Текст книги "«Окопная правда» Вермахта"
Автор книги: Джерри Краут
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Удивление вызывали не только мириады людей, с которыми ему приходилось встречаться. Среди опустошения войны солдата могло поразить такое неуместное зрелище, как нежный цветок или красота окружающей природы. «Ночные марши по бесконечно скучным, угнетающе благоухающим лунным ландшафтам создают странное настроение, – размышлял Гарри Милерт об Украине. – Деревенские пруды, скрывающиеся среди приземистых домиков, кваканье лягушек, отсветы луны… Замечательное ощущение… Когда встает солнце, его немедленно окружает облако красно-бурой пыли, поднимающейся над дорогой, и оно весело сверкает в каплях пота на лицах солдат». Переправляясь через Днепр несколькими месяцами позже, Милерт восхищался его «совершенным серовато-голубым цветом… Цвета резкие – голубая река, бледно-серый песок, подернутые дымкой леса у горизонта на востоке, и над всем этим – прозрачное, как стекло, небо». Созерцание красоты природы могло даже на время ослабить напряжение войны. «До сих пор самый прекрасный вид был на пути сюда, – писал Милерт, направляясь в тыл. – Это была долина, по которой несся ревущий поток, прелестные, романтические пригорки с холмами и развалинами, молодая, словно весенняя, зелень деревьев и кустарников, разнообразные оттенки зеленого на лугах и полях. Даже примитивные костюмы русских, напоминание о предыдущих исторических отношениях, казались мне романтическими… Это был один из самых прекрасных дней войны». Курцио Малапарте, итальянский военный корреспондент на Восточном фронте, оставил живую картину природы:
«Наступает ночь, холодная и тяжелая, укрывает людей, свернувшихся в окопах, в щелях, спешно отрытых среди пшеницы… Потом поднимается ветер. Сырой, холодный ветер, пронизывающий до самых костей. Ветер, проносящийся по украинской равнине, напитан запахом тысяч трав и других растений. Из тьмы полей доносится непрерывное потрескивание – ночная влага заставляет подсолнухи склонить свои длинные, морщинистые стебли. Повсюду вокруг нас мягко, словно шелковое платье, шелестит пшеница. В темноте, заглушая звуки медленного дыхания и глубоких вздохов, раздается громкий шорох».
Во время мучительного отступления из Крыма в апреле 1944 года, стремясь выбраться до того, как будут перерезаны пути к отступлению, преследуемый советскими партизанами, которые подгоняли немецкие войска лаем, словно гончие псы, Ганс Николь все же находил время восторгаться окружающими пейзажами: «Распускающиеся весенние листья, повсюду цветы, кустарники, высокие, величественные кипарисы. Наш путь проходил по холмам высоко над голубой гладью моря… Ни темно-зеленого, ни коричневого – настоящая южная весна! Кто бы мог подумать, что идет война и нам грозит серьезная опасность!» Точно так же, ведя упорные бои в августе в первый год немецкой кампании в России, Вилли Томас отмечал: «На краю небольшой рощицы цветут высокие чертополохи, белоснежные маргаритки, множество других цветов… К нашему окопу подходит черный котенок, поблизости появляется пара цыплят, нас навещает рыжевато-бурый теленок… И вдруг снова раздается адский грохот боя… Война – странная штука». Всего двумя месяцами позже, после первого осеннего снегопада, Томас размышлял: «Толстый слой снега лег на землю, словно на небесах решили скрыть все следы крови и смерти, обезобразившие это поле». В марте 1942 года после снегопада Гюнтер фон Шевен заметил: «Теперь природа в знак примирения скрыла под чистейшим снегом кровавые свидетельства битвы».
