 
Кто жаждет света, должен войти во тьму;
Пусть спасение начнется в том, что умножает ужасы,
Устанавливая правила там, где нет смысла;
Тропа начинается там, где пути больше нет.
 

Жаждавший света и в самом деле должен был идти во тьму. Многие солдаты обнаруживали, что вдали от фронта их охватывала разъедающая душу пустота и что в тылу не было такого чувства товарищества, не было сильного ощущения единства, не было смысла.

Напряженные отношения между фронтом и тылом всегда были характерной чертой военной жизни. Разумеется, солдаты на передовой обычно с презрением относились к тем, кто располагался за линией фронта, и фронтовики могли подобрать весьма жесткие слова в отношении тыла. Так, Гарри Милерт писал из центра переподготовки: «Только фронт имеет право на существование. Все, что происходит здесь [в тылу], не срочно и может быть прекращено, потому что никто этого и не заметит. Фронт же, напротив, нельзя просто так бросить. Он необходим».

Мартин Пеппель в своем военном дневнике в отчаянные первые дни боев в Нормандии выражал такое же презрение и демонстрировал разнообразные чувства, которые солдаты испытывали по отношению к офицерам высшего звена, находившимся в тылу, в отличие от тех, кто делил с ними трудности на передовой.

«Дзззынь! Ну вот… Опять… «Командир! Почему я веду беспокоящий огонь из большой пушки, а не из пулеметов?» Странный вопрос от Старика. Потому что пулеметный огонь совершенно неэффективен… и потому что из батальона мне приказали обеспечить беспокоящий огонь всеми орудиями. Дав правдивый ответ, я получаю страшную выволочку… Дзззынь! Вот теперь уже полный хаос. На проводе снова Старик, и в этот раз он злится на меня еще сильнее. Теперь он говорит, что мои минометы дают недолет. Это невозможно, потому что данные для стрельбы рассчитаны точно и проверены. Я веду огонь уже два часа, причем точно, и вдруг при тех же расчетах мне говорят, что я даю недолеты. Тошнит уже от всего этого. Старик, похоже, спятил…

Опять Старик у телефона. Опять спрашивает, почему я веду огонь из большой пушки, несмотря на его запрет. Потому что заградительный огонь предупреждает пехоту, что противник начинает крупное наступление… В этом случае должны стрелять все тяжелые орудия… Но командир полка всегда прав. Или, во всяком случае, он считает, что прав. Меня тут же снимают с командования ротой… Легко представить, как я разочарован. Командиры взводов тоже в ярости, но сделать ничего нельзя. Подонки наверху вечно покрывают друг дружку».

Через несколько недель, во время небольшого затишья в ожесточенных боях, Пеппель получил повод позлорадствовать над тыловиками: «Погода по-прежнему теплая и хорошая. Большинство солдат сидят перед землянками и греются на солнце… Вдруг противник устроил мощный огневой налет, но снаряды легли далеко в тылу. Почему бы и нет? Почему бы и им там, сзади, не получить небольшую толику наших ежедневных бед?»

Готфрид Грюнер, врач, попавший на фронт на Черноморском побережье, в июне 1943 года презрительно писал: «Недавно мне пришлось потаскать за собой начальника медслужбы корпуса. Думаю, ему было внове, что война бывает и там, куда он не может доехать на машине. То же профессор из Кенигсберга, который приехал к нам с сачком в поисках малярийных комаров и их личинок. Солдаты немало посмеялись». У Ганса Вольтерсдорфа вызывали возмущение «чиновники, которые носят нашу форму, присваивают себе наши звания и считают себя слишком ценными, чтобы погибнуть на фронте, слишком хорошими, чтобы закончить жизнь в виде ошметков плоти на танковой броне или чтобы хотя бы увидеть все это собственными глазами. Именно они своими подписями, несколькими росчерками пера решали нашу судьбу, судьбу солдат».