Даже ужасная русская зима вызывала у некоторых солдат восхищение, как, например, у Вальтера Вебера, писавшего о «широких, заснеженных просторах, накрытых сверху звездным небом, подобного которому никому не доводилось видеть в Германии». Ги Сайер, стоявший в одиночестве на посту в рождественскую ночь 1942 года, вспоминал о ней: «Самое прекрасное Рождество, которое мне доводилось видеть, состоящее целиком из самых бескорыстных эмоций и лишенное любых безвкусных украшательств. Я был совершенно один под огромным, усыпанным звездами небом и помню, как по моей замерзшей щеке текла слеза. Я плакал не от боли и не от радости, но от чувств, вызванных этим сильным переживанием». «Сегодня был чудесный день, – радовался Гарри Милерт в объятиях зимы. – Воздух чистый, как стекло, до самого горизонта, холодное зимнее солнце, невероятный серебристо-голубой блеск реки… и одинокая, пустынная местность, перерезанная оврагами, которые видны еще более отчетливо». Спустя месяц Милерт восхищался «прозрачными, как хрусталь, ночами… и созвездиями, мерцавшими, словно бриллианты, на черном фоне неба». Очередная холодная ночь в Восточной Украине, под Харьковом, поразила Милерта картиной происходившего на небе. «Серп луны лежал, словно лодка, покачивавшаяся на темно-синих волнах небесного моря, – писал он в феврале 1943 года. – На горизонте возникло серебристо-розовое сияние. Все небо было усыпано звездами… Вся середина моря была залита серебристым сиянием… и в высоте виднелся золотой лунный корабль, наполовину скрытый в этом сиянии… Это было великолепное зрелище». Точно так же во время мучительного отступления с Кавказа Проспер Шюккинг отмечал: «Была очень холодная, но прекрасная звездная ночь. Рано утром мы прибыли на пустую поляну. Вдали мерцало Черное море, а на востоке все небо искрилось в лучах рассвета». Поразительно, но даже в тот момент, когда вокруг него смыкался Сталинградский котел и катастрофа становилась неизбежной, один из солдат отмечал, что «почва здесь очень богатая и мягкая… Четыре дня назад я лежал в окопе метровой глубины и весь день рассматривал землю».
Некоторые солдаты испытывали даже чувство спокойствия и безопасности от того, что их повседневное существование стало зависеть от этой почвы и от их работы с ней. «Сейчас я, скорчившись, сижу в убогой щели, – жаловался Гарри Милерт, – в которой не больше двух человек могут разместиться у небольшого стола, сделанного из ящика, если третий ляжет на дно окопа. Поэтому мы по очереди сидим или лежим, лишь бы оставаться в окопе». Как Милерту было хорошо известно, зарыться в землю было практически единственным спасением от множества летающих предметов, которые могут прикончить солдата. «Противник снова поджимает. Пока только артобстрелами и налетами бомбардировщиков, которые не производят на нас большого впечатления», – писал он. И почему же? «Потому что им нужно еще сначала попасть в наши крошечные окопы посреди огромной русской земли». Милерт продолжает размышлять о символизме отношений пехотинца с окружающей его землей: «Мы зарываемся все глубже… И вскоре все наши солдаты исчезают с лица земли. Мы, пехотинцы, – обычные кроты… Эти землянки имеют размеры в среднем 2,5–3 метра, в них есть пара досок и стол. Солдаты без устали, со всем искусством и изобретательностью в кратчайшие сроки обустраивают самые очаровательные землянки. Стены увешаны полосами брезента. Внутри обычно сидит так много народу, что холодно не бывает».
Эти землянки – фактически могли казаться родным домом – именно такое сравнение привел спустя несколько месяцев Милерт. «Время от времени мы отправляемся на позиции русских, – писал он своей жене, – то есть мы ползком подбираемся к ним, укрываясь за кустами, в канавах, и ощущаем растущее возбуждение. Но это, конечно же, совсем не так мило… Когда ты, весь в грязи, возвращаешься домой в теплую землянку, ты чувствуешь себя совершенно счастливым». Ги Сайер также сохранил яркое воспоминание о землянке как об относительно удобном и безопасном месте среди военных бурь. «Солдаты проводили время кто как мог, – отмечал он. – Спали, несмотря на неудобство, играли в карты или писали домой, осторожно держа ручку занемевшими пальцами. Свечи… втыкали в пустые жестянки, в которых скапливался тающий воск, продлевая их жизнь в четыре или пять раз. Воспоминания об этих землянках, затерянных в степной глуши, по-прежнему остаются со мной, словно сказка, услышанная в детстве».
Некоторые непосредственные наблюдатели даже целенаправленно изучали разнообразие и индивидуальные особенности земляных работ, выполняемых пехотинцами. Так, Клаус Хансманн размышлял:
«Окопы, щели – пустоты в земле, принимавшие нас. Примитивная земляная архитектура солдата – зеркало его души. Один, вечно настороженный, роет глубокий погреб со сводчатыми потолками, где он чувствует себя в безопасности и где в рот сыплется земля, когда он, несмотря на фронтовой шум, в полной мере наслаждается сном. Другой создает простой четырехугольный окоп в точном соответствии с уставом… и лежит в нем плашмя, чуть подтянув колени, с полным осознанием того, что день завершен, как подобает солдату. Ловкач наметанным взглядом окидывает окрестности и находит неровности, которые несколькими движениями лопаты можно превратить в подходящее убежище, где можно поспать подольше, пока остальные продолжают надрываться, орудуя лопатами. Индивидуалист, напротив, обустраивает настоящий дом: точно подходящий ему по размеру, который превращается в удобное земляное кресло с выемками для кружки с чаем… и для пачки сигарет и спичек. Другой превыше всего ценит крышу над головой и накрывает ее брезентом… Паразит выжидает, пока кто-нибудь не получит приказ отправиться в тыл, и с радостью занимает дармовой окоп. Каждый готовит себе гнездо, точно птица… И вот мы каждый день роем… Мы – перелетные птицы».
Гарри Милерт отмечал не только то, как люди изменяли природу, чтобы получить хоть какую-то защиту от смертоносного металла, но и то, как технология, казалось, имитировала природу. «Сегодня с утра над горизонтом были видны два огненных солнца, – рассказывал он жене. – Оба они были окутаны дымом. Вокруг грохотало, ревело и сверкало, точно во время грозы». Ярость огня, рвавшегося из стволов артиллерии, оказалась достойным подражанием гневу небесному, поскольку Милерт добавил: «Я понял, что день будет тяжелым». Фридрих Групе также восторгался переплетением природы и войны. «Вечером, лежа в окопах в долине, покрытые коркой пыли после марша, – отмечал он в дневнике, – мы видели перед собой кроваво-красное небо. В этот раз речь шла не о величественной картине заката, а о довольно мрачном фоне для пылающего склада боеприпасов. Это был адский концерт: взрывы, треск, грохот. Несмотря на этот ад, мы уснули, измотанные и сознающие, что этот день мы пережили».
Этот день он пережил. Но солдатам было известно, что свидетельства отношений человека, природы и технологии нередко могут быть и трагическими. Клаус Хансманн писал в своем дневнике:
«Сначала рассвет принес ясность. Все, что было укрыто покровом ночи, о чем лишь позволял догадываться слух, постепенно обрело пугающие очертания… Утро начало оживать. В плотных сумерках тянулись заснеженные пространства, и робкий свет все более отчетливо показывает следы ночного кровопролития… Взгляд натыкается на труп низкорослого солдата, руки его плотно прижаты друг к другу, первые лучи солнца золотят его четкий профиль. Пулевое отверстие – багровая точка на лбу… Не все умирают так легко, как юноша в сугробе… Местами снег перемешан, залит кровью, по нему разбросаны оружие и ручные гранаты, потерянные перчатки и шапки. Красные дорожки приводят к другим: их кожа бледна, на закоченелых телах – огненные отметины войны. Небритые лица, выкаченные глаза, согнутые конечности, сведенные судорогой, безжизненно и холодно говорят о войне… Снежинки уже скапливаются в бровях, наморщенных от боли, в глазницах, в уголках рта, в швах мундира… То тут, то там виднеется торчащая из блестящего покрова рука или нога, вздетая вверх в предсмертных судорогах. Последнее напоминание о ночном бое на одном из участков гигантского фронта смерти».