Эти замечания, точно выражающие презрение фронтовиков к «тыловым свиньям», также показывают, что солдаты на фронте считали себя брошенной группой людей, ежедневно испытывающей на себе тяготы и опасности войны. Естественно, их возмущали те, с кем этого не происходило. Большинство солдат были уверены, что ни офицеры и солдаты, несшие службу в тылу, ни домашние не могут и не захотят понять, что им пришлось пережить, на что похож фронт. Отвечая на письмо из дома, в котором содержалась жалоба на пьяного солдата, Гельмут Книпкамп восклицал:

«Вы знаете его судьбу? Вам известно, через что ему пришлось пройти? Год назад я был на Капри с одним товарищем: 22 года, студент, ефрейтор, 23 месяца без отпуска в Африке. Понять, что это означает, может только тот, кто видел этого человека. Двадцать три месяца без единого дерева или куста – только заброшенность и пустота! Физически он был полной развалиной, а психологически – на грани срыва. Я никогда его не забуду. Его родители погибли во время налета на Дуйсбург, невеста изменила, а единственный брат был убит в России. Глядя на такую судьбу, нам стоило бы помолчать!

Другой товарищ служил в Африке в одном полку со мной и рассказал мне свою историю: он был ранен и попал в плен к англичанам, бежал, потом передан голлистами американцам, выпрыгнул с поезда на полном ходу, затем арабы тайно перевезли его в Испанское Марокко, откуда он через Испанию вернулся в Германию. Я хотел бы, чтобы вы в каждом солдате, даже если он ведет себя неподобающе, видели человека. Человека, который готов беспрекословно отдать все, что у него есть, в том числе и ради вас».

«Кажется, будто те, кто остался дома, собираются струсить, – в ярости жаловался один солдат в августе 1941 года. – Если это так, то что же должны сказать по этому поводу мы, фронтовики? Неужели вы думаете, что это воодушевит солдат?» В другом письме, пытаясь и, видимо, безуспешно объяснить тайну товарищества человеку со стороны, он писал: «Тому, кто портит жизнь солдата и не ценит ее, не место среди людей». Лейтенант В. Т. пришел к печальному выводу: «Ощущение того, что это был мой последний отпуск, потрясло меня. Дистанция между теми, кто остался дома, и теми, кто на фронте, за год настолько увеличилась, что навести между ними мосты уже невозможно». Отчаянная гордость за способность выдерживать трудности и ощущение пребывания в центре битвы вызывали в солдатах чувство собственной исключительности, из которого вырастала глубочайшая верность другим членам этого элитарного братства, создавая при этом неизбежную враждебность между теми, кто нес службу на фронте, и остальными.

Едва ли стоит удивляться, что узы товарищества нередко делали из немецких солдат, как и из их отцов после Первой мировой войны, ценную организующую силу гражданской жизни. По словам Гельмута Фетаке, именно товарищество немецкие солдаты хотели бы привезти домой с фронта и сохранить, особенно в том, что касалось умения видеть суть и довольствоваться простыми вещами: «простой человек – простые радости». Карл Фухс считал, что будущее неизбежно будет основано на опыте, полученном на фронте: «Великая дружба связывает здесь немецких солдат. Именно в этом товариществе и взаимовыручке, по-моему, и заключается секрет наших невероятных успехов и побед. Именно верность и преданность делу вновь и вновь оказывается решающим фактором во многих боях, и это товарищество стало одним из самых замечательных ощущений, испытанных здесь. В этой верности – основа немецкого боевого духа. Мы можем безоговорочно полагаться друг на друга… Пусть эта верность, которую я испытываю здесь к товарищам, послужит основой для нашей будущей жизни».