Как и Хансманн, Гарри Милерт раз за разом поражался связанности леденящей, черной, сверкающей ночи и оружия. «Другой мир, также поистине чужой для меня, открывается в этих сочетаниях льда и железа, металла и звезд, черного неба и укрытой белым снегом земли».
Поражала ли их красота, неуместность смерти на фоне девственных пейзажей или мощь природы, для большинства солдат природа оставалась чем-то одновременно вещественным и таинственным. «Вчера вечером мы видели прекрасный закат, – размышлял Милерт, – а около полуночи тонкий серп луны ярко выделялся между двумя бурыми клочьями облаков, словно чудесное видение, смутное отражение моих собственных чувств… Меня переполняли тоска и печаль». Любуясь красотой южного русского лета незадолго до ужасной бойни под Курском, Гельмут Фетаке с трепетом отмечал: «Цветы и травы, рост и созревание урожая: природа – часть моей жизни, моих мыслей, постоянно приводящая меня в величайшее изумление, вызывая ощущение гармонии и полноты жизни, которые мне едва ли когда-либо удавалось почувствовать с такой силой». Вольфганг Деринг писал просто: «Никто не способен так чувствовать красоту природы, как солдат». Неожиданное влияние мира природы, пожалуй, лучше всего обобщил Хорстмар Зайтц, утверждавший: «Даже если мы потеряем в этой войне все: дом, невинность, достоинство, наши самые смелые мечты и замыслы – мы всегда найдем что-то, и это уж точно будут не боги и не иные миры, а скорее то, что мы можем потрогать руками, увидеть собственными глазами: влажная земля, свет, солнце, одинокая сосна или смех юной девушки. Те, кто сталкивался лицом к лицу со смертью, учатся любить жизнь… Эта истина – материнские муки природы».
Типичный солдат, в основном непривычный к жизни природы, привлеченный ее таинственной сущностью, но терзаемый мучениями, которым она его подвергает, испытывающий одновременно благоговение и ужас перед ее мощью, вероятнее всего, согласился бы, что трудности и огорчения, доставляемые природой, нередко кажутся более обременительными, чем тяготы войны. Выражая мысль, которую, вполне вероятно, разделяли и другие, Гюнтер фон Шевен пришел к заключению: «Это примитивное существование дает возможность ощутить единение с природой, постоянное воздействие ветра, солнца и всех стихий». Однако он поспешил добавить: «Не пугайтесь того, что я сказал. Для нас, испытывающих это на себе, все вполне обычно».
МНОГОЛИКАЯ ВОЙНА
За долгие часы скуки и одиночества, лишений и трудностей, ужасов и агонии солдат вскоре успевал познакомиться со многими из несметного числа ликов войны. Тем не менее, как отмечал Гюнтер фон Шевен: «Эта бесконечная, гибельная война будоражит самые глубинные слои нашего бытия». Осознавая «огромную перемену», Шевен писал: «Судьбы отдельных людей растворяются в бескрайних просторах России». Но печально добавил, что это было «болезненное, но приятное ощущение». Для безымянного солдата настоящая война была очень личным делом, трагическим, но полным иронии, мучительным, но великолепным, пугающе богатым на эмоции и в первую очередь глубоко чувственным. «Все наши силы и страсти несут на себе печать войны и ее нужд», – писал Зигфрид Ремер в декабре 1941 года.
Страх был настоящим врагом большинства солдат: страх перед смертью или проявлением трусости, страх перед внутренней борьбой или, отражая мысль Монтеня, простая боязнь проявить свой страх. Солдатам казалось, что страх преследует их, что они опустошены никогда не проходящим страхом, что они захвачены огромным водоворотом событий, который вот-вот поглотит их. Тем не менее понимание, что война – это испытание, в котором за ошибки приходится платить кровью и в котором никто не хотел оказаться в числе выбывших, служило для многих солдат мотивацией. «Мы сражались из простого страха, который придавал нам сил», – утверждал Ги Сайер. Уверенные («Я иду в бой уверенно, радостно и бесстрашно и с гордостью принимаю сложнейшее испытание в моей жизни»), полные надежд («Эти испытания должны изменить в лучшую сторону») или сомневающиеся («Кто из нас знает, пройдет ли он испытание?»), многие солдаты согласились бы с Карлом Фухсом, который утверждал, что человек «должен показать себя в бою». В письме к жене накануне боевого крещения Фухс писал: «В трудные времена у мужчины есть две души. Более того, у него должно быть две души: одна выражает искреннее желание быть дома вместе с близкими, другая рвется в бой, чтобы одержать победу. Это стремление к сражению и победе должно быть более важным для человека… Жизнь по определению означает борьбу, и тот, кто уклоняется от борьбы или боится ее, презренный трус, не заслуживающий того, чтобы жить».
Суровый нацистский социальный дарвинизм, однако большинство солдат согласились бы с более прозаичным суждением одного гауптмана, который с горечью признавал: «Войну, конечно же, легче всего вести, находясь дома, но мне было бы стыдно, если бы я не был здесь». Похожую мысль выразил и Гарри Милерт: «Если уж мне суждено участвовать в войне, я хочу быть среди тех, кто на переднем крае ведет настоящую войну с помощью собственного оружия и физической силы». Тем не менее он признавал: «Трудно остаться собой».
Большинство солдат прекрасно понимали, с каким врагом им придется иметь дело. Готовясь к первому бою, Ги Сайер видел, как его ближайший друг «пытался набраться мужества». «На деле всех переполняют эмоции… Мысль о войне пугает нас», – писал он. Похожим образом накануне вторжения в Советский Союз рассуждал Клаус Хансманн: «Сегодняшняя ночь наполнена страстями, страхами и неопределенностью… На пограничном мосту стоит первый человек, которого заберет этот день. Мы уже знаем, сколько еще ему отмерено жизни». Другие боялись не войны как таковой, а собственной реакции на нее. «Меня часто охватывает беспокойство, – признавался в мае 1940 года Эрнст Клейст. – Не беспокойство о бое или смерти. Но события приобрели такой гигантский размах, что я чувствую себя ничтожнейшим из ничтожных». «Я не хочу быть трусом, поэтому я часто молюсь богу, – писал Вальтер Хаппих. – Я знаю, с каким врагом мне придется воевать». В последних строках своего дневника Клаус Вильмс утверждал: «В жизни должны быть борьба и поиск. Борьба за самое необходимое для жизни. Да, даже с темными силами, таящимися внутри тебя». Фридрих Групе, прежде чем отправиться на разведку в густой лес, кишащий русскими, счел необходимым побороть свой страх, чтобы «преодолеть внутреннего подлеца». Рядовой Г. Ш. выразил ту же мысль более кратко: «Часто приходится преодолевать самих себя».
Это был конфликт духа, «пугающее обстоятельство, которое необходимо пережить», как выразился Гарри Милерт. «Поле боя всегда заставляет меня содрогаться, – писал он. – Я хотел бы больше никогда не видеть убитых и реки крови. Но я должен держаться до конца как человек, которому поручена эта задача». В мрачных ницшеанских тонах Эберхард Вендебург пытался примириться с этой духовной борьбой, утверждая: «Когда дух и тело здоровы, страдания могут только усиливать и закалять». Гюнтер фон Шевен был менее оптимистичен: «Очень важно сохранить четкую структуру своего внутреннего мира». Однако фельдфебель В. Г. точно знал, чего стоит эта внутренняя борьба: «Война здесь, в России, – это не прогулка. Это, скорее, череда трудностей. Я сам не раз был свидетелем тому, как моя жизнь висела на волоске… Я уже частенько подумываю о том, чтобы покончить с жизнью. И просто чтобы заставить себя перейти этот мост между жизнью и смертью в столь молодом возрасте, требуется внутренняя сила, не имеющая никакого отношения к смелости или отваге».