В письме из России в сентябре 1943 года безымянный солдат утверждал: «Мы можем лишь чувствовать, что прокладываем дорогу нашей будущей нации как солдаты. Личной судьбы здесь не существует». Фридрих Групе вспоминал, какое впечатление произвел на него идеалистический сон, в котором новое видение жизни, основанной на товариществе, могло послужить фундаментом для нового общества. Он писал: «После войны фронтовики, очищенные великим опытом товарищества перед лицом смерти, решительным образом займутся переустройством национал-социалисткой Германии и жизни рейха. Вы, представители истинного «народного единства», пережившие бок о бок все невзгоды, будете первыми призваны послужить примером для всего народа». Таким образом, опыт окопного товарищества оказался опьяняющей силой, которая заставляла многих поверить, что «фронтовое единство» может перерасти в подлинное «народное единство».

Как ни удивительно, некоторые видели в духе товарищества даже надежду на преодоление границ нацистской расовой идеологии. Пауль Кайзель, солдат-берлинец с еврейскими корнями, писал в феврале 1940 года: «Впервые с 1933 года я забыл о проклятии, которое в остальное время висело на мне тяжким грузом и в том или ином виде не оставляло меня никогда. Теперь у меня возникает ощущение, что имеет значение лишь то, какой ты человек, а не то, что ты написал на клочке бумаги». Другие также ощущали тягу к этой грубой форме демократии, меритократии, основанной на личных качествах и достижениях. Эберхард Вендебург писал из России, что война учит его «видеть истинную цену людям», потому что он научился «судить о людях не по званию и положению, имени и регалиям, а только по характеру и поступкам». Тем, кто оставался дома и в отчаянии ожидал развязки, высокий боевой дух фронтовиков нередко давал надежду и смысл существования. Бернгард Беккеринг при отступлении в Германию в декабре 1944 года с удивлением отмечал, что гражданское население лихорадочно пыталось уловить хоть лучик надежды в товарищеских отношениях солдат, и Мартин Пеппель подтверждает это наблюдение. Впечатление, которое фронтовики производили на мирное население Германии, было настолько сильным и положительным, что на последних этапах войны вермахт даже пытался построить пропагандистскую кампанию, привлекая фронтовиков для поддержания духа в тылу.

Объединяющая сила идеала «народного единства» не отпускала многих до самого конца ожесточенных боев. Мелита Машманн вспоминала: «Только в одном мы были совершенно уверены: никакая сила на земле не сможет разрушить наше сообщество». Из предыдущих кризисов Первой мировой войны и социально-экономических неурядиц Веймарской республики родился новый идеал: понятие спасения, основанное на общности людей. Эта идея продвигалась, особенно молодежью, с огромной энергией, и многие были готовы принести в жертву личные интересы. Упорство, с которым многие пехотинцы цеплялись за чувство товарищества, отражает не только военный опыт и действия на фронте, но и упорную веру в то, что это самое товарищество знаменует собой новый и более позитивный принцип организации немецкого общества в целом. Осознание крушения этого идеала в самом конце войны привело к ужасающим результатам. Вот что писал Фридрих Групе в своем дневнике в апреле 1945 года: «Сейчас мой мир и мир миллионов других рухнул, идеология потерпела крах».

Для многих солдат товарищество было своего рода Священным Граалем, обретенным в дни невзгод и войн, но утраченным в конце войны, и, как многие опасались, безвозвратно. Как с сожалением вспоминал Ги Сайер, во время войны он «нашел чувство товарищества, которое больше не встречалось нигде, необъяснимое и неизменное, до самого конца».

Несомненно, товарищество влекло своим романтизмом, и многие солдаты были очарованы им. Но в конечном итоге в этом чувстве было и нечто более глубокое, более яркое, менее поверхностное и сентиментальное. Клаус Хансманн так начинал свою дневниковую запись, озаглавленную «Письмо матери»:

«Брезент опускается, и ткань закрывает знакомое лицо. Убит. Несколько минут назад, пока мы перебрасывались от окопа к окопу мрачными шутками, осколок ударил его в сердце… Я уныло ползу обратно в свой окоп и ищу там листок бумаги.