Некоторые солдаты терпели поражение в борьбе за спасение духа, замечая лишь мельком, как Курт Ройбер, «беспокойство, страх и ужас… жизнь без возврата и ужас без конца». «Сердце разбито», – так писал Герхард Майер. Ему была невыносима мысль о том, что «запах мертвых тел – это начало и конец, высший смысл и цель нашего существования». Хорстмар Зайтц говорил о «величайшем одиночестве» человека, «всегда находящегося на грани отчаяния». «Война, – заключал он, – наносит моей душе раны, которые, возможно, никогда не излечатся». Гарри Милерт отмечал «дикую, примитивную сущность» каждого человека: «Здесь и сейчас я снова ощущаю собственную дикую, примитивную сущность и готов кричать. Я вспоминаю несчастного Рильке, который начал свои «Элегии» словами: «Кто из ангельских воинств услышал бы крик мой?» Не испытывал Милерт никаких иллюзий по поводу того, что эта внутренняя борьба когда-нибудь прекратится. Позднее он писал: «Я должен сидеть здесь, в этой невиданной грязи, ужасающей жестокости и психологическом напряжении… Нужно ждать, сидеть, планировать и делать худшее – действовать механически, жестко, не дрогнув видеть и наблюдать бесчеловечные деяния. Опыт войны, – заключает он, – взбудоражил мою душу. Никогда я еще так много не размышлял о зле внутри меня и не боролся с ним так активно, как в этом году».
Хотя немногие были способны выразить свое отчаяние так же хорошо, как Милерт, суровые испытания войны толкнули многих на грань отчаяния. Рядовой К. П. выразился просто, но вместе с тем зловеще: «Я забыл, что значит смеяться». А другой солдат, попавший в ловушку под Сталинградом, печально заметил: «Последние несколько ночей я так много плакал, что уже и самому стало невыносимо». Больше всего тревоги вызывало то, что те, кто, по выражению Гельмута Пабста, издавал «крики проклятых душ» в мире ужаса и смерти, с трудом могли найти внутреннее утешение. Причину этого назвал Ансгар Больвег: «Мир разрушения больше не ограничивался фронтом, но распространился… даже внутрь нас. Где найти тот мир, в котором демоны больше не смогут нас найти?» У многих, кто уже «внутренне распрощался со всем», кто сидел «в темном пламени ада», душа была совершенно разрушена. Как писал Зигфрид Ремер, «они лежали в саркофаге, но были еще живы». Другой солдат пришел к выводу: «Россия – это холодный железный гроб».
Все они боролись с этим первобытным страхом, сражались, как писал Майнхарт фон Гуттенберг, с «водоворотом эмоций, чувств, знаний, который стремился нарушить психологическое равновесие и который необходимо было укротить». Вилли Томас также подчеркивал нервное напряжение, обусловленное страхом, когда писал: «Психологическая нагрузка давит тяжелее, чем бремя почти сверхчеловеческих физических усилий». Он признавал только одно: «Какую-то часть меня не могли изменить ни ужасы, ни страдания». В похожих тонах Гарри Милерт говорил о «невероятной психологической силе, которой должен обладать каждый солдат, поскольку физическая нагрузка – это лишь малая часть общего напряжения». Курт Ройбер отмечал: «Страдает все: и тело, и душа. Мне необходимо использовать какие-то психологические и физические резервы». Гаральд Флигауф назвал это «испытанием на выносливость».
Многих солдат это внутреннее противоречие выматывало до предела. По словам Зигфрида Ремера, хуже всего была «не смерть, таящаяся повсюду, не усталость и упадок духа, сопровождающие тебя, а стояние на пороге холодной, темной вечности каждый день, каждый час, чтобы найти ту границу, в пределах которой твои желания и любовь имеют смысл, начало и конец». Несомненно, попытка перебороть свое внутреннее «я» давалась дорогой ценой, поскольку, как отмечал Гаральд Хенри, она требовала «невероятных усилий, иногда доходивших до героизма». «Пока еще не придумано имя тому, что проносится сейчас над нами, происходит с нами, – размышлял Макс Аретин-Эггерт в своем последнем письме. – Мы с трудом бредем через водоворот, вызвать который к жизни способна лишь нечеловеческая сила». Сила, быть может, и была нечеловеческой, но последствия ее воздействия сказывались на людях: «Я вижу нервные срывы множества простых людей, которым не хватило психологической силы стоического самосознания, – писал Гарри Милерт. – Эти часы очень опасны и для них самих, и для их товарищей». Вольфганг Деринг отмечал: «Некоторые прячутся в животном ужасе». Обер-ефрейтор Штайнер, герой романа Вилли Хайнриха «Железный крест», говорил более прозаично: «Мы все – несчастные вшивые засранцы… Мы все перепуганы до смерти, все без исключения». Гаральд Хенри высказался с пугающей прямотой: «Я совершенно сломлен».