«Дорогой фрау Н?..» Или просто «Матери товарища…». Надеюсь, вам будет проще узнать это от нас, товарищей, чем из официального извещения. Ваш юный сын Эрнст пал 25 июля в Воронеже, вырванный из полной самопожертвования солдатской жизни. Судьба настигла его, и в наших душах, как и в вашей, возникла ужасная, болезненная пустота. И все же, в этом есть одно утешение: он умер чистой смертью – чистой, как безжалостный хруст, с которым ломается молодое дерево, а не был искалечен… Но это слабое утешение для самоотверженной матери, испытывающей постоянную любовь и тревогу. Разбитые надежды… Как же мелки чувства, которые человек испытывает по отношению к друзьям и любимым, по сравнению с материнской любовью!.. Мы замкнуты в суровом мире мужчин, полном высокопарных речей об «исполнении долга»… Но все же остается напоминание о разбитой дружбе, о пустом месте в наших рядах. Чем тяжелее становится на фронте, тем большая часть наших сердец пустеет. Вид страданий не сделал нас слишком бесчувственными, чтобы не испытывать боли».

Однако даже в этом душераздирающем письме Хансманн не смог достаточно четко выразить свои мысли о сути товарищества. В следующей дневниковой записи, сделанной в полевом госпитале, он возвращается к этой теме: «Товарищи? Да, здесь, где каждый из нас повсюду одинок, они, пожалуй, более важны, чем в любом другом месте, где в условиях скученности труднее переносить некоторые человеческие слабости». Заметив знакомого, Хансманн стал расспрашивать его о своем отделении, которое было рассеяно в недавнем бою.

«А что с остальными? Что с Карлом, Ханслем и Вилли? Вы ловите его ответы, словно выслушивая собственную судьбу. Усталый, вялый жест подчеркивает бесповоротное «убиты». Вы не в силах это осмыслить… Вы смотрите друг на друга. Вы – уцелевшие, в отличие от тех, с кем вы еще вчера по очереди лежали в одном окопе, по ночам стояли плечом к плечу в карауле, смеялись, готовили пищу, ели, спали, сражались… Что-то внутри содрогается от мгновенной боли, вызванной тем, что вас не было там, рядом с ними, хотя разум шепчет: возможно, судьба больше не будет так благосклонна к вам… Что связывает вас под этой грубой маской – мужчин, которых вместе свел случай, но никак не предназначение? Что так прочно и надежно связывает живых и мертвых? Что общего объединяет вас? Часто неверно толкуемое, полностью понимаемое лишь немногими, скованное цепями необходимости – товарищество?»

Осознавая эту мощь, но все равно не имея возможности описать ее, Хансманн в конце концов потерпел неудачу в попытке дать определение. Он смог лишь заключить, что суть товарищества сама по себе очевидна. Что связывало вместе этих людей, вызывало ощущение пустоты, чувство, что вместе с погибшим товарищем погружается в могилу и частичка собственной души? О суматошных днях в самом конце войны Сайер вспоминал: «Я искал Хальса, но так и не смог его найти. Он все не шел у меня из головы, и лишь приобретенная способность скрывать свои чувства не позволяла мне расплакаться. Он был связан со мной всеми ужасными воспоминаниями об этой войне… Хальс и остальные, война и все, ради чего я был обязан жить. Имена всех людей, рядом с которыми я, широко раскрыв глаза от ужаса, наблюдал приближение смерти. И сама смерть, которая могла настигнуть нас в любой момент. Имена и лица всех людей, без которых я никогда не смог бы сделать этих наблюдений… Я никогда их не забуду и никогда от них не отрекусь».

Таким образом, для Сайера товарищество было важнее, чем жизнь, потому что жизнь и была наградой за него. Одинокого солдата, лишенного друзей, быстро одолеет отчаяние от осознания того, что он повидал и совершил, и он неминуемо падет жертвой ненасытной смерти, царящей на поле боя. Только с помощью товарища можно надеяться преодолеть тоску и вынести все. Только разделив боль с другим, можно жить. Товарищество не только позволило Сайеру и многим другим выжить. Оно позволило ему найти некий смысл в водовороте событий, в какой-то мере постичь глубинную сущность человека, скрытую за безликим фасадом войны.