К страху невозможно было привыкнуть. Непрерывный страх перед смертью или увечьем доводил многих до грани нервного срыва. «Наш ужас достиг грандиозных масштабов, – писал Ги Сайер, проведший три мучительных года на Восточном фронте, о советской танковой атаке в феврале 1945 года. – По ногам струилась моча. Наш страх был так велик, что мы позабыли и думать о том, чтобы сдерживаться». Один солдат в августе 1944 года писал: «Раньше я не знал, что такое настоящее беспокойство, но несколько дней назад наша рота двигалась по ржаному полю, и русские набросились на нас со всех сторон. С тех пор я трясусь всем телом, как только слышу приближение русских. Это было ужасно. Дошло до того, что я хотел остаться лежать на брюхе, чтобы они взяли меня в плен». Возвращаясь из отпуска на Восточный фронт, Клаус Лешер испытал «очень символичное ощущение», когда его рота в лунном сиянии переходила с одного берега на другой, «от радости дней, проведенных в отпуске, к неизвестности и опасностям будущего». Потом он тревожно добавил: «Кому из нас доведется пересечь этот мост в обратном направлении? И как?» Предчувствия Лешера сбылись: через две недели, в день рождения своей матери, он погиб.
В письме к жене в апреле 1943 года Гарри Милерт пытался объяснить силу и сложность своего страха: «Ты часто восхищаешься моей силой, но ты, наверное, не знаешь всего, чему я позволяю накопиться, вырваться и захлестнуть меня в печальные ночи, вроде этой, когда ревущий шторм пронесся над чернильно-черными высотами, когда он выманил меня к русским позициям, потому что там грозит настоящая опасность, там жизнь и смерть разделяет лишь тонкая черта. Ты не можешь знать, как тогда стонало и плакало мое сердце… Нелегко жить так, как живу я». Даже такой ветеран, как Штайнер, персонаж Хайнриха, мог поддаться вездесущему ужасу.
«Он осторожно вскарабкался на другую сторону траншеи, перелез через бруствер, лег и стал ждать следующей ракеты. Когда она погасла, Штайнер вытянулся, напрягая все мышцы. Неожиданно сердце бешено застучало у него в груди.
– Вставай, идиот! – подхлестнул он себя. – Вставай!
Его ноги отчаянно дрожали, он судорожно хватал ртом воздух, впиваясь пальцами в мягкую почву. Несколько секунд Штайнер отчаянно боролся со своим страхом, придавливавшим его к земле и угрожавшим сокрушить его волю. Его лицо исказилось, он широко открытыми глазами вглядывался туда, где должны были находиться немецкие позиции. Ругаясь сквозь стиснутые зубы, он пытался заставить свое тело снова прийти в движение. Однако на его сгорбленную спину давил жуткий груз темной ночи. Страх как будто сдавил ему горло, и вскоре он почувствовал, что задыхается».
Более того, этот страх мог дать о себе знать в любой момент. Например, ожидание вражеской атаки могло повергнуть солдата в дрожь. «Дикие животные, даже самые свирепые, всегда убегают от вооруженных людей, – размышлял Ги Сайер накануне массированного советского наступления зимой 1943 года. – Мы все очень нервничали… Некоторые, кто посильнее, сумели убедить себя, что раз уж бессмертия не существует, то час смерти не важен… Другие, тоже сильные, но не настолько, старались оттянуть этот момент… Остальные, то есть большинство, обливались холодным потом… Эти люди боялись тем напряженным страхом, который сводил на нет любую уверенность… Они боялись перед каждой операцией, подвергаясь приступам страха, стойким, как дневной свет».