ПОПЫТКА ИЗМЕНИТЬ МИР

Наблюдая жизнь в Берлине вскоре после начала военных действий в Польше, Йозеф Харш, корреспондент «Christian Science Monitor», без особого преувеличения утверждал, что «немецкий народ 1 сентября 1939 года был ближе к настоящей панике, чем жители любой другой европейской страны. Никто не хотел этой войны, но немцы проявляют больший страх, чем другие. Они встретили войну с чувством, близким к ужасу». И в самом деле, когда Адольф Гитлер ехал по берлинским улицам в «Кролл-Оперу», где заседал рейхстаг, чтобы в десять часов утра произнести речь, толп народа почти не было, люди были заметно подавлены. Выступление Гитлера по поводу начала войны также не вызвало большого энтузиазма. Более того, обстановка вокруг отправлявшихся на войну немецких солдат была совершенно не похожа на истерию и оживление 1914 года. Напротив, в 1939 году немецкий солдат, отправляясь в бой, не испытывал радостного предвкушения приключений, не был уверен в целях и не подозревал о жестокой реальности войны. Но все же, несмотря на весь багаж цинизма и разумной осмотрительности, он отправлялся на войну. Немецкий солдат не только принял на себя первый удар жестокой военной жатвы, но и выносил ее тяготы на протяжении шести долгих лет, легко захватывая территории и очень неохотно их отдавая, пока Германия, за которую он сражался, не перестала существовать.

За что же сражались эти солдаты? Дрались ли они за национал-социализм, против большевизма, из расовой ненависти, из любви к стране или просто за самих себя? Неужели нацистам удалось создать новое существо, воодушевляемое смертью? Могли ли солдаты просто следовать традиции абсолютного чувства долга и повиновения, знаменитой идее «рабского повиновения» Фридриха Великого? Или же нацистам удалось создать «народное единство», ради сохранения которого так упорно сражались немецкие солдаты? Поскольку армия служит отражением общества, ее породившего, то если солдаты вермахта яростно сражались задело Гитлера и нацизма, значит, в гитлеровском государстве было что-то, задевшее нужные струны в их душах.

Чтобы прийти к пониманию мотивации простого немецкого солдата Второй мировой войны, необходимо взглянуть на результаты Первой мировой. Ужасающий опыт окопной войны изменил людей. Само понятие героизма в годы Первой мировой войны претерпело изменение, и героем начинает считаться человек, который, по словам Джея Бэрда, «с открытым забралом противостоит всей мощи оружия века технологий». Идеал создания нового человека после окопного кровопролития основывался на вере в то, что такая война произвела на свет человека нового типа, «пограничную личность», служащую действующей силой перерождения, восстановления и формирования новой жизни, личность, побывавшую на грани бытия и ищущую обновления в разрушениях войны. Этот новый человек не был бойцом, который с готовностью жертвует собой ради славы и чести, как это делали солдаты 1914 года. Напротив, движимый лишенной этических принципов, холодной, рациональной и закаленной волей, он был способен выдержать тяжелейшее испытание боем и не сломаться. В то же время он был воином технической эпохи, понимавшим, что война выражает сам ритм промышленной жизни, а также стальным человеком, стремившимся к самореализации через самолюбование динамизмом воли и энергии. В конце 1920-х гг. Готфрид Бенн писал: «Допустимо все, из чего можно извлечь опыт». Поэтому новый человек, заменивший романтические пережитки обанкротившейся буржуазной эпохи механической точностью, человек, действовавший в ритме машины, отличался некоторой сухостью характера. В 1917 году французский солдат в отчаянии писал: «Немецкая фабрика поглощает мир». Таким образом, Первая мировая война стала полигоном для выведения человека постбуржуазного общества, и эти труженики войны совершили настоящую революцию.

Эрнст Юнгер уделял описанию и популяризации нового человека больше внимания, чем любой другой писатель. В книгах, посвященных фронтовому опыту, Юнгер видит первые признаки нового общества, мира, в котором рабочий и солдат, порожденные одной и той же энергией технологии и жизненной силой войны, сливаются в новое существо, объединяющее в себе «минимум идеологии и максимум эффективности», разумное владение технологией и исконные качества солдата. Война, по утверждению Юнгера, открывала личности возможность перерождения, для которого предстояло преодолеть путь через дурманящий мир инстинктов и эмоций, где люди, которых сводит вместе водоворот битвы, вновь обнаруживают в себе отвагу и азарт. «Наверное, нужно потерять все, чтобы вновь обрести себя, – писал Хорстмар Зайтц в октябре 1942 года, в полной мере поддерживая мнение Юнгера. – Мы должны отбросить всю культуру и образование, все ложные притязания, мешающие нам быть самими собой… У нас есть только одна возможность – начать все заново, построить новую систему ценностей и создать новые формы». Таким образом, война приводила и к преображению, и к искуплению, порождая сообщество людей, разделяющих общую судьбу и объединенных высшей миссией, единство, преимущество которого в действиях, решениях и устремлениях позволяло достичь подлинной самореализации. Внутренняя истина открывалась на основе коллективного опыта.

Современная война, по утверждению Юнгера, преобразовывала жизнь в энергию, и это напоминало титанический процесс труда. Новое лицо войны, освоение человеком машины привело к появлению солдат со стальной броней и непоколебимой волей, людей, которые в новых условиях боя были живучи и послушны, людей, которые были «поденщиками смерти… ради лучших дней». Быть может, это звучит напыщенно, но в письме, написанном в ноябре 1944 года, Себастьян Мендельсон-Бартольди утверждал, что он «хотел бы быть одним из безымянных членов великого общества, которое принимает любую жертву на алтарь войны, чтобы служить будущему, которого мы не знаем, но в которое все равно верим».

Для Юнгера фронтовик с «металлическим, гальванизированным» лицом, стоически переносящий боль, был бойцом, сделанным из современного материала: лишенным моральных принципов, бесстрастным, суровым и функциональным – человеком, который стал боевой машиной. «Нужно ждать, сидеть, планировать и делать худшее – действовать механически, жестко, не дрогнув, видеть и наблюдать бесчеловечные деяния», – бесстрастно, в духе нового человека рассуждал Гарри Милерт в марте 1943 года. «Мы не плачем, – отмечал Милерт несколькими месяцами позднее. – На вид мы суровы и словно олицетворяем собой мужественных, холодных воинов». Ансгар Больвег размышлял в ноябре 1943 года: «Эта война изменила нас, солдат. Острым глазом хищника мы видим, что остатки старого мира будут перемолоты жерновами этой войны… Из «тотальной мобилизации» появляется фигура рабочего. В 1933 году я прочитал книгу Эрнста Юнгера «Рабочий». Она произвела на меня огромное впечатление, но только сейчас я начинаю видеть последствия… Я вижу, как в эпоху людских масс и машин жизнь каждой отдельной личности все больше становится «жизнью рабочего» и как из-за этого война приобретает ожесточенный характер». Карл Фухс в письме к жене в июне 1941 года объяснял: «На войне нельзя позволить себе мягкости. Нет, нужно быть твердым. Более того, нужно быть безжалостным и непреклонным. Тебе не кажется, что я уже говорю, как совсем другой человек?»