Как признавался Сайер, и с этим согласились бы тысячи других солдат, перед каждой атакой, большой или маленькой, возникал один и тот же страх: «Всех охватили тяжелые предчувствия, и на лицах отражалось понимание, что вскоре кого-то из нас не будет в живых… В действительности никто из нас не мог представить себе свою смерть. Некоторые погибнут, и мы все это знали, но никто не мог подумать о том, что будет лежать смертельно раненным. Это была одна из тех вещей, которые всегда происходят с кем-нибудь другим… Каждый цеплялся за эту мысль, несмотря на страхи и сомнения… И каждый из нас задавался одним и тем же вопросом: «Как я выкручусь на этот раз?» Более того, Сайер утверждал, что боевой опыт служил слабым утешением. «Вид товарищей, кричащих и бьющихся в последних судорогах агонии, хоть и стал знакомым, но не стал от этого менее невыносимым, и я… был словно зверь, парализованный неконтролируемым ужасом». «Ощущения от самого боя были, как обычно: еще больше страха», – заключил он. В море тревог боялись все. «Интересно, о чем думают иваны? – задавал самому себе вопрос Гарри Милерт в конце марта 1943 года и сам же отвечал на него: – Мы все боимся одного и того же».
Сайер отмечал также и еще одно общее проявление страха: «Когда человек боится, он думает о своей семье, особенно о матери, и по мере приближения атаки мой ужас усиливался. Я хотел бы поделиться тоской с матерью». Некоторые находили утешение в мыслях о доме. «Мы не могли избавиться от тревоги, – отмечал Фридрих Групе перед атакой. – Кто-то из нас завтра получит свое?.. Перед мысленным взором проносятся видения: родной город, старинный замок высоко на утесе, пестрые цветочные поляны на окраине города, отец и сестра дома… Сердце колотится у самого горла. Я снова обращаюсь мыслями к дому… В следующие минуты сентиментальных мыслей уже не будет».
Каким бы невыносимым ни было ожидание атаки, для многих солдат ночи – «пугающие, ужасно долгие ночи», как отзывался о них Гарри Милерт, – были еще большим мучением. «Ночью труднее всего, – отмечал Милерт в другом письме. – Такое чувство, будто тебе угрожает дикий зверь». «Хуже всего приходится по ночам, – соглашался с ним Фридрих Групе. – Разумеется, пушки молчат. Разумеется, стоит сверхъестественная тишина, однако эта тишина действует на нервы, потому что каждый знает, что противник окопался всего в нескольких метрах от нас. Постоянные крики петухов… заставляют нервничать еще больше, потому что нам кажется, что это условные сигналы русских». Не меньший ужас внушали и ночные бои. «Нет ничего хуже, чем двигаться ночью по местности, поросшей лесом или кустарником», – утверждал Сайер, добавляя при этом, что эти действия «держали всех в постоянном напряжении». Вильгельм Прюллер соглашался: «Ночной бой в лесу – хуже не придумаешь». Мартин Пеп-пель в своем дневнике выражался более вольно: «В такую жуткую ночь все перепуганы до смерти, и мне приходится крыть их на чем свет стоит, чтобы заставить пошевеливаться». Мартин Линднер пришел к такому выводу: «В современной войне требуются крепкие нервы. Причем стальные!»
Если общий страх перед боем не мог сломить солдата окончательно, то ему каждый день приходилось бороться еще и с опасностью получить неизлечимое увечье. Ефрейтор А. К. выражал обеспокоенность многих тем, чтобы «постараться выйти их этой передряги с целыми костями, потому что не хотелось бы после войны влачить жалкое существование попрошайки с шарманкой». Гарри Милерт рассказывал о фельдфебеле, который «был так сильно обожжен, что его голова была больше похожа на череп, чем на голову живого человека. Офицер тоже был сильно обожжен. Такие ранения на самом деле пугают больше, чем многие другие. Эти люди женаты. Как они теперь предстанут перед женами?.. Пожалуй, это худшее, что может принести война».