Современный воин, по Юнгеру, и в самом деле становился другим человеком, надежным, безупречным сплавом стали и плоти, центром объединения технологического и человеческого начал, способным действовать свободно и инстинктивно в обстановке, когда вокруг властвует смерть. Человеком, нравственность которого опутана сетями технологий, превращающими его в современную боевую машину. Чувство удовлетворения порождалось отождествлением человека с такой машиной и выполнением поставленной задачи. Для «неизвестного солдата» стандарт был малозначительным достижением. На смену романтическому понятию «самопожертвование» пришла эффективность. В постбуржуазном мире, где рабочий и солдат слились воедино и где технологии привели к появлению опасности в повседневной жизни, военное дело стало промышленной специальностью: машины разрушения получали питание и свободу, и вся жизнь человека была словно опутана плотной паутиной машин и результатов их работы. Понимание «железной необходимости» долга преследовало многих солдат, поскольку, как сказал Себастьян Мендельсон-Бартольди: «У нас, солдат, нет иного выбора – только долг и повиновение».

Юнгер также утверждал, что на войне удовольствие и ужас нераздельны – ужас при виде разрушений и удовольствие от готовности к самопожертвованию. Более того, он говорил: «Глубочайшее счастье для человека состоит в том, что он будет принесен в жертву». Для Юнгера господство и служба были тождественны, и можно привести слова, написанные в ноябре 1941 года Рейнгардом Гесом: «Я понял, что человек свободен не только тогда, когда может приказывать, но и тогда, когда может получать приказы». Таким образом, основной проблемой было не улучшение собственной жизни, а наделение ее высочайшим смыслом. «Зов судьбы выражается в чувстве необходимости, в навязчивой мысли, которая нередко заставляет нас действовать вопреки собственным интересам, спокойствию, радости, умиротворенности и даже самой жизни», – утверждал Юнгер. Словно в подтверждение слов Юнгера, Хайнц Кюхлер в сентябре 1939 года писал из Польши: «Наше величие должно основываться не на способности управлять собственной судьбой, а, скорее, на умении сохранить личность, волю, любовь вопреки судьбе и, не покорившись, принести себя в жертву мировому порядку, в котором нам не суждено жить». В конце концов, как утверждал Юнгер, война – это «дело вкуса».

По вкусу ему это было или нет, но для солдата в годы Второй мировой войны самопожертвование и массовая гибель людей стали яркой реальностью, особенно на Восточном фронте. «После недельного очень утомительного марша моя дивизия вступила в бой на Днепре, – писал Герхард Майер в конце июля 1941 года. – Первые бои с превосходящими силами противника и без артиллерийской подготовки стоили нашей дивизии целого моря крови… Численность нашей дивизии уменьшилась более чем наполовину. Восемьдесят процентов офицеров пали, но мы не выходим из боев». Эта дивизия не была исключением. К середине сентября 1941 года ефрейтор Э. К. из 98-й пехотной дивизии писал: «В нашей роте потери составляют 75 процентов… Если мы в ближайшее время не получим пополнений, не останется никого». Немногочисленные пополнения текли тонкой струйкой, а немецкие части продолжали таять в смертельном наступлении на Москву. «Сейчас мы занимаем позиции в обороне севернее Москвы, – писал один ефрейтор в ноябре 1941 года. – Мы, немногочисленные уцелевшие солдаты дивизии, с нетерпением ждем смены, на которую нет смысла даже надеяться. В нашей роте к 26 октября осталось всего 20 человек». Это ощущение одиночества, покинутости усиливалось суровой реальностью бессмысленной гибели вдали от родного дома. Один пехотинец во время этой бойни в отчаянии задавался вопросом: «Когда же нас наконец отведут в тыл?.. Вернемся ли мы когда-нибудь домой?» Дивизионный священник отметил: «Когда начинаешь о ком-нибудь спрашивать, получаешь всегда один ответ: убит или ранен».

В январе 1942 года фельдфебель В. X. также жаловался: «Военное счастье действительно покинуло нашу роту. Мы выступили, имея 200 человек, а теперь в роте осталось го 140 солдат… Моя жизнь тоже уже не раз висела на волоске». В начале июля 1942 года священник 18-й танковой дивизии печально писал в дневнике: «Количество убитых растет, количество раненых ужасает. В моей книжке черные крестики появляются один за другим. Почти вся моя паства убита или ранена». Мартин Линднер сухо отмечал в сентябре 1942 года, что его часть занимает самую опасную позицию на своем участке фронта и поэтому несет тяжелые потери. «Нам суждено быть постепенно перемолотыми… В моей роте можно по пальцам пересчитать тех, кто пробыл в ней не меньше меня и, как и я, не был ранен… С 28 июня 1942 года одна только наша рота потеряла ранеными и убитыми 190 человек». Прошло чуть больше месяца, и, вернувшись из отпуска и тут же бросившись в бой, Линднер отмечает: «Мой взвод потерял две трети личного состава». Через три дня погиб и он сам.

После первого же безжалостного года войны в России вермахт уже понес сокрушительные потери. Во время боев под Севастополем в июле 1942 года Фридрих Хааг говорил о мрачном впечатлении, которое производило это невероятное кровопролитие: «Я недавно испытал на себе, как трудно вести роту под огонь и жертвовать людьми, которых ты едва научился отличать друг от друга. Они падают рядом, и кто-нибудь из них кричит: «Герр лейтенант, напишите домой!» – а ты даже и имени его не знаешь». Сколь же банальна эта незаметная смерть на непонятном клочке земли. «В роту пришло письмо, адресованное неизвестному солдату, в котором девушка просит рассказать о погибшем женихе, – писал Вильгельм Прюллер в дневнике в феврале 1942 года. – Никто не стал отвечать, потому что здесь больше не осталось тех, кто был рядом с ним в момент гибели».

Разумеется, начиная с 1942 года во многих письмах заметно отчаяние. «Война лишила меня радости, – писал Хорстмар Зайтц в июле 1942 года. – Можно потерять веру, любовь, почтение. Сегодня я веду борьбу внутри себя и снаружи. Лучшие из моих друзей погибли… Не знаю, когда я снова обрету покой». Горюя о потере близкого друга, Гельмут жаловался: «Говорят «это рок, это судьба». Но так ли это? Разве это не жалкая попытка придать смысл всякому событию лишь из-за того, что мы слишком трусливы, чтобы признаться в его бессмысленности?.. Война бьет без разбору, и если и существует какая-то закономерность, то она состоит в том, что погибают лучшие». Ефрейтор Ф. Б. в письме из России в январе 1943 года подчеркивал: «Россия – наш рок… Суровость и беспощадность боев невозможно описать словами. «Никто из нас не имеет права вернуться живым!» Мы, солдаты, часто повторяем эти слова, и я знаю, что так оно и будет». Гарри Милерт заключает: «Война – это не опыт, а пугающий факт, который необходимо пережить».

Тем не менее преобладающей темой писем этих солдат было не столько разочарование, сколько упрямое жизнелюбие. «В полной темноте я сижу среди отпускников, возвращающихся из тыла, – писал Зигфрид Ремер в марте 1944 года, сидя в товарном вагоне на пути из Орши в Витебск. – Многих беспокоят разрушения, производимые бомбежками. Они говорят с горечью и словно немного отстранение, но я убежден, что на фронте каждый из них продолжит выполнять свой долг». Гарри Питцкер подчеркивал: «В этих несчастьях мы твердо сохраняем чувство долга и ответственности… Мы еще не были побеждены, мы получили свои задачи и приказы». И, даже говоря об одиночестве утраты старых товарищей, Вили Томас с гордостью отмечает: «Отношения между солдатами так же великолепны, несмотря на все трудности и лишения, которых вы там, дома, не можете себе и представить». Хорстмар Зайтц, упоминая о том, что «прошлое далеко, сумрачно и заглушено грохотом снарядов», тем не менее поражается: «И все же мы отстаиваем здесь женщин, их смех, красоту, родину и самих себя». Гельмут Пабст, отбросив едкий цинизм, также заявил в одном из писем, что в борьбе за существование Германии «долг – не добро и не зло, а скорее усердное отношение к делу вплоть до самого конца».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю